Лобовое стекло точно выбрало момент, когда можно пренебречь долгом и покинуть вверенный ему пост. Оно лежало невдалеке от меня, целехонькое, чего не скажешь о машине — та схлопнулась до размеров, при которых втиснуться в нее смог бы только очень низкорослый карлик, и лежала метрах в десяти вниз по склону.
   Машина ждала, когда же я подлезу под нее, разрывая одежду и обдирая кожу. Ждала терпеливо, и вот когда я уже был близок к тому, чтобы ответить на этот призыв и извлечь из нее мой скарб, она с мягким, но сильным хлопком — как газовая горелка — вспыхнула, ощутимо обдав меня волной жара.
   Пока я смотрел, как горит машина (при этом я обратил внимание, что лежавшие на заднем сиденье бутылки Château de Michel Montaigne ни на мгновение не стали помехой распространению огня), мой паспорт, мои деньги во всем их разноцветье, моя одежда — вся наличествующая у меня еще несколько минут назад собственность парадным маршем проплывала в моем сознании в ее первозданном облике, когда она не была дымом. Поделать с этим ничего было нельзя — будь я даже в настроении, предрасполагающем к Действию, но все это происходило до ленча, — и я не претендовал на ангажированность. Слишком ранний час, чтобы принимать всерьез обрушившиеся на тебя бедствия.
   Я доковылял обратно до дороги, чтобы увидеть лежащий посреди трассы чемоданчик, содержимое которого составляла мудрость мира сего, — как и я, он был изблеван из машины во время полета в воздухе. Чемоданчик я приобрел тридцать лет назад, в бытность мою аспирантом; уже тогда он был изрядно потерт и доживал свои последние дни. Двадцать девять лет — как минимум — я вынашивал планы покупки нового кейса: вещи, не подверженные превратностям бытия, всегда были моей слабостью. И вот новый кейс лежал неподалеку в виде кучки пепла: со всей наличностью, кредитными карточками и т.д. — а это вместилище барахла, достигшее Мафусаиловых лет, подобно всем дешевым предметам, начисто никому не нужным, обладало неразрушимостью в квадрате. Лежали в нем мои книги, от которых никакого толка, если поставил себе задачей допиться-до-смерти-в-бессознательном-состоянии-в-самом-зените-наслаждения-роскошью.

 
   Хи-хи
   По счастью, на дороге не наблюдалось ни одного доброго самаритянина, так что у меня был шанс тихонько покинуть место происшествия, ибо менее всего я горел желанием быть заподозренным в связи с чем-то, привлекающим внимание полиции: та вряд ли благосклонно отнеслась бы к моему пребыванию на свободе.
   Добившись того, что между мной и моей машиной (теперь уже — бывшей) пролегло расстояние, вполне достаточное, дабы у кого-нибудь не возникла мысль, будто когда-то у нас с ней была весьма личная связь, я почувствовал, что с некоторой теплотой отношусь к мысли о близком знакомстве с одним из проносящихся мимо автомобилистов.
   Вот он я — ошельмованный, лысый, стареющий философ в рваной рубашке, с потертым чемоданом в руке. В левом нагрудном кармане — четыре монетки по двадцать франков. Философ, испытывающий состояние здесь-бытия во всей его полноте. По некотором размышлении я пришел к выводу, что моя кандидатура на роль идеального автостопщика, перед которым распахиваются все дверцы проезжающих машин, стоит только поднять руку на обочине, оставляет желать лучшего. Особенно если этот автостопщик стоит на обочине скоростной трассы, по которой принято гнать, пристегнувшись — и целеустремившись вдаль.
   Пошел дождь. Он шел — и вовсе не думал, что пора бы уже остановиться. Как и проносящиеся мимо машины. Вполне подобающее время, дабы предаться мыслям о тщете всего сущего, покуда небесный сок маринует тебя вместе с чемоданом, наливающимся тяжестью с каждой впитанной каплей. Не так, совсем не так представлял я себе мой стремительный бросок на юг Франции.
   Я шел — хотя бы потому, что идти под дождем не столь глупо, как стоять. Я не винил проносящиеся мимо машины за то, что они даже не притормаживают. Кому охота подвозить человека, когда безумие его настолько явно, что он совершает пешие прогулки под потоками проливного дождя?

 
    Аризона
   Так я не промокал под дождем со времен поездки в Аризону, предпринятой много лет назад. Я колесил по всему штату, разыскивая одного коллегу — большого доку в некоторых областях (он специализировался на загадочных, зет-кому-известных ионийских философах). Я отроду не напрягался по поводу принадлежности к тем презираемым преподавателям, которые манкируют своими обязанностями, — боялся я совсем другого: как бы не оказаться среди тех презренных наставников, которые никогда и ни за что не пренебрегают своим долгом просветителя. Машина моя издохла посреди местности, которую иначе как пустыней назвать нельзя. Можете смело давать ей это имя — никто не привлечет вас к ответу, обвинив в политически некорректном высказывании. Пустынная пустыня, ни одного странника в обозримых пределах — только я и сплошное здесь-бытие вокруг.
   Я корпел над движком, ожидая голоса с неба. Пора бы ему вмешаться и вывести меня отсюда. У гласа небесного, очевидно, выдался обеденный перерыв. Мысль о том, что скоро я умру, не давала мне покоя, нудно тикая в башке этаким «мене, текел, упарсин». В данном случае толкование означало бы: поджарен, провялен, скормлен птицам. В пустыне слишком яркое воображение — явная помеха. Что бы вы думали: стоило мне бросить машину, и мне была дарована вода, в которой я столь нуждался. Я не прошел и мили, как хлынул дождь. Лило беспросветно — все то время, что я ковылял к ближайшему человеческому обиталищу. До него оказалось одиннадцать миль (правда, последние полмили меня подбросил доброхот). К тому моменту, когда вдали показалась земля обетованная, мой контракт с пневмонией был подписан и скреплен печатями. А мне еще говорили, что в июле в этих местах не бывает дождей! Именно это я услышал в больнице, прежде чем вырубиться.

 
   Ха-ха
   Моя полная неспособность к автостопу подтвердилась — я тащился по обочине, как пария, а мимо проплывали машины, всем своим видом демонстрируя, что они не снизойдут то того, чтобы притормозить и подобрать бедолагу. Дискриминация толстеющих философов в этом мире — вопиющая несправедливость. Не сомневаюсь: будь я обладателем свеженьких женственных хромосом, мои чувственные данные обратили бы на себя взоры водителей — взоры, устремленные на мир из столь милого мне сейчас сидячего положения.
   Но у каждого — свой фан-клуб.
   С тяжелым вздохом у обочины притормозил грузовик. Не веря, что кто-то проявил интерес к моей промокшей персоне парии, отверженного, изгоя, я все же рванулся вперед, готовый взобраться в кабину, независимо от того, последует к тому приглашение или нет. Однако меня ждала распахнутая дверца. Едва я занес ногу на ступеньку, как навстречу повеяло невыносимой вонью: амбре водителя-дальнобойщика способно было отправить в нокдаун почище хорошего удара в челюсть. Но сознание услужливо подсунуло цитату: «Иного не дано», и эта простенькая мысль подвигла меня втиснуться в кабину. Физиономия водилы была столь же выразительна, как и его аромат, и все же — не в моей ситуации высокомерно воротить нос от ближних...
   Мне было все равно, куда направляется грузовик. Я собирался соскочить, едва мы окажемся в пределах какого-нибудь городского пейзажа. Вопрос выживания отдельного философа как вида тесно связан с природой денег, и вопрос этот легче разрешается в окружающей среде, где обильно представлены бетон и асфальт. «Монпелье», — буркнул в мою сторону водила, имея в виду пункт назначения. Я расслабился — пускай его везет куда угодно, от дождя подальше, и не стал ничего добавлять к сему вводному обмену репликами: один лишь взгляд на лик труженика баранки превратил меня в безвольного зомби.
   Не знаю, как уж его угораздило заполучить такую физию — я не ясновидец, — но только и мировой конгресс специалистов по пластической хирургии не смог бы тут ничего поправить. Это было не лицо, а полная катастрофа: оно выглядело точь-в-точь как задница бабуина, призванная отпугивать врагов. Нос, видать, загулял где-то на стороне да так и не вернулся, что до остальных черт, то на этом лице они уживались как кошка с собакой. Зато множество багровых пятен чувствовали себя здесь как дома, почти не оставив места для более традиционных оттенков плоти. Читать по такому лику возраст — занятие обреченное (на этаком фоне печать возраста вкупе с распадом старости — что мармелад по сравнению с дерьмом), но, судя по дряблости когда-то весьма бугристых бицепсов, красовавшихся в прорезах жилетки — ей более подобало бы имя ветошки, — хозяин этого тела мог считаться мультимиллиардером, когда бы речь шла о мгновениях жизни, накопившихся на чьем-либо счету. С дыханием шоферюги на волю вырывались фантастические миазмы; зубы же могли служить весьма выразительным опровержением всех и всяческих достижений зубопротезирования, которыми так кичится конец нашего тысячелетия.
   «Я — философ», — ответствовал я на неизбежный вопрос — врать или выдумывать мне было слишком лень. Он одобрительно кивнул, похвалив мой французский, и стал распространяться о кирпичах, которые ему надо доставить в Монпелье. По части кирпичей я не очень сведущ, но экзегезу водилы пропустил мимо ушей, наслаждаясь видом дороги, которая сама стелилась мне навстречу.
   Я все еще исчислял, сколь далеко мы от цели нашего паломничества, когда в речи водителя мне послышалось что-то похожее на «ну и милашка же ты». Сперва я решил, что ослышался — или то была строчка из какой-нибудь песенки, но тут же заметил его руку, которая шныряла в промежности, как бы это сказать — она то ли скребла там, то ли порхала, то ли наяривала, в общем, это была мастурбация без участия ладоней. «Ты — милашка, мой маленький философ», — повторил водила с недвусмысленным нажимом; на этом месте у слушателя должны были отпасть всякие сомнения, правильно ли он понимает данную фигуру красноречия и не ослышался ли он, часом. Странный возница облизывал губы, рука его покоилась на моей талии... «Я, может, прямолинеен, но иногда лучше идти напролом, — продолжал он гнуть свое. — Проведем ночку в Монпелье вдвоем, а?»
   Это предложение только разбередило мой скепсис. В молодости, когда я еще только-только сошел со стапеля, мне, может, и случалось быть объектом сексуальных домогательств, но честно говоря, тому уже лет десять — двадцать, как у моей привлекательности истекли все сроки годности. Боюсь, я давно перешагнул грань эпохи, когда мой внешний вид еще способен был пробудить неконтролируемую похоть у водителей-дальнобойщиков. И во-вторых, будь я озабочен тем, чтобы найти кого-нибудь, желающего сдать в краткосрочную аренду свои угодья, дабы живчик мой денек-другой пожил там на заднем дворе (женщинам, должно быть, знакомы поклонники, которые из кожи вон лезут, чтобы выставить себя в черном свете — в надежде, что их бросятся горячо опровергать), кандидатура Густава не рассматривалась бы, даже если бы он был единственным претендентом. Тут уж самые напористые и неотесанные из моих знакомцев (а Кембридж заслуженно гордится своим историческим наследием — разнузданнейшей содомией, традиции коей прослеживаются вплоть до XIII века) извинились бы и вышли.
   — Очень мило с вашей стороны, но нет.
   — Нет? Почему же нет?!
   Он произнес это с такой готовностью, что я был уверен: подобный диалог ему не впервой. Я поймал себя на мысли, что, пожалуй, я несколько грубоват — близость смерти, к которой приговорили меня врачи, обострила мою чувствительность. Невежливо отвечать категоричным отказом на призыв к интимной близости. Всякое живое создание имеет право предлагать себя в качестве источника генитальных утех, но, выходя на угол, неплохо бы хоть отдаленно соответствовать гигиеническим нормам и достижениям парфюмерии, которыми нас одарил fin de миллениум. Может, и верно, будто всякое страстное предложение льстит нашему самолюбию, но окажись вы на моем месте — у вас бы возникло странное ощущение, что Густав готов вожделеть ко всему, что движется, — в ненасытной всеядности такого сорта есть своя прелесть (в конце концов, она упрощает жизнь), однако не думаю, чтобы вы мечтали остаться с носителем оного качества один на один в замкнутом пространстве вроде кабины грузовика. Мне, конечно, не хотелось еще раз начинать карьеру человека дождя, но право слово — натиск неприкрытой похоти не из тех вещей, что скрашивают дальнюю дорогу.
   — Я не по этой части.
   — Да ладно, можно подумать, в Англии туго с этим делом!
   — Этого там сколько угодно, но при чем здесь я?
   — У нас бы с тобой вышло. Только держись — аж окна бы ходуном ходили, — воодушевленно развивал он свою мысль. Мой отказ выразился в улыбке — из тех, которые призваны сказать: ваше предложение страшно заманчиво и, вообще, такое не каждый день случается, но я не могу, не могу по массе причин — и очень сожалею.
   — Это потому, что я университетов не кончал?! — настаивал он, заводясь все больше и больше. Полагаю, дамам такие ситуации хорошо знакомы с младых ногтей: ваше «нет» в расчет не принимается. Вы только и твердите: «нет, нет, нет», выпаливаете эти «нет» одно за другим — вот уже расстрелян весь боекомлект, — а ваша цель как ни в чем не бывало все так же хочет вас заальковить, словно библейские старцы — Сусанну.
   — Это из-за того, что я водила?
   Я попытался укрыться в тихой гавани, размышляя о том, что дорога между мной и Монпелье неуклонно сокращается.
   — Из-за того, что я университетов не нюхал? Не пара тебе, да? — не унимался он, выпростав на свет нечто, напоминающее тронутый синюшными пятнами банан, гниющий в сточной канаве на второй день после закрытия ярмарки, и наяривая это нечто рукою.
   — Полагаю, мне пора выходить, — обронил я в ответ.
   — Ну нет. Тоже мне, недотрога. Философ, понимаешь! Меньшее, на что я сегодня настроен, — так это хотя бы сдрочить!
   Я призвал на помощь всю свою логику. Исходя из предпосылок, что: (a) это его грузовик, (b) я не жажду совершить переход через расстилающиеся предо мной мерзость и запустение, с каждым шагом впитывая еще толику дождевой влаги, — я пришел к выводу: учитывая (c) голод в странах третьего мира, (d) массовые убийства, (e) иные крайне нефотогеничные страдания человечества, отличающие современный мир, у меня нет убедительных оснований негодовать по поводу предмета, столь трепетно зажатого в кулаке моим спутником. Покорившись доводам разума, я отвернулся и принялся смотреть в окно.
   — Эй, мы так не договаривались, ты должен смотреть! — запротестовал Густав, пеняя мне на пренебрежение этикетом.
   — Слушать — пожалуй, — парировал я, — а смотреть — так я не надзиратель. Не страж, как говорится.
   — Ладно. Только ты это... рубашку стяни. По дружбе.
   Возражать было бесполезно.
   В конце концов, вся цивилизация держится на компромиссе. Мы заключили наш социальный договор: ему нужна полноценная мастурбация, мне нужно добраться в Монпелье (хотя в одном пункте я отказался пойти ему навстречу: он настаивал, чтобы я сжал руками свои груди).
   — Ты — чудо, — выразил он свое восхищение, миновав стадию, отличающуюся характерным уф-ах-уф и гримасами блаженства.
   Дальний путь мы проделали в атмосфере добрососедства и разрядки, не омрачаемой неприятными инцидентами (за исключением того, что на пороге самого апофеоза, когда уже сияли зарницы райского блаженства, Густав своим грузовиком снес боковое зеркало ехавшему в соседнем ряду фургону, на полной скорости проносясь по трассе №6 через центр Лиона, — определенно, единственное удовольствие, которое и можно испытать в этом городишке).
   — Тяжелая была работенка, — многозначительно обронил Густав, когда на въезде в город мы присоединились к компании дальнобойщиков.
   Он одарил меня своим адресом, увековечив его на шоколадной обертке и снабдив памятным примечанием, что курсирует он главным образом по шоссе №6. Почерк был очень аккуратный — так пишут люди, которые задумываются над каждой буквой. В первый момент у меня возник порыв тут же эту записку сжечь, но потом я рассудил, что лучше ее сохранить, чтобы уж точно в будущем, которого у меня осталось всего ничего, ненароком (a) не очутиться в этом городе, (b) на этой улице, (c) в этом многоквартирном доме.

 
   Деньги
   Я не знал, что делать. Слегка нелепо, правда, предпринять бросок на юг, оставить за спиной сотни километров — и зачем? — чтобы увидеть, как все твои сбережения обращаются в дым в чреве медного Ваала — разбитой машине, которую я имел неосторожность как раз перед этим под завязку залить бензином?
   Голод нанес мне намеченный визит, но я был не способен переключить свое сознание и улестить желудок, заглянув в какой-нибудь из прославленных ресторанов Франции. С моей платежеспособностью с тем же успехом я мог бы очутиться и в Замбези.
   Я всегда неодобрительно относился к тем, кто умаляет магию и очарование денег: как правило, они принадлежат к числу тех, кто — стоит только копнуть — оказывается наследником первой очереди, которому должен отойти фамильный замок. Этакие праздные туристы, созерцающие туземный пейзаж. Вообще что касается денег — единодушием по этому вопросу наша братия никогда не отличалась: Биант, Аристип и иже с ними склонны были возносить хвалы этому высшему благу, однако — сколько же было других (как правило, отнюдь не бедствовавших в этой жизни), которые морщились при одном упоминании денег; потом были еще и собачьи философы [то есть киники, от греч. kynikos — собачий], с их слоганами: «pathimata mathimata» [нет боли — нет научения (греч.)] и «радуйся мародерам», — и Диоген (подавшийся в бега из Синопа, так как шалые деньги жгли ему руки), и Кратет — единственный в истории оборотистый купец, профукавший свое состояние... раздав его согражданам. Но — познавший подлинные несчастья действительно нищ: тот, на кого обрушилась истинная беда, беспомощен и наг.
   Я взвесил, нельзя ли обратить какие-либо из даров моей северной музы в твердую денежную форму. Прикинул, не прочесть ли мне пару лекций. Когда-то, в молодые годы, я выступал в Париже — на бульваре Сен-Жермен. Я был пьянее пьяного, но насобирал полный карман франков, — вокруг меня столпилась солидная толпа, которой набило оскомину зрелище жонглеров на ходулях и пламяглотателей, занятых дойкой туристов, да уличных нищих, заполонивших бульвар. Тогда я хотел на собственной шкуре испытать, на что это похоже: быть странником, чей багаж составляет одно лишь искусство красноречия. Никогда не позволяйте людям говорить вам, что окружающим до лампочки абстрактные идеи, а то специалисты по кадрам в моем университете заявили как-то: «Философия? Да она у нас как камень на шее».
   Однако я чувствовал: сегодня выдался не тот вечер, чтобы на углу улицы в Монпелье трясти перед публикой идеями, как цыганка юбками, а потом пускать шапку по кругу. Что же делать? Я-то рассчитывал, что печень откажется служить мне раньше, чем бумажник.

 
   Хо-хо
   Заштатный отелишко я отыскал там, где ему и положено быть, — около вокзала. Во Франции едва ли не самые пристойные в мире потрепанные отели. В этой стране элегантность — что-то вроде униформы, а потому потрепанный отелишко порадует вас массой сюрпризов. Три или четыре вида обоев в одной комнате, так же как флер неизвестности — какой именно из светильников не работает или готов остаться у вас в руках, едва вы к нему прикоснетесь, вызывают у меня умиление.
   Портье я объяснил, что, так как деньги у меня украли в поезде, комната мне нужна подешевле. Объяснение было встречено с пониманием. Чувствовалось, что местной администрации приходится иметь дело с клиентами и почуднее, нежели заляпанные грязью философы, испытывающие проблемы с мировым признанием. Я мог считать себя таинственным незнакомцем с печатью рока на челе, но они в этой конуре явно видали типов и похлеще.
   Похоже, паспорт, извлеченный на свет после раскопок среди сокровищ цивилизации, притаившихся в недрах моего чемодана, вполне удовлетворил портье. «Англичанам мы всегда рады», — объявил он, словно тому была особая причина. Создавалось впечатление, что дела в отельчике идут ни шатко ни валко. Я не обольщался насчет моих перспектив заполучить кров на ночь, но это местечко, судя по всему, совсем уж не страдало от наплыва клиентов. В одиноко стоящем посреди холла кресле томился какой-то долговязый юнец, стриженный под бобрик, в дешевой черной косухе — вид у него был такой, словно заведение наняло его, дабы он сидел и повышал сомнительную репутацию сего места, однако платить не спешило.
   Я поднялся в комнату, открыл чемодан (этакое механическое движение — распаковывать мне было абсолютно нечего) и завалился на кровать. Я заметил, что лежа думается значительно лучше: само горизонтальное положение улучшает ваши аэродинамические качества, снижая сопротивление жизни. Обратите внимание: почти все жизненные неприятности связаны с необходимостью стоять на ногах.
   Раздался стук в дверь.
   — Кто там? — откликнулся я, слегка озадаченный спросом на мою скромную персону, демонстрируемым в этот день окружающими.
   — Вы тут забыли кое-что подписать.
   На пороге за открытой дверью меня приветствовала не бумажка, тоскующая без автографа, а зловещая ухмылка пистолета, наставленного прямо мне в лицо бедовым молодцем, которого я видел внизу.
   — Деньги! — потребовал он с восхитительной краткостью. Вот чего не хватает в современной философии! Будучи несведущим — в силу специфики полученного образования — в том, что касается современного огнестрельного оружия, я все же, едва окинув взглядом эту пушку, пришел к выводу, что данной модели вполне достаточно, чтобы укокошить меня и трех-четырех философов покрупнее. Нужно заметить, что такого рода мгновения в нашей жизни — прекрасное оправдание тому, что десятилетиями вы предавались излишествам. Только вообразите, сколь велико было бы мое отчаяние, убивай я год за годом каждое утро бегом трусцой — до одышки, воздерживайся от вина и пива, шарахайся, как от огня, от закусок, а единственной настоящей трапезы в день избегая под тем или иным надуманным предлогом, — чтобы в конце быть изрешеченным в дешевом отеле пулями, как мишень в ярмарочном балагане.
   Я вытряс из кармана четыре наличествующие у меня монетки и протянул их на ладони навстречу стоящему в коридоре. Однако тот втолкнул меня в комнату и закрыл дверь — видимо, он хотел придать своему грабежу несколько более интимный характер.
   — Не юли. Гони монету.
   — Вот, — повторил я.
   — Но ты же турист!
   — Угу. Только турист без денег.
   — Не заливай! Туристов без денег не бывает.
   — Один такой перед тобой. Можешь полюбоваться, — пожал я плечами, указывая на земное достояние, которым располагал на данный момент.
   — Но... ты же турист, — настаивал он, однако я с облегчением услышал в его тоне не столько злобу, сколько проблеск доверия.

 
    Но...
   Эта интонация один в один напомнила мне недоумевающего Танидзаки: «Но... ты же философ». Его японские мозги перегрелись от напряжения, пытаясь усвоить, что и философ может быть мошенником. Танидзаки был воплощением порядочности — и в этот момент я искренне ему сочувствовал. Японцы — увы — не способны понять что-либо, выходящее за пределы пятимильной зоны их территорриальных вод, и мой собеседник разделял присущее его соотечественникам в корне неверное представление о философии как о моральной гимнастике. Даже эту очную ставку он устроил в надежде, что сейчас у меня найдется какое-нибудь нелепое объяснение — и все станет на свои места: систематическое гнусное присвоение средств превратится в эксцентричный способ ведения бухгалтерии. Я же не лгал, потому что: (a) дело было до завтрака, а ложь требует усилий, (b) вся эта мерзость все равно всплыла бы на поверхность, разве что на несколько дней — или недель — позже.
   Самое примечательное в этой ситуации — он явился уличать меня в растрате денег — было то, что от стыда сгорал как раз он. Ему было мучительно за меня стыдно. А я — я забавлялся тем, что предлагал ему войти в долю, хотя бы потому, что это давало мне передышку, а там... кто может с уверенностью сказать, вдруг на землю прольется какой-нибудь душ из метеоритов покрупнее и под их осколками будут погребены, среди прочего, и деяния некоего ученого мужа, воровавшего у ученых мужей... Но я видел: сама мысль о сотрудничестве со мной на новых условиях вызвала у моего собеседника дрожь в коленках. Даже предложение угостить его выпивкой отозвалось в Танидзаки паническим ужасом: он явно боялся, не идет ли в данном случае речь о еше одной растрате денег из вверенного ему фонда — растрате, которой он тем самым потворствует.