[90].
   Такова легенда. Однако обстоятельства бегства были не столь мелодраматическими. Прежде всего стоит подчеркнуть, что Курбского за границей ждали. Литовское командование заранее знало о его намерении и выслало людей для организации приема. Эмигрант и встречающие должны были пересечься в замке Вольмар. Перейдя границу, Курбский и его спутники направились к крепости Гельмет, откуда они должны были взять проводника до Вольмара.
   Однако первые приключения за границей бывшего наместника Русской Ливонии оказались похожими на знаменитый переход Остапом Бендером румынской границы через дунайские плавни. Рядовые гельметцы, не подозревавшие о договоренностях с литовским командованием, при виде русского боярина страшно обрадовались и решили ему отомстить за все бедствия родной Ливонии. Они арестовали изменника, ограбили его и как пленника повезли в замок Армус. Местные дворяне довершили дело: они унижали князя, издевались над ним, содрали с него лисью шапку, отобрали лошадей. В Вольмар, где, наконец, его встретили с распростертыми объятиями, Курбский прибыл, обобранный до нитки. Позже он судился с обидчиками, но вернул лишь некоторую часть похищенного [91].
   Потрясение от оказанного приема оказалось велико. Контраст с положением юрьевского воеводы и московского боярина был разительным. К тому же князя не оставляло запрятанное глубоко в душе смутное ощущение, что гельметские кнехты были не так уж и неправы: с предателями и перебежчиками везде и в любые времена обходились самым непочтительным образом. Конечно, ливонцы издевались над ним не за то, что он изменил русскому царю, но своим поступком он поставил себя вне закона, и самый последний солдат гарнизона чувствовал себя образцом высокой морали по сравнению с ползающим в гельметской грязи бывшим боярином.
   И Курбский встал в позу идейного борца, обличителя тирана, политического эмигранта. В Вольмаре он первым делом потребовал бумагу, чернила и написал гневное письмо царю. Так началась знаменитая переписка Андрея Курбского и Ивана Грозного, благодаря которой князь вошел в историю. Подробнее о ней мы расскажем в шестой главе.

Жертва произвола или изменник?

   На страницах своих сочинений Курбский пытался представить свое бегство как вынужденное, вызванное многочисленными гонениями и притеснениями. Мнения потомков разделились. Одни оправдывали поступок беглого князя. Общий пафос сторонников данной точки зрения можно передать словами М. П. Пиотровского: Курбский «...уносил голову от плахи, а вовсе не продавал высокой ценою свою измену» [92].
   Другие же исследователи подчеркивали, что особых причин жаловаться на репрессии и гонения в свой адрес у Курбского не было вплоть до его эмиграции. Зато есть факты, свидетельствующие об изменных связях князя с Литвой, с которой Россия находилась в состоянии войны. Курбский получал за предательство денежные выплаты, а после эмиграции – и земельные пожалования от короля Сигизмунда. Общую идею сторонников данной точки зрения можно выразить словами Н. Д. Иванишева: «Курбский явился к королю польскому не как беглец, преследуемый страхом... напротив, он действовал обдуманно, вел переговоры и только тогда решился изменить своему царю, когда плату за измену нашел для себя выгодною» [93].
   Так кем же был князь Курбский – шпионом, агентом иностранных спецслужб, как его назвали бы сегодня? Или – психологически сломавшимся человеком, который не смог справиться с охватившим его страхом и, потеряв все мужество и честь, ударился в бега?
   Обратимся к фактам. Итак, в апреле 1563 года Курбский оказался назначен воеводой в Юрьев Ливонский. Этот факт биографии князя исследователями оценивался по-разному. Некоторые из них считали, что данное назначение было проявлением опалы. При этом в качестве доказательства нередко приводятся слова другого беглеца – Т. Тетерина, адресованные юрьевскому наместнику М. Я. Морозову: «А и твое, господин, честное юрьевское наместничество ни лучше моего Тимохина чернечества». В характеристике должности правителя Русской Ливонии как «Тимохина чернечества» (то есть насильственного заточения – Тетерин был силой пострижен в монахи) видят свидетельство того, что назначение в Юрьев на Руси расценивали как опалу.
   Однако представляется более справедливой точка зрения А. Н. Ясинского, который обращает внимание на высказывание царя: Иван IV утверждал, что если бы Курбскому в самом деле угрожала опала, то он «...в таком бы в далеком граде нашем (Юрьеве. – А. Ф.)не был воеводой, и убежать бы тебе было невозможно, если бы мы тебе не доверяли. И мы, тебе веря, в ту свою вотчину послали...». Являясь юрьевским наместником, Курбский фактически оказывался правителем всей завоеванной территории Ливонии с достаточно широкими полномочиями (вплоть до права ведения переговоров со Швецией). Назначение на такую должность вряд ли можно расценивать как проявление опалы.
   В то же время очевидно, что князь чувствовал себя в Юрьеве неуютно. Об этом свидетельствует вышеупомянутая переписка Курбского с Печерским старцем Вассианом. Князь чего-то панически боялся. И вряд ли этот страх можно списать на внезапный психологический надлом – у воина, прошедшего с боями все главные войны Ивана Грозного, вряд ли были настолько слабые нервы. Для страха были причины. Значит, князю было что скрывать?
   Высказывались различные догадки – чего боялся Курбский. Немецкий историк Инга Ауэрбах предположила, что между Курбским и Иваном IV возникли принципиальные разногласия относительно модели присоединения Ливонии. По ее мнению, князь был склонен к более мягкой политике, а царь требовал быстрого насильственного подчинения страны [94]. Эта точка зрения была поддержана А. Л. Хорошкевич. Она считает, что причиной гнева царя могло быть тайное пролитие князем слез «над судьбой погибшего Ливонского ордена» [95]. Б. Н. Флоря предложил искать мотивы поступка князя в духовной сфере. Он считает, что причиной беспокойства князя, переросшего в бегство с целью спасения собственной жизни, было опасение в обвинениях со стороны иосифлян в связях с еретиком, старцем Артемием [96].
   Однако все это не более чем догадки – прямых документальных подтверждений нет. Существуют ли источники, способные пролить свет на мотивы бегства князя?
   Да. Это письмо короля Сигизмунда II Августа от 13 января 1563 года. В нем монарх благодарил витебского воеводу М. Ю. Радзивилла «за старания в отношении Курбского» и дозволял переслать королевское послание русским боярам, Курбскому или Мстиславскому. В начале 1564 года Курбский получил из Литвы еще два письма – от Сигизмунда II и от М. Радзивилла и Е. Воловича, гарантирующих беглецу поддержку, теплый прием и оплату перехода на сторону Литвы.
   Сами по себе данные послания не сохранились. Но они упоминаются в документах 1590-х годов, касающихся тяжбы за волынские имения князя. В жалованной грамоте Сигизмунда на Ковельское имение также сказано, что боярин выехал по разрешению короля, известив его о намерении бежать и получив гарантии оплаты измены. В завещании Курбского от 24 апреля 1583 года говорится, что в 1564 году ему было обещано за эмиграцию богатое содержание [97].
   Таким образом, несомненно, что по крайней мере с января 1563 года Курбский состоял в тайной переписке с литовскими панами и представителями короля. Одного этого факта было достаточно, чтобы попасть на плаху: в условиях войны русский воевода обменивается посланиями с командирами армии врага! Тем более, как явствует из литовских грамот, речь шла о вербовке, о переходе князя на сторону неприятеля за соответствующую мзду. А это уже не критика властей в переписке с Вассианом – это реальная измена. Князь жил с этим страшным секретом почти полтора года – станешь тут параноиком...
   Заслугу переманивания Курбского на службу Сигизмунду современники приписывали литовскому аристократу М. Ю. Радзивиллу. Автор поэтического трактата о свободе Андрей Волан воспел подвиг Радзивилла в следующих словах:
   «Выдающегося добродетелью и поступками мужа, которому Московия не имеет равного, Андрея Ярославского, твоим прозорливым советом вызванного и у жестокого тирана отнятого, наиславнейшего врага ты королю своему в подданство привел».
   Создатель поэмы о роде Радзивиллов XVI века «Радвилиада» Ян Радаван также называл «сманивание» Курбского «подвигом Радзивилла». Правда, как справедливо заметил немецкий ученый Андреас Каппелер, мы можем только догадываться, с помощью каких слов Радзивилл склонил Курбского к измене. В «Радвилиаде» рассказ о переговорах с князем отражает реалии не 1564 года, а 1580-х годов. Диалоги героев явно выдуманы. Согласно Радавану, Радзивилл послал Курбскому письмо следующего содержания:
   «Славный москвич, почему ты не перестанешь побуждать среди московитов активности и неоправданные надежды? И сам, узнав поражение, все-таки прислушиваешься к надеждам своих? Ты видел тысячи убитых юношей и поля, окрашенные кровью... Волна опять выбросила тебя из моря в ненадежные войны после того, как ты кружился в смертельном вихре. После удачной войны ты в триумфальной короне покажешь себя народу, а принадлежит ли она тебе, если ты испортишь дело, и вырвет ли она тебя у мрачной смерти? Не знаешь ли ты нравы этого тирана? Если народ тебя уважает, тот тебя ненавидит... Слишком счастливых (ты сам это знаешь) короли боятся... Ты уже давно знаешь нашу мощь, теперь тебя зовут принять право дружбы. Ты сам знаешь, что тебя не сдержат ожидаемые порядки бешеного тирана. Дикий князь уже назначил того, которого он долго кормил, для известных алтарей» (перевод А. Каппелера).
   Немецкий ученый правильно указал, что подобные мотивации характерны для 1580-х годов, для польской пропагандистской литературы времени блистательных побед Стефана Батория. Весной 1564 года, после падения Полоцка и выхода русской кавалерии на виленский тракт, они звучали бы странно [98].
   Так или иначе, можно считать доказанным факт переговоров князя с представителями враждебной державы, причем они длились не один месяц. И только после достижения каких-то важных соглашений воевода бежал за границу. Здесь принципиальным является вопрос: Курбский обсуждал только цену своего отъезда или же оказывал литовской стороне какие-то услуги, например, шпионского характера?
   В принципе, практика склонения представителей знати соседних стран к переходу в подданство другого правителя была в Средневековье распространена довольно широко. Считалось даже, что аристократ в принципе имеет право выбирать господина по своему разумению. И, если он просто предупредит своего былого покровителя, что выбрал другого, – это не считалось изменой.
   Данная практика называлась «правом отъезда». Ее следы прослеживаются уже в XII веке: часть дружины могла покинуть своего князя, руководствуясь не феодальной верностью, а какими-то своими соображениями. Например, вот вехи «героической» биографии боярина Жирослава, который, меняя князей, исколесил буквально всю Русь: начал свою карьеру в должности посадника у князя Вячеслава Туровского, был отрешен от посадничества Изяславом Мстиславичем, в 1147 году мы видим его членом думы князя Глеба Юрьевича, в 1149 году отправлен Вячеславом и Юрием к Владимиру против Изяслава Мстиславича, в 1159 году ездил послом от Святослава Ольговича к Изяславу Давыдовичу требовать выдачи изгоя Берладника Ярославу Галицкому, в 1171 году известен как посадник в Новгороде, потерял его из-за гонений князя Рюрика Ростиславича и был вновь восстановлен на данном посту князем Андреем [99]. Подобных «отъездчиков» в XII – XIV веках было много.
   Право отъезда гарантировало личные права аристократов, но подрывало политические силы княжеств и земель: не было никаких гарантий, что в самый ответственный момент бояре и служилые люди не покинут своего господина и на совершенно законных основаниях не присоединятся к его врагам. Поэтому довольно рано начинаются попытки ограничения самовольства «отъездчиков». Одно из первых свидетельств этого – установление в 1368 году Новгородом Великим правила конфискации земель отъехавших бояр. К XIV веку относятся и попытки князей запретить права перехода для служилых людей, получавших свои земли за обязанность пожизненной военной службы. Осуждению перебежчики подвергались и со стороны церкви, прямо отождествлявшей их поведение с изменой: «Если кто от своего князя отъедет, а до того получит от него достойную честь, то подобен Иуде, который был любим Господом, а замыслил продать его правителям Иудеи...» (Поучение ко всем христианам XIV – XV веков) [100].
   К XVI веку московские государи практически ликвидировали право отъезда, хотя представления об этой практике продолжали жить. Например, договоренность Ивана IV с Данией о вступлении во владение датской Ливонией принца Магнуса в Москве расценили как «отъезд» Магнуса к Ивану IV: «Того же лета король Арцымагнус на государево имя выехал из Датские земли».
   Великое княжество Литовское пыталось, в свою очередь, подбивать русскую знать на отъезд. Как отмечено И. Ауэрбах, в Литве перебежчики классифицировались по своим заслугам и рангу, который они имели на родине, и получали за побег земельные пожалования, владение которыми было сопряжено со службой в армии Ягеллонов [101]. Наиболее известен эпизод 1567 года, когда паны заслали в Россию адресованные важнейшим боярам грамоты с приглашением к переходу на сторону Великого княжества Литовского. Они рассчитывали склонить московских вельмож если не к бунту, то хотя бы к эмиграции. Известны послания с подобными призывами, адресованные И. П. Федорову, М. И. Воротынскому, а также руководителям земщины – И. Д. Вельскому и И. Ф. Мстиславскому. Собственно, Литва была единственной страной, куда русский аристократ мог бежать, не рискуя предать свою веру, – православие здесь пользовалось всеми правами. В то же время, на фоне ограничения прав знати в России, вольности панов и шляхты Великого княжества Литовского смотрелись для многих весьма соблазнительно.
   Возможно, что переговоры с Курбским, начавшиеся в январе 1563 года, были связаны с более ранней попыткой побудить кого-нибудь из бояр к отъезду в Литву. Вопрос о том, по чьей инициативе начались эти переговоры – литовских панов или Курбского, – остается без ответа. В вышеупомянутом письме Сигизмунда говорится о некоем «начинании» князя-изменника. Если доверять этому сообщению, инициатором тайных контактов с Великим княжеством Литовским был сам Курбский.
   Однако думается, что квалифицировать действия князя с помощью категории отъезда неправомерно. Как отметил датский историк Б. Норретрандерс, сам Курбский никогда не акцентировал внимание на том, что он воспользовался правом отъезда [102]. Он говорил о вынужденном бегстве от казни, от царской опалы, но не писал, что в основе его побега лежит приверженность старинной боярской привилегии выбирать себе господина по своему усмотрению. На сходство поступка Курбского с данной привилегией указывает только слово, которым современники определяли его уход в Литву: «отъехал». Но для самого князя реализация права отъезда явно была не первостепенной. Главным для него было отстаивание принципа «права на жизнь», бегства от казни вместо того, чтобы ее смиренно принять. Отождествление некоторыми историками этого принципа с правом отъезда является искусственным.
   Ограничились ли действия Курбского только достижением договоренности об эмиграции на условиях хорошего материального содержания? Доказательств каких-то более компрометирующих поступков князя нет. Некоторые ученые, например Р. Г. Скрынников, прямо обвиняли его в шпионаже: Курбский якобы передавал в Литву сведения о передвижении русской армии. Ученый связывал с «утечкой» информации поражение российских войск в битве 25 января 1564 года под Улой [103]. Однако в текстах, имеющихся в нашем распоряжении, никаких подтверждений данной гипотезе не содержится.
   Мало того, кроме предательских сношений с литовцами, ряд историков приписывали Курбскому участие в тайных заговорах внутри России, связанных с планами низвержения Ивана Грозного и возведения на престол удельного князя Владимира Андреевича Старицкого, кстати, родственника Курбского. Нам представляется, что роль Курбского в заговорах, связанных с фигурой Старицкого, преувеличена. Она основана на поздних обвинениях, возводимых на беглого боярина в посланиях царя и посольских книгах. Вряд ли можно говорить и о планах Боярской думы заменить Ивана IV на Владимира Андреевича. Боярская русская «партия мира», не желавшая эскалации Ливонской войны, связывала со Старицким надежды повлиять на царя в данном вопросе. Вельможи просили его «печаловаться» государю о «мире и тишине». Но этим, собственно, оппозиционность Владимира Андреевича и его сторонников исчерпывалась. Нет никаких оснований говорить о реальных боярских планах свержения Грозного.
   В качестве доказательства выполнения Курбским заданий литовской разведки некоторые обращают внимание на свидетельство Литовской метрики о выезде князя. Когда последний пересек границу, обнаружилось, что он обладает огромной суммой денег: 300 золотых, 30 дукатов, 500 немецких талеров и всего 44 (!) московских рубля. Происхождение этих денег неизвестно, но показательно, что они практически все в «иностранной валюте», что позволяет предположить – за измену боярин получил не только земельные, но и денежные пожалования. Однако ничто не мешает и другому предположению – это были трофейные деньги, награбленные князем в ливонских городах во время юрьевского воеводства.
   Нет доказательств, что Курбский, еще будучи в России, занимался шпионажем, участвовал в заговорах и выдавал военные секреты, но все равно его поступок является изменой. Добровольный переход под знамена враждебной державы и дальнейшая служба во вражеской армии всегда были и есть несомненное предательство – и для современников, и для потомков. И никакими мотивами спасения собственной жизни такое предательство нельзя оправдать – в конце концов, далеко не все московские перебежчики в Литву обращали свое оружие против бывшей родины. Курбский – обратил.
   Как оценили бегство князя на Руси? В инструкциях послу в Литву Е. И. Благого от января 1580 года приказывалось при случайной встрече с Курбским, Тетериным, Заболоцким много речей «не плодить», а говорить: «Ты забыл Бога, и православное христианство, и государя, и свою душу, и свое происхождение, и свою землю, и, преступив крестное целование, изменил». Та же формула повторена в наказе Г. А. Нащокину от апреля 1580 года, только к ней надо было добавить: «...и с тобою, злодеем, чего добра говорити». В наказе О. М. Пушкину от апреля 1581 года князя надлежало обвинять в измене, участии в заговоре против Ивана IV в пользу Владимира Старицкого, нападениях на русские земли, «а много речей не плодити, бранью ли чем отговариватися да пойти прочь».
   В наказе посольству Д. П. Елецкого в августе 1582 года повторены инструкции, что следует говорить при встрече с Курбским. Но на этот раз в них звучат новые ноты: «Ты забыл Бога, и государя, и свою душу, и свое происхождение, и свое отечество и выступил против православной земли, и с тобою с изменником зачем по-хорошему говорить? И скажет Курбский: Я сбежал поневоле, потому что государь хотел меня убить. И им говорить: государь [не хотел тебя казнить], потому что еще не знал о твоем предательстве, а только проводил розыск о нем. А как было тебя не наказать, если ты с князем Владимиром Андреевичем [Старицким] хотел свергнуть государя и захватить власть? И хотел видеть правителем Владимира Андреевича, а не государя и его детей. И ты изменил не поневоле – своей волею. Ты еще живя в России не хотел царю добра, а [потом] и вовсе воевал Русскую землю и, изменив, оскорбительную грамоту к царю написал!» [104]
   Таким образом, в глазах современников предателем Курбского сделал не только побег, но и последующие действия. Если обвинения в участии в заговоре на стороне Владимира Андреевича Старицкого вызывают сомнения, то другие поступки Курбского противоречили системе ценностей московского общества XVI века, связанной с понятиями «верности» и «измены». Нарушение клятвы верности господину, приносимой на кресте (крестоцелования), с момента принятия Русью христианства автоматически означало отречение от православия и погубление души: «Если же преступит кто, то и здесь, на земле, примет казнь и в будущем веке казнь вечную» (Повесть временных лет под 1068 годом). Соответственно, отъезд на службу Сигизмунду означал отречение от своего статуса русского князя. Как мы видим из посольских наказов, именно в этом и обвинялся Курбский.
   Знал ли Иван Грозный о намерении Курбского сбежать? Ничто на это не указывает. «Утекание» князя оказалось полной неожиданностью для властей. Видимо, какая-то опала Курбскому действительно могла грозить. В 1565 году в письме к польскому королю Сигизмунду Грозный утверждал: «...начал государю нашему Курбский делать изменные дела, и государь хотел было его наказать, и он, узнав, что всем стало известно о его предательстве, бежал» [105]. В беседе с литовским послом Ф. Воропаем Грозный клялся «царским словом», что он не собирался казнить боярина, а хотел лишь убавить ему почестей и отобрать у него «места» (вотчины или должности? – А. Ф).Позже царь сочинит развернутую концепцию «измен» Курбского, отраженную как в дипломатических документах 1570 – 1580-х годов, так и в переписке государя с беглым боярином. Однако это будет сделано задним числом. Если верить имеющимся у нас документам, то в 1564 году князю грозило разве что лишь «малое слово гневно».
   Однако такая трактовка событий категорически не устраивала Курбского. Ему надо было выглядеть гонимым. В эмиграции в одном из своих сочинений – предисловии к «Новому Маргариту» – князь заявил, что его бегство было вызвано гонениями со стороны Ивана Грозного и фактически оказалось изгнанием:«Был я неправедно изгнан из Богоизбранной земли и теперь являюсь странником... И мне, несчастному, что царь воздал за все мои заслуги? Мою мать, жену и единственного сына моего, в тюрьме заточенных, уморил различными горестями, князей Ярославских, с которыми я одного рода, которые верно служили государю, погубил различными казнями, разграбил мои и их имения. И что всего горше: изгнал меня из любимого Отечества, разлучил с любимыми друзьями!» [106]
   В каждой строке звучит трагедия человека. Но, если отвлечься от пафоса, Курбский выглядит здесь весьма неприглядно. Необходимо подчеркнуть, что бегство Курбского за границу не было «изгнанием»: Грозный не практиковал высылку за рубеж как вид репрессий. Дворяне сами бежали из-за маячивших в перспективе гонений и в поисках лучшей доли, уже за границей изображая свою измену как вынужденную. Как правило, этот проступок и провоцировал месть властей, казни и ссылки родственников беглецов. Так было с близкими Курбского, Тетерина, Сарыхозина, Нащокина, Кашкарева и др. В глазах царя их род становился «изменническим» и подлежащим искоренению.
   И мать, и жена, и сын в тюрьме, собственно, оказались как «члены семьи изменника Родины». Их арест и смерть были спровоцированы именно бегством Курбского, который бросил их в России на неминуемую гибель. Князь не мог этого не понимать, перелезая через юрьевскую стену... Тем не менее он не колебался, оставляя своих родных на произвол судьбы. Его ждало новое «отечество» – Великое княжество Литовское.

Глава пятая
«НОВЫЙ КОРОЛЬ, ПРЕЖНИЙ БОГ»

«Здесь паны горды и жестокосердны...»: куда бежал Курбский

   Великое княжество Литовское в XVI веке было одним из самых больших государств в Европе. В 1569 году в нем насчитывалось около четырех миллионов жителей (плотность населения – примерно восемь человек на км 2). Площадь Великого княжества Литовского в середине XVI века составляла около 550 км 2. Это было больше Франции (450 км 2) и владений Габсбургов в составе Священной Римской империи (410 км 2), но меньше Испании, европейских владений Османской империи, России.
   История возникновения и развития Великого княжества Литовского обусловила несколько особенностей этого государства. Прежде всего это была страна, населенная разными народами. Правящим этносом являлись литовцы. В то же время, до 70 процентов территории державы составляли бывшие земли и княжества Древней Руси со славянским населением: Киевская, Черниговская, Пинская, Галицкая, Волынская, Переяславская, Минская, Брестская, Полоцкая, Витебская и др. Роль славянского компонента была столь велика, что в XIV – XVI веках первым официальным языком государственного делопроизводства в Великом княжестве Литовском был так называемый западнорусский язык (вторым была латынь).