Страница:
[72].
Такую историю Кирилловского «езда» мы знаем из летописи. Что нового о нем рассказывает князь Курбский? И можем ли мы доверять его рассказу?
Прежде всего князь неточен в главной детали «езда». Согласно официальной летописи, Дмитрий погиб на обратномпути из Кириллова в направлении Москвы. По Курбскому, царевич погиб в водах Шексны на путик Кирилло-Белозерскому монастырю: «...и не доезжаямонастыря Кириллова, еще Шексною рекою плыли, сын его по пророчеству святого умер... и оттуда приехал до оного Кириллова монастыряв печали многой и в тоске и возвратился тощими руками во многой скорби до Москвы» (курсив мой. – А. Ф).Довольно странная неточность, если Курбский действительно был в свите царя в июне 1553 года.
Однако это несоответствие можно объяснить, если учесть, что весь рассказ Курбского о Кирилловском «езде» служит не более чем иллюстрацией к морально-этическому поучению. Князя на самом деле судьба несчастного царевича нисколько не волнует. Его гибель – не более чем назидание упрямому царю.
Курбский рассказывает, что в начале богомольной поездки Иван Грозный посетил в Троице-Сергиевом монастыре старца Максима Грека, осужденного на вечное заточение в монастыре. Князь рассказывает об ужасах заточения Максима и подчеркивает, что он был осужден несправедливо, «от зависти Даниила митрополита». Курбский здесь несколько лукавит. Обвинение по делу Максима Грека – а он был под церковным судом дважды, в 1525 и 1531 годах, – было, в самом деле, сфабрикованным. Однако причины этого лежали гораздо глубже, чем банальная зависть митрополита Даниила к простому иноку, тем более иностранцу.
В 1525 году Максиму предъявили «джентльменский набор» сфальсифицированных политических процессов более поздних эпох, а именно – предосудительные связи с иностранцами, чуть ли не шпионаж в пользу Турции и идеологическую неустойчивость, проще говоря, ересь.
«Пришить» последнее обвинение было проще простого: Максим Грек (настоящее имя Михаил Триволис) был вызван в Москву из афонского Ватопедского монастыря для проверки качества переводов Священного Писания с греческого на русский. Максим воспринял поручение всерьез, проверил тексты и заявил, что переводы, имевшие хождение в московской церкви XVI века, весьма далеки от оригинала и нуждаются в исправлении. После чего в глазах церковных властей он незамедлительно стал еретиком, и его, естественно, обвинили в порче церковных книг (то есть в том, в чем он сам обличал церковь!).
Столь откровенно «политический» характер обвинения вызвал у современников сомнения в том, каковы же были истинные причины ареста и осуждения Максима Грека. Среди разных версий была и такая, что в 1525 году греческий монах, сторонник древнего благочестия, резко и открыто выступил против развода и второго брака московского государя Василия III, считая поведение великого князя несовместимым с христианской моралью. После чего ученый монах тут же превратился в еретика и чуть ли не в иностранного шпиона...
Однако Максим, столкнувшись с московским правосудием, похоже, ничему не научился. Курбский рассказывает, что царь, прибыв в Троицу и выслушав историю злоключений Максима, приказал освободить его из заточения. Обрадованный монах решил, что наконец-то настал момент, когда к его советам все-таки прислушаются, и тут же с охотой принялся поучать и наставлять молодого царя. Если описанная Курбским сцена действительно имела место, то поведение Максима Грека было, мягко говоря, неразумным.
С одной стороны – царь, вдохновленный великой победой над Казанью и вставший на стезю исполнения данного под стенами поверженной татарской столицы богомольного обета. Он хочет славить Бога и творить добро, он выпускает из заточения жертву произвола своего отца – Максима посадили при Василии III. И с другой стороны – амнистированный старый монах, который вместо благодарности начинает поносить самые светлые идеалы, расцветавшие в то время в душе царя. Максим с ходу заявил, что Иван дал глупый обет: «такие обеты не согласны с рассудком». Вместо дурацких богомольных поездок (как странно это было слышать из уст инока!) лучше бы царь собрал всех вдов и сирот воинов, павших под Казанью, «лучше бы их наградил и устроил, собрав в свой царственный город и утешив в скорбях и бедах, чем исполнять неразумные обеты».
Иван Грозный и сопровождавшие его монахи и священники восприняли подобное поучение с немалым раздражением. Получалось, что их вдохновенное благодарение Богу было названо «глупостью». Да и вчерашнему узнику вряд ли было «по чину» указывать царю, что ему делать. Государь проявил чудеса самообладания и, вместо того чтобы поставить Максима на место, пустился в объяснения, почему необходимо ехать в Кириллов монастырь. Тогда Максим разозлился, вообразил себя пророком и начал угрожать. Он заявил, что если царь не послушает старца и продолжит поездку, – его сын умрет. Курбский с гордостью пишет, что это «святое пророчество» Максим передал царю через четырех посредников – царского духовника Андрея, князей Ивана Мстиславского и Андрея Курбского и постельничего Алексея Адашева. Царь же пренебрег угрозой и уехал далее по паломническому маршруту. Поэтому, с точки зрения Курбского, смерть невинного младенца была справедливым и закономерным наказанием Ивана Грозного за его упрямство и нежелание слушать советов святых мужей.
Зато, согласно рассказу князя, царь охотно слушал «злые советы» (пророчество о гибели царевича Дмитрия Курбский относит к разряду «благих и добрых» советов). В Песношском монастыре под Дмитровом царь встретился с бывшим коломенским епископом Вассианом Топорковым, оставившим свой пост еще в 1542 году и с тех пор доживавшим свой век в обители.
В «Истории...» Курбский поместил красочный рассказ о посещении Иваном IV Песношского монастыря во время Кирилловского «езда». Грозный якобы спросил старца: «Как бы я мог успешно править и великих и сильных своих вельмож в послушании иметь?» Топорков ответил: «Хочешь быть самодержцем – не держи около себя ни одного советника, который был бы умнее тебя, потому что ты сам лучше всех. Тогда будешь твердо держать власть и все будут в твоих руках. А если вокруг тебя будут более мудрые люди – то ты просто будешь вынужден их слушаться и подчиняться им».
По Курбскому, Грозный от таких рекомендаций пришел в полный восторг и заявил: «Если бы мой отец был жив, и он не смог бы дать мне такого полезного совета!» В «Истории...» Курбский, комментируя этот эпизод, заочно обращался к Топоркову: «О сын дьявола! Зачем ты всеял искру безбожную в сердце царя христианского, от этой искры по всей Святой Руси такой пожар лютости разгорелся, прелютейшая злоба распространилась, какой никогда в нашем народе не бывало!» [73]
Этой фразе вслед за Курбским поздние историки придавали большое значение. Считалось, что она произвела перелом в сознании царя. На ее основе делался вывод, что совет Топоркова послужил одной из причин изменения политического курса, разгона «правительства реформаторов» – «Избранной рады», перехода к опричному террору.
Оснований сомневаться в возможности встречи царя как с Максимом Греком, так и с Вассианом Топорковым вроде бы нет. В присутствии Курбского в свите царя, как уже говорилось, тоже. А вот в точности описания князем этих встреч усомниться можно. Совершенно очевидно, что весь рассказ Курбского подчинен идее обличения царя, противопоставления праведного совета неправедному, обоснованию, почему Иван Грозный выбрал в качестве духовного ориентира дьявола, а не Бога.
Примечательно, что Вассиан Топорков, видимо, никогда не произносил роковых слов – или же Курбский их сильно, скажем так, подредактировал. Об этом неопровержимо свидетельствует то обстоятельство, что Курбский в своих сочинениях цитирует речь Топоркова... по-разному. Если в Третьем послании царю Ивану Грозному, сочиненном в 1579 году, князь вкладывает в уста бывшего коломенского епископа высказывание: «не держи при себе мудрых советников» (и не более того!), то в «Истории...», написанной через несколько лет, от Вассиана якобы исходит уже целая концепция: «Хочешь быть самодержцем – не держи около себя ни одного советника, который был бы умнее тебя, потому что ты сам лучше всех». Эти советы – не одно и то же...
Историк Б. Н. Флоря обратил внимание, что сам Иван Грозный нигде не упоминал о своей встрече с Топорковым и никогда не использовал выражения, близкого по смыслу к высказыванию: «Не держи советника умнее себя» [74]. Эта идея либо была чужда, либо просто не заинтересовала Ивана Васильевича. Курбский просто придумал ее судьбоносное влияние на царя.
Мы специально настолько подробно остановились на разборе рассказа Курбского о Кирилловском «езде», чтобы для читателя стали понятней как особенности творчества князя, так и его, скажем так, моральный облик. Тем не менее до сих пор в учебниках и научно-популярных книгах можно прочесть обличительный рассказ об упрямом и глупом царе Иване, «злобесном» Вассиане Топоркове и мудрых и гуманных советниках Андрее Курбском и Максиме Греке.
Жизнь в боях и походах
«Промышлять на инфлянтов!»
Такую историю Кирилловского «езда» мы знаем из летописи. Что нового о нем рассказывает князь Курбский? И можем ли мы доверять его рассказу?
Прежде всего князь неточен в главной детали «езда». Согласно официальной летописи, Дмитрий погиб на обратномпути из Кириллова в направлении Москвы. По Курбскому, царевич погиб в водах Шексны на путик Кирилло-Белозерскому монастырю: «...и не доезжаямонастыря Кириллова, еще Шексною рекою плыли, сын его по пророчеству святого умер... и оттуда приехал до оного Кириллова монастыряв печали многой и в тоске и возвратился тощими руками во многой скорби до Москвы» (курсив мой. – А. Ф).Довольно странная неточность, если Курбский действительно был в свите царя в июне 1553 года.
Однако это несоответствие можно объяснить, если учесть, что весь рассказ Курбского о Кирилловском «езде» служит не более чем иллюстрацией к морально-этическому поучению. Князя на самом деле судьба несчастного царевича нисколько не волнует. Его гибель – не более чем назидание упрямому царю.
Курбский рассказывает, что в начале богомольной поездки Иван Грозный посетил в Троице-Сергиевом монастыре старца Максима Грека, осужденного на вечное заточение в монастыре. Князь рассказывает об ужасах заточения Максима и подчеркивает, что он был осужден несправедливо, «от зависти Даниила митрополита». Курбский здесь несколько лукавит. Обвинение по делу Максима Грека – а он был под церковным судом дважды, в 1525 и 1531 годах, – было, в самом деле, сфабрикованным. Однако причины этого лежали гораздо глубже, чем банальная зависть митрополита Даниила к простому иноку, тем более иностранцу.
В 1525 году Максиму предъявили «джентльменский набор» сфальсифицированных политических процессов более поздних эпох, а именно – предосудительные связи с иностранцами, чуть ли не шпионаж в пользу Турции и идеологическую неустойчивость, проще говоря, ересь.
«Пришить» последнее обвинение было проще простого: Максим Грек (настоящее имя Михаил Триволис) был вызван в Москву из афонского Ватопедского монастыря для проверки качества переводов Священного Писания с греческого на русский. Максим воспринял поручение всерьез, проверил тексты и заявил, что переводы, имевшие хождение в московской церкви XVI века, весьма далеки от оригинала и нуждаются в исправлении. После чего в глазах церковных властей он незамедлительно стал еретиком, и его, естественно, обвинили в порче церковных книг (то есть в том, в чем он сам обличал церковь!).
Столь откровенно «политический» характер обвинения вызвал у современников сомнения в том, каковы же были истинные причины ареста и осуждения Максима Грека. Среди разных версий была и такая, что в 1525 году греческий монах, сторонник древнего благочестия, резко и открыто выступил против развода и второго брака московского государя Василия III, считая поведение великого князя несовместимым с христианской моралью. После чего ученый монах тут же превратился в еретика и чуть ли не в иностранного шпиона...
Однако Максим, столкнувшись с московским правосудием, похоже, ничему не научился. Курбский рассказывает, что царь, прибыв в Троицу и выслушав историю злоключений Максима, приказал освободить его из заточения. Обрадованный монах решил, что наконец-то настал момент, когда к его советам все-таки прислушаются, и тут же с охотой принялся поучать и наставлять молодого царя. Если описанная Курбским сцена действительно имела место, то поведение Максима Грека было, мягко говоря, неразумным.
С одной стороны – царь, вдохновленный великой победой над Казанью и вставший на стезю исполнения данного под стенами поверженной татарской столицы богомольного обета. Он хочет славить Бога и творить добро, он выпускает из заточения жертву произвола своего отца – Максима посадили при Василии III. И с другой стороны – амнистированный старый монах, который вместо благодарности начинает поносить самые светлые идеалы, расцветавшие в то время в душе царя. Максим с ходу заявил, что Иван дал глупый обет: «такие обеты не согласны с рассудком». Вместо дурацких богомольных поездок (как странно это было слышать из уст инока!) лучше бы царь собрал всех вдов и сирот воинов, павших под Казанью, «лучше бы их наградил и устроил, собрав в свой царственный город и утешив в скорбях и бедах, чем исполнять неразумные обеты».
Иван Грозный и сопровождавшие его монахи и священники восприняли подобное поучение с немалым раздражением. Получалось, что их вдохновенное благодарение Богу было названо «глупостью». Да и вчерашнему узнику вряд ли было «по чину» указывать царю, что ему делать. Государь проявил чудеса самообладания и, вместо того чтобы поставить Максима на место, пустился в объяснения, почему необходимо ехать в Кириллов монастырь. Тогда Максим разозлился, вообразил себя пророком и начал угрожать. Он заявил, что если царь не послушает старца и продолжит поездку, – его сын умрет. Курбский с гордостью пишет, что это «святое пророчество» Максим передал царю через четырех посредников – царского духовника Андрея, князей Ивана Мстиславского и Андрея Курбского и постельничего Алексея Адашева. Царь же пренебрег угрозой и уехал далее по паломническому маршруту. Поэтому, с точки зрения Курбского, смерть невинного младенца была справедливым и закономерным наказанием Ивана Грозного за его упрямство и нежелание слушать советов святых мужей.
Зато, согласно рассказу князя, царь охотно слушал «злые советы» (пророчество о гибели царевича Дмитрия Курбский относит к разряду «благих и добрых» советов). В Песношском монастыре под Дмитровом царь встретился с бывшим коломенским епископом Вассианом Топорковым, оставившим свой пост еще в 1542 году и с тех пор доживавшим свой век в обители.
В «Истории...» Курбский поместил красочный рассказ о посещении Иваном IV Песношского монастыря во время Кирилловского «езда». Грозный якобы спросил старца: «Как бы я мог успешно править и великих и сильных своих вельмож в послушании иметь?» Топорков ответил: «Хочешь быть самодержцем – не держи около себя ни одного советника, который был бы умнее тебя, потому что ты сам лучше всех. Тогда будешь твердо держать власть и все будут в твоих руках. А если вокруг тебя будут более мудрые люди – то ты просто будешь вынужден их слушаться и подчиняться им».
По Курбскому, Грозный от таких рекомендаций пришел в полный восторг и заявил: «Если бы мой отец был жив, и он не смог бы дать мне такого полезного совета!» В «Истории...» Курбский, комментируя этот эпизод, заочно обращался к Топоркову: «О сын дьявола! Зачем ты всеял искру безбожную в сердце царя христианского, от этой искры по всей Святой Руси такой пожар лютости разгорелся, прелютейшая злоба распространилась, какой никогда в нашем народе не бывало!» [73]
Этой фразе вслед за Курбским поздние историки придавали большое значение. Считалось, что она произвела перелом в сознании царя. На ее основе делался вывод, что совет Топоркова послужил одной из причин изменения политического курса, разгона «правительства реформаторов» – «Избранной рады», перехода к опричному террору.
Оснований сомневаться в возможности встречи царя как с Максимом Греком, так и с Вассианом Топорковым вроде бы нет. В присутствии Курбского в свите царя, как уже говорилось, тоже. А вот в точности описания князем этих встреч усомниться можно. Совершенно очевидно, что весь рассказ Курбского подчинен идее обличения царя, противопоставления праведного совета неправедному, обоснованию, почему Иван Грозный выбрал в качестве духовного ориентира дьявола, а не Бога.
Примечательно, что Вассиан Топорков, видимо, никогда не произносил роковых слов – или же Курбский их сильно, скажем так, подредактировал. Об этом неопровержимо свидетельствует то обстоятельство, что Курбский в своих сочинениях цитирует речь Топоркова... по-разному. Если в Третьем послании царю Ивану Грозному, сочиненном в 1579 году, князь вкладывает в уста бывшего коломенского епископа высказывание: «не держи при себе мудрых советников» (и не более того!), то в «Истории...», написанной через несколько лет, от Вассиана якобы исходит уже целая концепция: «Хочешь быть самодержцем – не держи около себя ни одного советника, который был бы умнее тебя, потому что ты сам лучше всех». Эти советы – не одно и то же...
Историк Б. Н. Флоря обратил внимание, что сам Иван Грозный нигде не упоминал о своей встрече с Топорковым и никогда не использовал выражения, близкого по смыслу к высказыванию: «Не держи советника умнее себя» [74]. Эта идея либо была чужда, либо просто не заинтересовала Ивана Васильевича. Курбский просто придумал ее судьбоносное влияние на царя.
Мы специально настолько подробно остановились на разборе рассказа Курбского о Кирилловском «езде», чтобы для читателя стали понятней как особенности творчества князя, так и его, скажем так, моральный облик. Тем не менее до сих пор в учебниках и научно-популярных книгах можно прочесть обличительный рассказ об упрямом и глупом царе Иване, «злобесном» Вассиане Топоркове и мудрых и гуманных советниках Андрее Курбском и Максиме Греке.
Жизнь в боях и походах
Андрей Курбский вернулся на театр военных действий в новых чинах. В октябре 1553 года при выходе на Коломну по вестям о набеге ногаев: Исмаил-мурзы, Ахтара-мурзы и Юсупа – он выступал первым воеводой полка левой руки (второй – М. П. Головин). 6 декабря 1553 года первым воеводой сторожевого полка (под его началом были М. И. Вороной-Волынский и Д. М. Плещеев) Курбский отправился на усмирение казанских татар Арской и Луговой стороны, «места воевать, которые не подчинились государю». 8 сентября 1555 года он вновь был послан в Казань вместе с Ф. И. Троекуровым для борьбы с партизанским движением поволжских народов.
Участие князя в покорении народов бывшего ханства длилось несколько лет. Курбский винил в карательных акциях царя. При этом гибнущих от рук «усмирителей» татар и черемисов князю было нисколько не жаль. Ему было жаль себя – что он вместе с другими воеводами потратил столько времени и сил на резню этих «варваров». А виноват во всем был царь – с точки зрения боярина, мятеж татар произошел по воле Бога, который таким образом еще раз наказал русского монарха за самовольное правление и нежелание следовать советам умных людей. Курбский здесь был в чем-то прав: после покорения Казани некоторые воеводы советовали государю зазимовать с войском в Казанской земле, чтобы по горячим следам уничтожить все очаги сопротивления. Царь же осенью 1552 года увел армию на Русь, и поэтому потом понадобилось опять посылать полки для «зачистки» поволжских лесов.
История не знает сослагательного наклонения – Курбский в своих оценках несомненно прав, указывая на то, что взятие столицы ханства вовсе не означало автоматическое подчинение русским всей территории Поволжья, населенной татарами, чувашами, башкирами, вотяками и т. д. Но можно ли было добиться этого подчинения зимовкой войска в чужой, незнакомой земле, в самом эпицентре неизбежной партизанской войны, с риском подвергнуть армию голоду и болезням? Россия к середине XVI века не имела опыта обустройства столь многотысячного войска на зимних квартирах на оккупированной территории. Был опыт дальних многомесячных походов малыми силами, но не лагерных зимовок в условиях постоянных боевых действий. То, что предлагал Курбский, на первый взгляд выглядит правильно, но при ближайшем рассмотрении оказывается безответственной авантюрой.
Судя по всему, Курбский воевал в Казанской земле несколько лет, с осени – зимы 1553 года по 1556 год. Он был там не непрерывно, а выезжал на Русь по крайней мере однажды, в 1554 году, поскольку в 1555 году у него родился сын. Несмотря на всю досаду от участия в негероической и утомительной карательной акции, князь считал себя носителем высокой миссии: недобитые враги подняли мятеж. Срочно посланные на подавление бунтовщиков Курбский с товарищами были вынуждены исправлять ошибку царя. Как с гордостью писал князь, «и с тех пор стала покорной Казанская земля царю нашему». Таким образом, подлинным покорителем Казани, с точки зрения князя, является он сам и его соратники-воеводы. А вовсе не Иван Грозный...
После возвращения с окраины Российского государства в июне 1556 года Курбский в первый раз упомянут в источниках с боярским чином. Во время выхода к Серпухову он назван уже не воеводой, а состоящим в свите государя. В списке членов Боярской думы его имя находится на последнем, десятом, месте. Однако вхождение в состав Боярской думы мало сказалось на дальнейшей карьере Курбского. Он по-прежнему подвизался на военном поприще. Уже в осенней росписи 1556 года по полкам на южных рубежах он опять значится первым воеводой полка левой руки, стоявшего в Калуге (второй – М. П. Головин). Весной 1557 года при аналогичной росписи князь выступает в знакомой нам должности второго воеводы полка правой руки под командованием П. М. Щенятева. Войска стояли в Кашире.
Примечательно, что об этих событиях, равно как и о получении боярского чина, в «Истории...» нет ни слова. Неужели пожалование боярства для князя оказалось столь не важным, что он счел возможным умолчать о нем на страницах своего сочинения? Либо для князя из древнего рода ярославских князей московский боярский чин был не столь уж и значим, тем более что в силу постоянной занятости в военных походах Курбскому не довелось много позаседать в составе Думы. Или факт возвышения, облагодетельствования со стороны царя не укладывался в замысел «Истории...», посвященной обличению несправедливого и неблагодарного в отношении своих верных слуг государя? И поэтому воевода решил вовсе не упоминать своего назначения?
Участие князя в покорении народов бывшего ханства длилось несколько лет. Курбский винил в карательных акциях царя. При этом гибнущих от рук «усмирителей» татар и черемисов князю было нисколько не жаль. Ему было жаль себя – что он вместе с другими воеводами потратил столько времени и сил на резню этих «варваров». А виноват во всем был царь – с точки зрения боярина, мятеж татар произошел по воле Бога, который таким образом еще раз наказал русского монарха за самовольное правление и нежелание следовать советам умных людей. Курбский здесь был в чем-то прав: после покорения Казани некоторые воеводы советовали государю зазимовать с войском в Казанской земле, чтобы по горячим следам уничтожить все очаги сопротивления. Царь же осенью 1552 года увел армию на Русь, и поэтому потом понадобилось опять посылать полки для «зачистки» поволжских лесов.
История не знает сослагательного наклонения – Курбский в своих оценках несомненно прав, указывая на то, что взятие столицы ханства вовсе не означало автоматическое подчинение русским всей территории Поволжья, населенной татарами, чувашами, башкирами, вотяками и т. д. Но можно ли было добиться этого подчинения зимовкой войска в чужой, незнакомой земле, в самом эпицентре неизбежной партизанской войны, с риском подвергнуть армию голоду и болезням? Россия к середине XVI века не имела опыта обустройства столь многотысячного войска на зимних квартирах на оккупированной территории. Был опыт дальних многомесячных походов малыми силами, но не лагерных зимовок в условиях постоянных боевых действий. То, что предлагал Курбский, на первый взгляд выглядит правильно, но при ближайшем рассмотрении оказывается безответственной авантюрой.
Судя по всему, Курбский воевал в Казанской земле несколько лет, с осени – зимы 1553 года по 1556 год. Он был там не непрерывно, а выезжал на Русь по крайней мере однажды, в 1554 году, поскольку в 1555 году у него родился сын. Несмотря на всю досаду от участия в негероической и утомительной карательной акции, князь считал себя носителем высокой миссии: недобитые враги подняли мятеж. Срочно посланные на подавление бунтовщиков Курбский с товарищами были вынуждены исправлять ошибку царя. Как с гордостью писал князь, «и с тех пор стала покорной Казанская земля царю нашему». Таким образом, подлинным покорителем Казани, с точки зрения князя, является он сам и его соратники-воеводы. А вовсе не Иван Грозный...
После возвращения с окраины Российского государства в июне 1556 года Курбский в первый раз упомянут в источниках с боярским чином. Во время выхода к Серпухову он назван уже не воеводой, а состоящим в свите государя. В списке членов Боярской думы его имя находится на последнем, десятом, месте. Однако вхождение в состав Боярской думы мало сказалось на дальнейшей карьере Курбского. Он по-прежнему подвизался на военном поприще. Уже в осенней росписи 1556 года по полкам на южных рубежах он опять значится первым воеводой полка левой руки, стоявшего в Калуге (второй – М. П. Головин). Весной 1557 года при аналогичной росписи князь выступает в знакомой нам должности второго воеводы полка правой руки под командованием П. М. Щенятева. Войска стояли в Кашире.
Примечательно, что об этих событиях, равно как и о получении боярского чина, в «Истории...» нет ни слова. Неужели пожалование боярства для князя оказалось столь не важным, что он счел возможным умолчать о нем на страницах своего сочинения? Либо для князя из древнего рода ярославских князей московский боярский чин был не столь уж и значим, тем более что в силу постоянной занятости в военных походах Курбскому не довелось много позаседать в составе Думы. Или факт возвышения, облагодетельствования со стороны царя не укладывался в замысел «Истории...», посвященной обличению несправедливого и неблагодарного в отношении своих верных слуг государя? И поэтому воевода решил вовсе не упоминать своего назначения?
«Промышлять на инфлянтов!»
Взлет военной карьеры князя связан с началом Ливонской войны. Среди войн, которые вела Россия на протяжении своего существования, Ливонская – одна из самых незнаменитых. По формальным показателям она, казалось бы, должна быть в центре внимания общественной мысли. Во-первых, если не считать Кавказской кампании 1817 – 1864 годов, это самая долгая в истории Отечества война, которая длилась почти 25 лет, с 1558 по 1583 год. Во-вторых, это первое масштабное столкновение России с несколькими европейскими державами одновременно. В-третьих, это одна из главных страниц истории внешней политики Ивана Грозного – а все деяния этого царя всегда вызывали повышенный интерес потомков. В-четвертых, это кампания за передел Прибалтики, которая привела к серьезным изменениям баланса сил в регионе: гибели Ливонии, возвышению Польши, умалению роли России. В-пятых, это последняя европейская война с участием прибалтийских рыцарских орденов, знаменовавшая собой закат северных крестоносцев.
В середине XVI века сошлись несколько факторов, из-за которых передел балтийского мира стал неизбежен. Уходила в прошлое эпоха немецких рыцарских орденов, Тевтонского и Ливонского, которые господствовали в регионе с XIII по XV век. Они выродились и в военном, и в политическом, и в идейном отношении. Рыцарей больше занимали внутренние распри между магистрами и епископами, чем поддержание былой славы и влиятельности.
Сокрушительный удар по орденам нанесла проникшая на Балтику в 1520-е годы Реформация. Она окончательно отколола от рыцарей города, которые и раньше-то были не сильно послушными. А поскольку именно крупные торговые города составляли основу экономического процветания края, было очевидно, что без поддержки городов деградация орденов – лишь вопрос времени.
С конца XV века слабнут позиции на Балтике торгового союза германских городов – Ганзы. Она начинает постепенно уступать свое доминирование молодым и «голодным» странам – Дании, Швеции, России, Польше. Эти государства возникли на несколько веков раньше, но именно в конце XV – начале XVI века они приходят на Балтику в новом качестве.
Швеция обрела независимость в 1523 году после распада Кальмарской унии (объединение в 1397 – 1523 годах Норвегии и Швеции под эгидой Дании) и теперь хотела занять в Балтийском регионе подобающее ей место. Дания же, наоборот, искала компенсацию взамен утраченного влияния на Швецию. Взоры обеих стран обращались на Ливонию как добычу легкую, слабую и в то же время способную удовлетворить захватнические аппетиты.
Польша после победы над крестоносцами в Тринадцатилетней польско-тевтонской войне 1454 – 1466 годов не собиралась останавливаться на достигнутом. По результатам войны она получила Гданьское Поморье, Мариенбург и Эльблонг – так называемую Королевскую Пруссию, Хелминскую и Михаловскую земли и, кроме того, территорию Варминского епископства. Оставшаяся часть государства Тевтонского ордена, так называемая Орденская Пруссия, со столицей в Кенигсберге, признала зависимость от Польши. В 1525 году Тевтонский орден был секуляризирован, превращен в герцогство Пруссия, и последний магистр тевтонцев и первый прусский герцог Альбрехт Гогенцоллерн склонил колени перед королем Сигизмундом I на центральной площади польской столицы Кракова. Место, где колени надменного рыцаря коснулись польской мостовой, сейчас украшает мемориальная доска с гордой надписью: «Прусская присяга».
На очереди оказывался Ливонский орден, считавшийся «младшим отделением» Тевтонского. Агрессивную политику Польши в этом вопросе поддерживал древний враг крестоносцев – Великое княжество Литовское [75]. И поляки, литовцы видели в гибели Тевтонского ордена и ослаблении Ливонского шанс отомстить разом за все – за сотни и тысячи рыцарских набегов на литовские и польские земли в XIII – XV веках, за политические интриги, когда орден препятствовал заключению этими странами выгодных договоров с Европой. А захват земель ордена был бы материальной компенсацией за все беды и лишения, которые орден причинил народам Восточной Европы.
Особую роль в разжигании конфликта играла Россия, заинтересованная в установлении полного контроля над балтийской посреднической торговлей, которую вели ливонские города. В литературе часто можно встретить точку зрения, будто бы Россия стремилась выйти к Балтийскому морю. Это мнение основано на недоразумении – русские в XVI веке и до войны владели побережьем Финского залива от устья Невы до устья Наровы, то есть примерно такой же территорией, какая есть у России сегодня (сегодня Российская Федерация владеет еще и частью северного побережья Финского залива, от Санкт-Петербурга до Выборга).
Однако это побережье не было приспособлено для морской торговли: полностью отсутствовали порты, торговые фактории, флот и прочая необходимая инфраструктура. Зато все это было в соседней Ливонии, которая выступала посредником, перепродающим русские товары в Европу, а европейские в Россию. Россия хотела получать прибыль от морской торговли, и решение напрашивалось само собой: надо было извлечь эту прибыль, поставив ливонское торговое посредничество под свой контроль. Это можно было сделать в виде взимания дани, если ливонцы захотят откупиться и при этом не пустить русских в свою торговую инфраструктуру. Или – через агрессию и вторжение, путем прямого захвата Россией территории Ливонского ордена, установления русского контроля над всей ливонской торговой инфраструктурой. Будучи неспособной в XVI веке создать на должном уровне такую собственную торгово-морскую инфраструктуру, Россия хотела захватить уже готовую, отлаженную и эффективно работающую негоциантскую систему в соседней стране, кажущейся крайне слабой и беззащитной.
Все эти желания и чаяния всех стран Балтийского региона предполагали одно и то же: Ливонский орден должен прекратить существование и послужить во благо других государств своими территориями, городами, деньгами и прочими ресурсами и богатствами. Абсолютно все соседи смотрели на Ливонию как на потенциальную добычу. Это и спровоцировало в XVI веке целый ряд балтийских войн,в число которых входит и Ливонская.
Обратимся к предыстории конфликта. В 1551 году истекло 30-летнее перемирие Ливонии и Московии. Увлеченные внутренними распрями, власти ордена не спешили продлевать договор. Они выслали в Москву посольство только в 1553 году. Дипломаты планировали продолжить перемирие на целых 50 лет.
С 28 апреля по 1 июня 1554 года в русской столице прошли переговоры, на которых ливонцев ожидал сюрприз. Им предъявили целый букет обвинений, каждое из которых было чревато войной: «неисправление» (то есть несоблюдение предыдущих договоренностей), гонения на православные общины в Ливонии, поругание православных храмов, препятствия русско-европейской торговле, чинимые путем арестов мастеров и отдельных видов товаров, невыгодное для русских посредничество в торговле и даже нападение ливонцев из Нейгауза на псковские земли вокруг Красногородка и обида, причиненная послу новгородского наместника. Искупить свои «вины», как утверждали московские дипломаты, Ливония может, только заплатив за много лет так называемую «юрьевскую дань» и выполнив другие требования России.
Ливонцы попробовали возражать. Они сразу заявили о готовности вернуть церкви, если православные священники смогут доказать на них свои права. Новгородский посол лжет, никто его не обижал. Он был хорошо принят, но устроил пьяный дебош. Его люди били стекла в домах добропорядочных граждан и пытались ворваться внутрь с целью изнасиловать немецких женщин. Что касается торговых запретов, то ливонцы всего лишь выполняют указ императора, поэтому просьба все вопросы и претензии по этому поводу адресовать в Священную Римскую империю. Что же до принудительного посредничества в торговых делах, то оно распространяется не только на русских, но на всех иноземных купцов вообще, ибо «города живут торговлею».
Главными (и наиболее невыполнимыми) для ливонцев были требования уплаты так называемой «юрьевской дани». Признание законности претензий русского царя означало бы не только финансовые потери, но и признание орденом своей вассальной зависимости от Московии – ведь кто платит дань, тот и подчиняется. «Юрьевская дань» упоминалась в документах еще с 1463 года. Казус заключался в том, что каждый раз при заключении русско-ливонского перемирия составлялось три договора: ливонско-новгородский, ливонско-псковский и дерптского (юрьевского) епископа с Псковом. Пункт о дани содержался лишь в последнем договоре и распространялся только на Дерпт (Юрьев). Ее выплата епископом саботировалась, а русская сторона до 1554 года особо не настаивала.
Поскольку происхождение дани было туманно, то вокруг этого вопроса сразу же возникло несколько легенд. Одна из них гласила: когда-то ливонцы платили русским с деревьев, где были пчельники, по шесть ливонских солидов в год. Однако потом «при возрастающем множестве людей леса обратились в равнины», о плате вообще забыли. А Иван IV «распространил эту плату, на каком-то широком толковании, с каждого дерева на каждую человеческую голову».
Ливонский хронист Бальтазар Рюссов приводил другую легенду: в пустоши, отделявшей Нейгауз от Пскова, местные крестьяне имели несколько сот пчельников. Между Дерптом и Псковом происходили постоянные стычки, кому брать дань с пасечников. Наконец договорились, что русские будут ежегодно получать по пять пудов меда. Потом вопрос о «медовом сборе» забылся и был в 1554 году реанимирован Грозным, но в совершенно ином виде. Вместо Дерптской области он распространялся на всю Ливонию, и вместо нескольких пудов меда Москва требовала по одной марке с каждого жителя плюс недоимки за все годы. В итоге набегала весьма внушительная денежная сумма.
Согласно другим источникам, происхождение дани связано главным образом с так называемой «десятиной правой веры» (выделением специальных денег на постройку и содержание православных церквей в Дерпте). В 1554 году русские потребовали от ливонцев восстановить закрытую в 1548 году дерптскую Никольскую церковь и возместить все недоимки на содержание православных храмов, накопившиеся за многие годы. Платить их теперь должна была вся Ливония.
На самом деле даннические отношения Дерпта и прилегающих местностей с русскими князьями были очень запутанными и восходили еще к XIII – XIV векам. Стороны неоднократно заключали различные договоры, то вводившие дань, то ее дезавуирующие. Разобраться в этом хитросплетении международного права, уходившим вглубь веков, было очень трудно. Отсюда и множество легенд, и недоумение ливонских послов, и настойчивость русских дипломатов, прекрасно понимавших, что при таком запутанном состоянии дел от Ливонии можно требовать чего угодно.
Всего Россия требовала 6 тысяч марок (около тысячи дукатов, или 60 тысяч талеров). Для сравнения можно привести следующий факт: в 1558 году при взятии Дерпта в доме только одного (!) дворянина Фабиана Тизенгаузена было конфисковано 80 тысяч талеров – больше, чем требовалось собрать со всего населения для предотвращения войны! Но ливонцы платить не хотели и подписали обязательства о сборе необходимой суммы только под недвусмысленной угрозой русского дипломата Ивана Висковатого, что «царь сам пойдет за данью».
В середине XVI века сошлись несколько факторов, из-за которых передел балтийского мира стал неизбежен. Уходила в прошлое эпоха немецких рыцарских орденов, Тевтонского и Ливонского, которые господствовали в регионе с XIII по XV век. Они выродились и в военном, и в политическом, и в идейном отношении. Рыцарей больше занимали внутренние распри между магистрами и епископами, чем поддержание былой славы и влиятельности.
Сокрушительный удар по орденам нанесла проникшая на Балтику в 1520-е годы Реформация. Она окончательно отколола от рыцарей города, которые и раньше-то были не сильно послушными. А поскольку именно крупные торговые города составляли основу экономического процветания края, было очевидно, что без поддержки городов деградация орденов – лишь вопрос времени.
С конца XV века слабнут позиции на Балтике торгового союза германских городов – Ганзы. Она начинает постепенно уступать свое доминирование молодым и «голодным» странам – Дании, Швеции, России, Польше. Эти государства возникли на несколько веков раньше, но именно в конце XV – начале XVI века они приходят на Балтику в новом качестве.
Швеция обрела независимость в 1523 году после распада Кальмарской унии (объединение в 1397 – 1523 годах Норвегии и Швеции под эгидой Дании) и теперь хотела занять в Балтийском регионе подобающее ей место. Дания же, наоборот, искала компенсацию взамен утраченного влияния на Швецию. Взоры обеих стран обращались на Ливонию как добычу легкую, слабую и в то же время способную удовлетворить захватнические аппетиты.
Польша после победы над крестоносцами в Тринадцатилетней польско-тевтонской войне 1454 – 1466 годов не собиралась останавливаться на достигнутом. По результатам войны она получила Гданьское Поморье, Мариенбург и Эльблонг – так называемую Королевскую Пруссию, Хелминскую и Михаловскую земли и, кроме того, территорию Варминского епископства. Оставшаяся часть государства Тевтонского ордена, так называемая Орденская Пруссия, со столицей в Кенигсберге, признала зависимость от Польши. В 1525 году Тевтонский орден был секуляризирован, превращен в герцогство Пруссия, и последний магистр тевтонцев и первый прусский герцог Альбрехт Гогенцоллерн склонил колени перед королем Сигизмундом I на центральной площади польской столицы Кракова. Место, где колени надменного рыцаря коснулись польской мостовой, сейчас украшает мемориальная доска с гордой надписью: «Прусская присяга».
На очереди оказывался Ливонский орден, считавшийся «младшим отделением» Тевтонского. Агрессивную политику Польши в этом вопросе поддерживал древний враг крестоносцев – Великое княжество Литовское [75]. И поляки, литовцы видели в гибели Тевтонского ордена и ослаблении Ливонского шанс отомстить разом за все – за сотни и тысячи рыцарских набегов на литовские и польские земли в XIII – XV веках, за политические интриги, когда орден препятствовал заключению этими странами выгодных договоров с Европой. А захват земель ордена был бы материальной компенсацией за все беды и лишения, которые орден причинил народам Восточной Европы.
Особую роль в разжигании конфликта играла Россия, заинтересованная в установлении полного контроля над балтийской посреднической торговлей, которую вели ливонские города. В литературе часто можно встретить точку зрения, будто бы Россия стремилась выйти к Балтийскому морю. Это мнение основано на недоразумении – русские в XVI веке и до войны владели побережьем Финского залива от устья Невы до устья Наровы, то есть примерно такой же территорией, какая есть у России сегодня (сегодня Российская Федерация владеет еще и частью северного побережья Финского залива, от Санкт-Петербурга до Выборга).
Однако это побережье не было приспособлено для морской торговли: полностью отсутствовали порты, торговые фактории, флот и прочая необходимая инфраструктура. Зато все это было в соседней Ливонии, которая выступала посредником, перепродающим русские товары в Европу, а европейские в Россию. Россия хотела получать прибыль от морской торговли, и решение напрашивалось само собой: надо было извлечь эту прибыль, поставив ливонское торговое посредничество под свой контроль. Это можно было сделать в виде взимания дани, если ливонцы захотят откупиться и при этом не пустить русских в свою торговую инфраструктуру. Или – через агрессию и вторжение, путем прямого захвата Россией территории Ливонского ордена, установления русского контроля над всей ливонской торговой инфраструктурой. Будучи неспособной в XVI веке создать на должном уровне такую собственную торгово-морскую инфраструктуру, Россия хотела захватить уже готовую, отлаженную и эффективно работающую негоциантскую систему в соседней стране, кажущейся крайне слабой и беззащитной.
Все эти желания и чаяния всех стран Балтийского региона предполагали одно и то же: Ливонский орден должен прекратить существование и послужить во благо других государств своими территориями, городами, деньгами и прочими ресурсами и богатствами. Абсолютно все соседи смотрели на Ливонию как на потенциальную добычу. Это и спровоцировало в XVI веке целый ряд балтийских войн,в число которых входит и Ливонская.
Обратимся к предыстории конфликта. В 1551 году истекло 30-летнее перемирие Ливонии и Московии. Увлеченные внутренними распрями, власти ордена не спешили продлевать договор. Они выслали в Москву посольство только в 1553 году. Дипломаты планировали продолжить перемирие на целых 50 лет.
С 28 апреля по 1 июня 1554 года в русской столице прошли переговоры, на которых ливонцев ожидал сюрприз. Им предъявили целый букет обвинений, каждое из которых было чревато войной: «неисправление» (то есть несоблюдение предыдущих договоренностей), гонения на православные общины в Ливонии, поругание православных храмов, препятствия русско-европейской торговле, чинимые путем арестов мастеров и отдельных видов товаров, невыгодное для русских посредничество в торговле и даже нападение ливонцев из Нейгауза на псковские земли вокруг Красногородка и обида, причиненная послу новгородского наместника. Искупить свои «вины», как утверждали московские дипломаты, Ливония может, только заплатив за много лет так называемую «юрьевскую дань» и выполнив другие требования России.
Ливонцы попробовали возражать. Они сразу заявили о готовности вернуть церкви, если православные священники смогут доказать на них свои права. Новгородский посол лжет, никто его не обижал. Он был хорошо принят, но устроил пьяный дебош. Его люди били стекла в домах добропорядочных граждан и пытались ворваться внутрь с целью изнасиловать немецких женщин. Что касается торговых запретов, то ливонцы всего лишь выполняют указ императора, поэтому просьба все вопросы и претензии по этому поводу адресовать в Священную Римскую империю. Что же до принудительного посредничества в торговых делах, то оно распространяется не только на русских, но на всех иноземных купцов вообще, ибо «города живут торговлею».
Главными (и наиболее невыполнимыми) для ливонцев были требования уплаты так называемой «юрьевской дани». Признание законности претензий русского царя означало бы не только финансовые потери, но и признание орденом своей вассальной зависимости от Московии – ведь кто платит дань, тот и подчиняется. «Юрьевская дань» упоминалась в документах еще с 1463 года. Казус заключался в том, что каждый раз при заключении русско-ливонского перемирия составлялось три договора: ливонско-новгородский, ливонско-псковский и дерптского (юрьевского) епископа с Псковом. Пункт о дани содержался лишь в последнем договоре и распространялся только на Дерпт (Юрьев). Ее выплата епископом саботировалась, а русская сторона до 1554 года особо не настаивала.
Поскольку происхождение дани было туманно, то вокруг этого вопроса сразу же возникло несколько легенд. Одна из них гласила: когда-то ливонцы платили русским с деревьев, где были пчельники, по шесть ливонских солидов в год. Однако потом «при возрастающем множестве людей леса обратились в равнины», о плате вообще забыли. А Иван IV «распространил эту плату, на каком-то широком толковании, с каждого дерева на каждую человеческую голову».
Ливонский хронист Бальтазар Рюссов приводил другую легенду: в пустоши, отделявшей Нейгауз от Пскова, местные крестьяне имели несколько сот пчельников. Между Дерптом и Псковом происходили постоянные стычки, кому брать дань с пасечников. Наконец договорились, что русские будут ежегодно получать по пять пудов меда. Потом вопрос о «медовом сборе» забылся и был в 1554 году реанимирован Грозным, но в совершенно ином виде. Вместо Дерптской области он распространялся на всю Ливонию, и вместо нескольких пудов меда Москва требовала по одной марке с каждого жителя плюс недоимки за все годы. В итоге набегала весьма внушительная денежная сумма.
Согласно другим источникам, происхождение дани связано главным образом с так называемой «десятиной правой веры» (выделением специальных денег на постройку и содержание православных церквей в Дерпте). В 1554 году русские потребовали от ливонцев восстановить закрытую в 1548 году дерптскую Никольскую церковь и возместить все недоимки на содержание православных храмов, накопившиеся за многие годы. Платить их теперь должна была вся Ливония.
На самом деле даннические отношения Дерпта и прилегающих местностей с русскими князьями были очень запутанными и восходили еще к XIII – XIV векам. Стороны неоднократно заключали различные договоры, то вводившие дань, то ее дезавуирующие. Разобраться в этом хитросплетении международного права, уходившим вглубь веков, было очень трудно. Отсюда и множество легенд, и недоумение ливонских послов, и настойчивость русских дипломатов, прекрасно понимавших, что при таком запутанном состоянии дел от Ливонии можно требовать чего угодно.
Всего Россия требовала 6 тысяч марок (около тысячи дукатов, или 60 тысяч талеров). Для сравнения можно привести следующий факт: в 1558 году при взятии Дерпта в доме только одного (!) дворянина Фабиана Тизенгаузена было конфисковано 80 тысяч талеров – больше, чем требовалось собрать со всего населения для предотвращения войны! Но ливонцы платить не хотели и подписали обязательства о сборе необходимой суммы только под недвусмысленной угрозой русского дипломата Ивана Висковатого, что «царь сам пойдет за данью».