Страница:
При всем том 776 год до н.э. тоже вполне достойный кандидат, чтобы взять его за точку отсчета. Год основания Олимпийских игр. Множество городов, единый язык, борьба, конкуренция. Тосты — победителям, проигравшим — насмешки. Идеальная модель цивилизации. А крепкие бицепсы и готовность осыпать оскорблениями — ее основная движущая сила. Что видим мы в истории человечества? Соперничество — от тучных лугов Олимпии до безжизненных равнин Луны. Греки и персы. Афины и Спарта. Рим и Карфаген.
Предполагается, что этому будет положен конец? Не припоминаю, будто мне доводилось слышать что-то подобное...
Узы слова
Издатели таки поймали меня и стали изводить вопросами о книге: как идут дела, когда она будет закончена. Я отбивался, требуя еще денег, — просто потому, что так мне было проще отговориться, ссылался на трудности с поиском пишущей машинки, а если машинка находилась, не было ленты, и так далее — в ход шел весь список отговорок, от (a) до (z), дававших возможность увиливать от работы.
Не знаю, то ли я, совершенно к этому не стремясь, был неотразимо обаятелен, то ли мне попался единственный в мире издатель, готовый бросать деньги на ветер, но я получил еще один чек.
Я купил десять ящиков текилы — идеальное средство для промывки мозгов. Этого количества должно было хватить на то, чтобы растворить и вымыть все живое в организме Эдди Гроббса, но случилось иначе: когорта знакомых выпивох добровольно вызвалась составить мне компанию и вместе провести уик-энд в домике под Саут Зил.
Возможно, этот факт не стал достоянием широких масс — уик-энд, устроенный нами на площади три сотни квадратных футов, был весьма неординарным событием. То было межгалактическое эйфорическое братское единение навеки, длившееся несколько часов кряду.
Замечу: подписание договора — штука своеобразная, у некоторых может остаться ошибочное впечатление, будто они о чем-то договорились.
В ответ на официальный запрос издателей я отбрехался новым требованием денег, причем оно было выражено в куда более грубой форме, чем в первый раз. Я искренне надеялся, что общение со мной уже утомило моих партнеров. Нет, следуя установившейся традиции, они прислали чек.
Что ж, в какой-то мере я сам на себя взвалил эту ношу. Я уступил — и выслал им общий план книги (набросанный по моей просьбе одним из аспирантов). В ответ на мой адрес пришел каталог издательства, где была анонсирована и моя готовящаяся к печати книга. Появление каталога стало событием года. Ничего не могу с собой поделать: порой мне нравится дарить людям бескорыстную радость, и поэтому, когда меня спрашивали, будет ли закончена книга, я отвечал «да». Этот период в жизни моих издателей можно назвать эпохой радужных надежд.
Затем наступил период, когда выход очередного каталога и звонки каких-то безумных женщин, работавших в издательстве, чередовались с завидной регулярностью. Одни из этих дам плакали в трубку, другие осыпали меня угрозами с той скрытой, подавляемой ненавистью, которая предшествует серии яростных ударов хорошо наточенным кухонным ножом. Мое чувство вины разрослось до таких пределов, что после четырех лет работы над книгой я отправился в университетскую библиотеку и заполнил несколько страниц выписками из работы преподобного уж не помню кого, посвященной мыслителям средневековья и опубликованной в прошлом веке.
Наконец у меня в квартире раздался звонок, и женский голос с шотландским акцентом сообщил, что меня беспокоит новый редактор книги. «Почему бы нам где-нибудь не выпить?» Эта женщина знает, как надо обращаться с раздражительными философами, подумал я.
Что ж, я приехал в издательство, чтобы быть растерзанным читателями, которых может представить себе лишь автор, на семь лет задержавший сдачу рукописи, в течение всего этого срока получавший небольшие, но раздражающе оскорбительные и мешающие работе авансы.
Прибытие в издательство и стакан какого-то пойла в руке — последнее внятное воспоминание, сохранившееся у меня от этого визита — призваны заполнить куда более длительный промежуток времени. Мнемотехника порой организует прошлое в несколько ином порядке, нежели происходили события. У меня весьма смутное представление, почему в самолете слишком холодно или слишком жарко, и еще более смутное ощущение испытываемого мной дискомфорта и дезориентации.
Что касается холода и дискомфорта, мое тело предоставило на этот счет некую дополнительную информацию. После того как сознание ее обработало, ощущения оформились в единый образ: я лежал, пристегнутый наручниками к батарее, в какой-то лачуге. Стены ее были выкрашены в белый цвет, мебель отсутствовала. Так как кандалы — одно из тех средств, которые официальные власти охотно применяют для усмирения непокорных философов, я решил, что угодил в тюрягу в какой-то отсталой, нуждающейся стране. Вслед за этим я задумался, как отнесется к моей судьбе ближайшее британское консульство.
Тут, однако, в дверях появилась юная леди, которой выпало счастье быть моим редактором.
Запой — негуманная точка зрения. Среди множества иных неприятных переживаний, которыми приходится расплачиваться за склонность к запоям, присутствует и постоянное беспокойство, что тепленького тебя легко могут похитить.
Запой — гуманная точка зрения. Вряд ли кто рискнет отрицать, что неумеренное потребление продуктов виноградного сока часто приводит нас туда, куда мы и не мечтали купить билет.
Как-то мне довелось завтракать на вокзале в Цюрихе (пребывание там входило в мои намерения) с торговцем птицей из Глазго. Прежде чем полиция выперла нас оттуда, он успел мне поведать, что определенные сорта виски способны вызывать эффект моментальной транспортации в пространстве (перевожу): «Опасность угрожает вам, только если вы протрезвеете: перемещения не произойдет или оно будет затруднено. В этом случае дорога домой отнимет немало сил и времени. Но напейтесь — и вы попадете туда наверняка». Он совершал спуск по самой длинной реке, огибающей этот мир, — Алко. Алко течет через каждый город, какой только есть на земле, и периодически мой собеседник сходил на берег: в Осло, Танжере, Суве, Алис-Спрингс, Венеции.
Запои — средство понимания между народами. В Сеуле, на какой-то вечеринке, где оказалось, что пригласившие меня сами почему-то не явились — или они просто жили совсем по другому адресу, — я был взят в оборот каким-то джентльменом, который завел меня в соседнюю квартиру и принялся демонстрировать имеющиеся у него в доме электротовары (он был владельцем множества радиоприемников, электробудильников, кассетных магнитофонов), а потом открыл свой холодильник, явив моему взору несметные запасы мяса. Жена его все это время сидела, уставившись в телевизор. Не уверен, сознавал ли он, что я не понимаю ни слова на его языке: он тоже изрядно набрался к тому времени. Не скажу вам, какой именно дискурс избрал он в тот вечер: экономический или философский, — но я был достаточно пьян, чтобы счесть эту повествовательную стратегию совершенно захватывающей.
Потом мы два часа мчались на машине в другой город, где он высадил меня посреди ночи, без денег, без выпивки, без всякого намека на то, где я нахожусь, и без единого корейского слова в моем словарном запасе. Улыбка, которую он послал мне, отъезжая, навела меня на мысль, что он полагал, будто оказывает неоценимую услугу лучшему другу.
Запои — способ обрастать друзьями. Однажды в Килбурне, сидя на скамейке в парке, я познакомился с человеком, получившим Нобелевскую премию. То была Нобелевская премия тысяча девятьсот двадцать какого-то года за достижения — не помню уж в области химии или физики, присужденная Зигмонди [Зигмонди, Рихард (1865-1929) — австрийский химик. Лауреат Нобелевской премии 1925 г.]; мой сосед по скамейке выиграл ее в карты. «Если после моего развода еще кто-нибудь сунется во Францию... — бормотал он, — убью!» Губы его при этом пытались поймать и зафиксировать горлышко бутылки с денатуратом, зажатой в руке.
Что-нибудь гаже трудно себе представить. Ощущение было такое, будто меня сбросили без парашюта с высоты полутора километров: сделав глоток, я выплюнул раньше, чем последние капли этой мерзости достигли моего языка. Я был сам себе отвратителен, причем отвратителен дважды: во-первых, потому что приложился к этой дряни, во-вторых, потому что не смог ее проглотить. Жизнь в академической среде, когда, если тебе необходимо выяснить, чем известен какой-нибудь Зигабен, ты ищешь сведения о нем в энциклопедии, в томе, где собраны слова на «З», сделала меня слишком изнеженным для того, чтобы пить алкоголь в чистом виде. Обладатель Нобелевки угостил меня таблеткой витамина C: «Вам надо следить за своим здоровьем».
Наручники versus философия
Несомненно, если мы внимательно рассмотрим ситуацию философа-прикованного-к-батарее, то заложенное в ней противоречие разрешится в пользу наручников; наручники являются крайне эффективным риторическим приемом, демонстрирующим нашу непосредственную приобщенность к материи.
Опыт человека, прошедшего через похищение
Если вам суждено быть похищенным, я бы настаивал на том, чтобы в роли похитительницы выступала привлекательная молодая женщина, при этом предпочтительно, чтобы она не требовала от вас написать книгу.
Капканы словесности
Итак, я был разлучен с выпивкой; узник жалкой лачуги, я был лишен доступа к жидкости, способной перенести меня в гиперпространство, обеспечив свободу передвижения.
«Доктор Гроббс, вы ленивы... глупы... совершенно не способны совладать со своей порочной натурой... вас нельзя не презирать». Я ждал, когда же она скажет нечто такое, что позволит мне уличить ее в предвзятости, однако в ее надменной тираде не прозвучало ничего, способного вызвать мои возражения.
— Вы — на острове Барра. За много километров от ближайшего винного магазина — на тот случай, если вам удастся отсюда выбраться. У вас проблема: я. У меня тоже проблема: вы. Мы можем избавиться от этих проблем. Мне нравится работать в издательстве, однако вы угрожаете моей карьере. У нас еще не было автора, который бы так тянул с написанием книги, ухитряясь при этом тянуть с нас деньги. Мне поручили выбить из вас эту чертову книгу. Я вовсе не просила о такой чести, однако вышло так, что удастся мне сохранить место или нет, зависит только от вас. Я пыталась быть с вами мягкой, пыталась быть суровой, пыталась оставить вас в покое, я пыталась приставать к вам...
— Простите... Вы говорите, пытались оставить меня в покое... Что ж, может быть... Но я, убей бог, не помню, чтобы вы ко мне приставали!
— Ваша память на редкость избирательна.
— Поверьте, любая память избирательна, — попытался я увести разговор в сторону. — В противном случае жизнь превратилась бы в кошмар. Телефонные номера, чистка зубов, облегчение желудка, кашель по утрам, потолки в чужих комнатах, мебель, хождение по магазинам, ожидание автобуса, работа — прикажете помнить все это в подробностях?! Память и нужна, чтобы все это забыть... — Я выдохся, чувствуя во всем теле слабость и поймав себя на мысли, что всякое риторическое наступление заранее обречено на провал, если ведется из положения лежа на полу.
— Я, видимо, рискую перегрузить вашу память, но позволю себе напомнить вам несколько фактов. Весьма ярких, заметим. В вашем распоряжении было семь лет — и при этом вы получили самый крупный аванс за всю историю издательства. И что мы получили? Тридцать страничек слепой машинописи, напечатанных с гигантскими интервалами — и, главное, абсолютно бессмысленных!
— Господи, наймите кого-нибудь, пусть подберет иллюстрации — вот вам и объем!
— Доктор Гроббс, нам — особенно мне — нужна от вас книга. Понимаете: кни-га. Нечто раза в четыре больше вашей, с позволения сказать, писульки.
— Позволю себе с вами не согласиться.
— Нет, доктор Гроббс. Вам придется согласиться: взять и написать книгу. Десять страниц — и я даю вам поесть. Когда вы закончите двухсотую страницу, вы сможете распрощаться с батареей.
У меня есть свои недостатки (легче сказать, каких недостатков у меня нет), но, как бы там ни было, я человек спокойный и рассудительный. Лежа на холодном полу, прикованный к батарее — да просто-напросто похищенный и увезенный бог весть куда, — я ухитрялся вежливо и благожелательно поддерживать беседу. Возможно, дело в том, что все происходящее я воспринимал как бы со стороны; но неожиданно мое «я» вылезло из своей конуры и зарычало. Я озверел — и разве я был не прав?!
Да знаете ли вы, кто я?!
Хитрость эта довольно рискованного свойства. Прыгая с парашютом, вы должны быть уверены, что тот раскроется, иначе вы обречены с чувством стремительно нарастающей досады следить за дальнейшим развитием ситуации. Это был тот единственный раз, когда я сказал себе, что цель оправдывает средства. Порой достоинство приходится отстаивать ценой падения.
Если вы готовы потерять остатки самоуважения, выглядеть до отвращения нелепо, поступиться всем, что вам присуще как личности, и жалко хныкать — лучшего места, чем хижина на острове Барра, где всем на вас наплевать, представить трудно.
У всех бывают в жизни мгновения, которые хочется, замуровав в бочку с цементом, утопить в море забвения — в самом глубоком его месте. Если после смерти мне предстоит повторно смотреть свою жизнь в замедленной съемке, эпизод на Барре будет единственным фрагментом, который заставит меня сгорать со стыда (ну разве что еще один эпизод времен моей юности, тот самый, где в кадре присутствует арбуз, подаривший мне опыт, который заставил меня уверовать в богатые возможности романтических связей).
Узы слова, капканы словесности
Около четырех минут я бился в конвульсиях и исходил пеной. После этого у меня уже не было сил проповедовать. Я просто хмуро молчал — этого молчания хватило бы, чтобы вогнать в тоску небольшой городишко. Мое молчание продолжалось пять минут. Однако я не мог обманывать себя и дальше, я понимал, что необходимость выпить хоть что-нибудь подступает стремительно и неотвратимо — в чем, в чем, а уж в этом я был профессионалом. Я сделал попытку пойти на переговоры. Это не сработало.
— Я вовсе не похищала вас, доктор Гроббс. Ну кто, скажите мне, способен поверить, будто такая хрупкая девушка, как я, могла похитить старого пирата вроде вас, знакомого с насилием отнюдь не понаслышке. У меня есть множество свидетелей, которые подтвердят, как вы рвались поехать сюда, размахивая бутылкой виски. Я не могу заставить вас писать, но предупреждаю: у меня две недели отпуска, а для человека в вашем положении это слишком долгий срок...
Я взвесил все «за» и «против». Какое же из двух решений дастся мне болезненней: кипятиться, отвечать гордым отказом, стиснув зубы терпеть — или капитулировать и написать все, от и до? В конце концов, сколько великих произведений было создано под давлением обстоятельств?
— Ладно, черт с ней, с едой. Лучше дайте мне выпить, — сказал я героическим голосом стоика.
Мы заключили новую сделку. Я остался лежать на холодном полу. В качестве письменного стола мне был предоставлен том «Сокращенного Оксфордского словаря английского языка» (Marl — Z), а напротив, в другом углу комнаты, была поставлена бутылка виски, желанная мне, как глоток воздуха, когда вы оказались под водой на глубине десяти метров.
Если писать крупным почерком, используя слова подлинней и повторы... Когда она вошла вновь, я заканчивал десятую страницу.
— Это — эпоха Возрождения, — объявил я, показывая на стопку бумаги. — Бутылку, пожалуйста.
Покуда я корчился от мук, она изучала исписанные мной листки.
— Я не могу это прочесть, — наконец произнесла она. — Я не могу прочесть ни слова. Нет, вот одно, похоже на «герань», но при чем здесь это?!
Я напомнил ей, все так же валяясь на полу и давясь очередным унижением, что она, кажется, не говорила о десяти листах большого формата. Она принесла журнальный столик и пишущую машинку.
Гримаса досады перекосила мое лицо: мысль о том, что придется все перепечатывать, меня не радовала, однако настоящее раздражение я испытал, когда обнаружил, что тоже не могу прочесть ни строчки. Зарядив бумагу в машинку, я стремительно застучал по клавишам: когда что-то делаешь, не так хочется выпить.
Тут мои муки усугубились тем, что до моих ноздрей дошел характерный запах, источником которого был я сам. Однако моя мучительница продолжала все так же невозмутимо читать текст.
— И этим вы зарабатываете себе на жизнь?! Я приняла вас за специалиста по истории философии по ошибке?
Тут последние остатки достоинства меня покинули, во мне что-то резко надломилось, как это бывает иногда с людьми, пережившими катастрофу: они больше не могут радоваться жизни.
С наступлением темноты моя тюремщица принесла мне миску овсянки и банан. Ночь я провел, дрожа от холода, чувствуя себя обезьяной, подвергающейся жестокому обращению, почти смирившись с тем, что остров Барра станет местом моей смерти. Но на следующее утро, когда она появилась в дверях, неся мне несколько тостов на тарелке, она вручила мне главу.
— И как вам это?
— Захватывающе.
— Что ж, прекрасно, — сказала она, расстегивая державшие меня наручники. — То есть я правильно поняла, что вы не будете возражать, если я напишу книгу за вас?
— Я не согласен на такую подмену. Только если вы дадите мне твердые гарантии, что проценты с продаж пойдут мне.
Продолжим, Монпелье
К слову, обнаружив собственную физиономию, приветственно улыбающуюся с первой страницы газеты, постарайтесь убедиться, что накануне вы позаботились изменить свой облик и ваше лицо украшает здоровенный синяк всех оттенков радуги — как у меня. Подбитый глаз тому виной или полное отсутствие гражданского самосознания у соседей, но я беспрепятственно вернулся в нашу берлогу. Войдя, я увидел Юбера, подле него пустую коробку из-под патронов, разбросанные по всей комнате шматки козьего сыра, а в руке у моего напарника, несущего крысиную стражу, был зажат пистолет с навернутым на него глушителем.
«Пожалуй, — мелькнуло в моем сознании, — было не совсем правильно оставлять Юбера одного...» Я молча швырнул ему газету.
Приближаясь к шестому десятку, как-то полагаешь, что кроме иных мелких млекопитающих и довольно компактной группы беспозвоночных, как то: troshus zezephinos [вид улиток], taenia zaginata [бычий солитер], zaperda carchares [один из видов жуков-дровосеков], zipunkulus nudus [вид звездчатых червей] и иже с ними, — все остальное в этой жизни ты уже видел, а потому, с чем бы тебе ни пришлось столкнуться, вряд ли это вызовет у тебя недоумение, близкое к шоку. Однако прав был Солон: пока ты не ушел в раздевалку, матч продолжается. Я мог бы лет десять ломать себе голову, откуда газетчики прознали мою подноготную, так и не найдя на это ответа.
— Ну что, хорошо, — вынес Юбер свой вердикт. — С фотографией, и текст на всю страницу.
— Откуда они знают мое имя?! Что это за банда философов?
— Так я ж им сказал...
Порой просто отказываешься верить своим ушам — хотя на расстройства слуха вроде бы никогда не жаловался.
— Ты сказал им?
— Ну да!
— Ты... им... сказал...
—Ну?
Это, в моем понимании, противоречило элементарным основам логики, которой должен руководствоваться налетчик, желающий остаться на свободе. Юбер действовал, руководствуясь каким-то весьма странным категорическим императивом.
— Я позвонил им после твоего ухода. Начиная карьеру, важно не выпускать такие вещи из-под контроля. Если бы не я, они бы ввек не догадались, что оба налета — наших рук дело. И потом — рано или поздно не журналисты, так полиция нас как-нибудь обозвала бы. А это — только наша привилегия!
— Банда философов?
— Ну да. Я сказал, что консультантом у нас — выдающийся философ, он знает, как грабить банки, чтобы не завалиться на этом деле.
— И ты... Ты назвал им мое имя?!
— Конечно, проф. Согласись, ты это заслужил. И ты ведь сам сказал, что и так находишься в бегах...
Туше. Конец сократического диалога. Юбер привел вполне убедительные доказательства. Однако я не мог отделаться от подозрения, что французские власти скорее озаботятся поимкой вооруженного грабителя, чем предоставлением убежища философу, известному своими неблагонадежными взглядами.
— Ладно, кончай метать икру. — Юбер решил, что пора меня подбодрить. — Что мы, туристы какие-нибудь?!
Не в силах справиться со всем, что разом свалилось на мою голову, я представил моих коллег в профессорской, перелистывающих утренние газеты.
«Однако! Гроббс грабанул какой-то банк у лягушатников...» — «Да? С него станется... Мне кажется, он всегда отличался склонностью к какому-то... как бы это сказать? — экстремизму во взглядах... Кстати, как его книга? Он так и не опубликовал ни строчки?» Сдержанное хихиканье... Головная боль, связанная с писательством, если только ты принимаешь таковое всерьез, состоит в том, что чем серьезнее относишься к написанному, тем труднее писать. Может, никто из авторов не относился к этому столь ответственно, как я! Подобный подход способен многое объяснить. Или если не многое, то хотя бы — объяснить короче. Игра в одно касание, сжатость мысли...
Что скажут обо мне люди? По большей части — ни-че-го. Ну, может: а это не тот, что ограбил банк? Или; не тот ли это, что жутко много ел в жутко дорогих ресторанах и жутко много пил жутко дорогого вина, чтобы оставить кучу известно чего куда большую, чем у среднего логического позитивиста?
Может, и не следует так заводиться. В конце концов, и до меня на этой ниве подвизались отнюдь не ангелы. Взять хотя бы Дионисия Отступника. Его афоризм: удовольствие — венец всякого деяния. Он был павшим стоиком, и в его устах подобное утверждение не имело ничего общего со всем этим скулежем о созерцательной жизни или стремлением отгородиться от боли, хотя как раз в последнем он был дока. Он не вылезал из домов с сомнительной репутацией, открыто позволял себе всевозможные излишества и дожил до восьмидесяти лет. Живи он в наши дни, не было бы отбою от желающих провести с ним субботний вечер... И при этом он оставил после себя увесистый том!
Мысль о тюремном заключении не принадлежит к числу тех, которые заставляют радостней биться мое сердце, и все же я решил: мне пора отпустить бороду, именно борода была в древности отличительным знаком философов, готовых идти в тюрьму за свои убеждения, и именно она придавала величие благородным изгнанникам...
Но не будем забывать пример бессмертного Агриппина. По мне, он был единственным римлянином, чьи специи, брошенные в общий котел, огонь под которым поддерживаем и мы, не выдохлись до сих пор. Агриппин принимал ванну, когда узнал, что его дело рассматривается в Сенате. Услышав, что приговорен к изгнанию, он задал один-единственный вопрос: «Будет ли конфисковано мое имущество?» Ах нет? Тогда он сел завтракать.
Я считаю себя его учеником.
* * *
Я пытался взывать о помощи.
Как-то мне пришлось составлять годовые экзаменационные вопросы. В деканате, где я пытался разжиться на дармовщинку всякой канцелярской дребеденью под предлогом написания книги о Зодиаке, которую я, разумеется, никогда не написал, я был пойман Профессором. Его идеальная беседа со мной: «Как жаль, что вы потеряли вашу работу, Эдди». Его идеальная форма контакта со мной: он в огромном, очень тяжелом автомобиле, начисто лишенном тормозов, несущемся со скоростью вдвое выше допустимой, я — перед ним, посреди дороги.
Как бы ни было — он спешил на охоту с какими-то миллионерами, и ему было нужно, чтобы кто-то срочно проверил работы. Мое «да» удивило меня не меньше, чем его. Собственно, проверять работы по философии совсем не сложно. Скорее наоборот. Нужно лишь ставить на полях вопросительные знаки. По любому поводу. Мораль. Мораль? Платон. Платон? А невнятность ваших замечаний придает им особый шик. Заир? Зинджантроп [ископаемый высший примат]? Замзумимы [cм. Втор. 2, 20]? В конце концов, важны ответы, а не вопросы.
Таким же образом я проставил оценки. Легенды гласят, что в Кембридже экзаменаторы спускали экзаменационные сочинения по лестнице и выставляли оценку в зависимости от того, где приземлилась работа. Я не имел ничего против этого метода, но собирать разбросанные бумаги — слишком обременительно. Я пробежал (не читая, хотя это некритично и несправедливо по отношению к тем, кто ленив и туго соображает), чисто механически расставляя оценки: от низшей к высшей и обратно. Это был тот период моей жизни, когда я едва ли не молился о том, чтобы меня уволили, но моих оценок никто не оспаривал.
Работы по этике, которую я читал в том семестре:
«Может ли лысый, страдающий одышкой жирный философ иметь право на самоуважение?»
Предполагается, что этому будет положен конец? Не припоминаю, будто мне доводилось слышать что-то подобное...
Узы слова
Издатели таки поймали меня и стали изводить вопросами о книге: как идут дела, когда она будет закончена. Я отбивался, требуя еще денег, — просто потому, что так мне было проще отговориться, ссылался на трудности с поиском пишущей машинки, а если машинка находилась, не было ленты, и так далее — в ход шел весь список отговорок, от (a) до (z), дававших возможность увиливать от работы.
Не знаю, то ли я, совершенно к этому не стремясь, был неотразимо обаятелен, то ли мне попался единственный в мире издатель, готовый бросать деньги на ветер, но я получил еще один чек.
Я купил десять ящиков текилы — идеальное средство для промывки мозгов. Этого количества должно было хватить на то, чтобы растворить и вымыть все живое в организме Эдди Гроббса, но случилось иначе: когорта знакомых выпивох добровольно вызвалась составить мне компанию и вместе провести уик-энд в домике под Саут Зил.
Возможно, этот факт не стал достоянием широких масс — уик-энд, устроенный нами на площади три сотни квадратных футов, был весьма неординарным событием. То было межгалактическое эйфорическое братское единение навеки, длившееся несколько часов кряду.
Замечу: подписание договора — штука своеобразная, у некоторых может остаться ошибочное впечатление, будто они о чем-то договорились.
В ответ на официальный запрос издателей я отбрехался новым требованием денег, причем оно было выражено в куда более грубой форме, чем в первый раз. Я искренне надеялся, что общение со мной уже утомило моих партнеров. Нет, следуя установившейся традиции, они прислали чек.
Что ж, в какой-то мере я сам на себя взвалил эту ношу. Я уступил — и выслал им общий план книги (набросанный по моей просьбе одним из аспирантов). В ответ на мой адрес пришел каталог издательства, где была анонсирована и моя готовящаяся к печати книга. Появление каталога стало событием года. Ничего не могу с собой поделать: порой мне нравится дарить людям бескорыстную радость, и поэтому, когда меня спрашивали, будет ли закончена книга, я отвечал «да». Этот период в жизни моих издателей можно назвать эпохой радужных надежд.
Затем наступил период, когда выход очередного каталога и звонки каких-то безумных женщин, работавших в издательстве, чередовались с завидной регулярностью. Одни из этих дам плакали в трубку, другие осыпали меня угрозами с той скрытой, подавляемой ненавистью, которая предшествует серии яростных ударов хорошо наточенным кухонным ножом. Мое чувство вины разрослось до таких пределов, что после четырех лет работы над книгой я отправился в университетскую библиотеку и заполнил несколько страниц выписками из работы преподобного уж не помню кого, посвященной мыслителям средневековья и опубликованной в прошлом веке.
Наконец у меня в квартире раздался звонок, и женский голос с шотландским акцентом сообщил, что меня беспокоит новый редактор книги. «Почему бы нам где-нибудь не выпить?» Эта женщина знает, как надо обращаться с раздражительными философами, подумал я.
Что ж, я приехал в издательство, чтобы быть растерзанным читателями, которых может представить себе лишь автор, на семь лет задержавший сдачу рукописи, в течение всего этого срока получавший небольшие, но раздражающе оскорбительные и мешающие работе авансы.
Прибытие в издательство и стакан какого-то пойла в руке — последнее внятное воспоминание, сохранившееся у меня от этого визита — призваны заполнить куда более длительный промежуток времени. Мнемотехника порой организует прошлое в несколько ином порядке, нежели происходили события. У меня весьма смутное представление, почему в самолете слишком холодно или слишком жарко, и еще более смутное ощущение испытываемого мной дискомфорта и дезориентации.
Что касается холода и дискомфорта, мое тело предоставило на этот счет некую дополнительную информацию. После того как сознание ее обработало, ощущения оформились в единый образ: я лежал, пристегнутый наручниками к батарее, в какой-то лачуге. Стены ее были выкрашены в белый цвет, мебель отсутствовала. Так как кандалы — одно из тех средств, которые официальные власти охотно применяют для усмирения непокорных философов, я решил, что угодил в тюрягу в какой-то отсталой, нуждающейся стране. Вслед за этим я задумался, как отнесется к моей судьбе ближайшее британское консульство.
Тут, однако, в дверях появилась юная леди, которой выпало счастье быть моим редактором.
Запой — негуманная точка зрения. Среди множества иных неприятных переживаний, которыми приходится расплачиваться за склонность к запоям, присутствует и постоянное беспокойство, что тепленького тебя легко могут похитить.
Запой — гуманная точка зрения. Вряд ли кто рискнет отрицать, что неумеренное потребление продуктов виноградного сока часто приводит нас туда, куда мы и не мечтали купить билет.
Как-то мне довелось завтракать на вокзале в Цюрихе (пребывание там входило в мои намерения) с торговцем птицей из Глазго. Прежде чем полиция выперла нас оттуда, он успел мне поведать, что определенные сорта виски способны вызывать эффект моментальной транспортации в пространстве (перевожу): «Опасность угрожает вам, только если вы протрезвеете: перемещения не произойдет или оно будет затруднено. В этом случае дорога домой отнимет немало сил и времени. Но напейтесь — и вы попадете туда наверняка». Он совершал спуск по самой длинной реке, огибающей этот мир, — Алко. Алко течет через каждый город, какой только есть на земле, и периодически мой собеседник сходил на берег: в Осло, Танжере, Суве, Алис-Спрингс, Венеции.
Запои — средство понимания между народами. В Сеуле, на какой-то вечеринке, где оказалось, что пригласившие меня сами почему-то не явились — или они просто жили совсем по другому адресу, — я был взят в оборот каким-то джентльменом, который завел меня в соседнюю квартиру и принялся демонстрировать имеющиеся у него в доме электротовары (он был владельцем множества радиоприемников, электробудильников, кассетных магнитофонов), а потом открыл свой холодильник, явив моему взору несметные запасы мяса. Жена его все это время сидела, уставившись в телевизор. Не уверен, сознавал ли он, что я не понимаю ни слова на его языке: он тоже изрядно набрался к тому времени. Не скажу вам, какой именно дискурс избрал он в тот вечер: экономический или философский, — но я был достаточно пьян, чтобы счесть эту повествовательную стратегию совершенно захватывающей.
Потом мы два часа мчались на машине в другой город, где он высадил меня посреди ночи, без денег, без выпивки, без всякого намека на то, где я нахожусь, и без единого корейского слова в моем словарном запасе. Улыбка, которую он послал мне, отъезжая, навела меня на мысль, что он полагал, будто оказывает неоценимую услугу лучшему другу.
Запои — способ обрастать друзьями. Однажды в Килбурне, сидя на скамейке в парке, я познакомился с человеком, получившим Нобелевскую премию. То была Нобелевская премия тысяча девятьсот двадцать какого-то года за достижения — не помню уж в области химии или физики, присужденная Зигмонди [Зигмонди, Рихард (1865-1929) — австрийский химик. Лауреат Нобелевской премии 1925 г.]; мой сосед по скамейке выиграл ее в карты. «Если после моего развода еще кто-нибудь сунется во Францию... — бормотал он, — убью!» Губы его при этом пытались поймать и зафиксировать горлышко бутылки с денатуратом, зажатой в руке.
Что-нибудь гаже трудно себе представить. Ощущение было такое, будто меня сбросили без парашюта с высоты полутора километров: сделав глоток, я выплюнул раньше, чем последние капли этой мерзости достигли моего языка. Я был сам себе отвратителен, причем отвратителен дважды: во-первых, потому что приложился к этой дряни, во-вторых, потому что не смог ее проглотить. Жизнь в академической среде, когда, если тебе необходимо выяснить, чем известен какой-нибудь Зигабен, ты ищешь сведения о нем в энциклопедии, в томе, где собраны слова на «З», сделала меня слишком изнеженным для того, чтобы пить алкоголь в чистом виде. Обладатель Нобелевки угостил меня таблеткой витамина C: «Вам надо следить за своим здоровьем».
Наручники versus философия
Несомненно, если мы внимательно рассмотрим ситуацию философа-прикованного-к-батарее, то заложенное в ней противоречие разрешится в пользу наручников; наручники являются крайне эффективным риторическим приемом, демонстрирующим нашу непосредственную приобщенность к материи.
Опыт человека, прошедшего через похищение
Если вам суждено быть похищенным, я бы настаивал на том, чтобы в роли похитительницы выступала привлекательная молодая женщина, при этом предпочтительно, чтобы она не требовала от вас написать книгу.
Капканы словесности
Итак, я был разлучен с выпивкой; узник жалкой лачуги, я был лишен доступа к жидкости, способной перенести меня в гиперпространство, обеспечив свободу передвижения.
«Доктор Гроббс, вы ленивы... глупы... совершенно не способны совладать со своей порочной натурой... вас нельзя не презирать». Я ждал, когда же она скажет нечто такое, что позволит мне уличить ее в предвзятости, однако в ее надменной тираде не прозвучало ничего, способного вызвать мои возражения.
— Вы — на острове Барра. За много километров от ближайшего винного магазина — на тот случай, если вам удастся отсюда выбраться. У вас проблема: я. У меня тоже проблема: вы. Мы можем избавиться от этих проблем. Мне нравится работать в издательстве, однако вы угрожаете моей карьере. У нас еще не было автора, который бы так тянул с написанием книги, ухитряясь при этом тянуть с нас деньги. Мне поручили выбить из вас эту чертову книгу. Я вовсе не просила о такой чести, однако вышло так, что удастся мне сохранить место или нет, зависит только от вас. Я пыталась быть с вами мягкой, пыталась быть суровой, пыталась оставить вас в покое, я пыталась приставать к вам...
— Простите... Вы говорите, пытались оставить меня в покое... Что ж, может быть... Но я, убей бог, не помню, чтобы вы ко мне приставали!
— Ваша память на редкость избирательна.
— Поверьте, любая память избирательна, — попытался я увести разговор в сторону. — В противном случае жизнь превратилась бы в кошмар. Телефонные номера, чистка зубов, облегчение желудка, кашель по утрам, потолки в чужих комнатах, мебель, хождение по магазинам, ожидание автобуса, работа — прикажете помнить все это в подробностях?! Память и нужна, чтобы все это забыть... — Я выдохся, чувствуя во всем теле слабость и поймав себя на мысли, что всякое риторическое наступление заранее обречено на провал, если ведется из положения лежа на полу.
— Я, видимо, рискую перегрузить вашу память, но позволю себе напомнить вам несколько фактов. Весьма ярких, заметим. В вашем распоряжении было семь лет — и при этом вы получили самый крупный аванс за всю историю издательства. И что мы получили? Тридцать страничек слепой машинописи, напечатанных с гигантскими интервалами — и, главное, абсолютно бессмысленных!
— Господи, наймите кого-нибудь, пусть подберет иллюстрации — вот вам и объем!
— Доктор Гроббс, нам — особенно мне — нужна от вас книга. Понимаете: кни-га. Нечто раза в четыре больше вашей, с позволения сказать, писульки.
— Позволю себе с вами не согласиться.
— Нет, доктор Гроббс. Вам придется согласиться: взять и написать книгу. Десять страниц — и я даю вам поесть. Когда вы закончите двухсотую страницу, вы сможете распрощаться с батареей.
У меня есть свои недостатки (легче сказать, каких недостатков у меня нет), но, как бы там ни было, я человек спокойный и рассудительный. Лежа на холодном полу, прикованный к батарее — да просто-напросто похищенный и увезенный бог весть куда, — я ухитрялся вежливо и благожелательно поддерживать беседу. Возможно, дело в том, что все происходящее я воспринимал как бы со стороны; но неожиданно мое «я» вылезло из своей конуры и зарычало. Я озверел — и разве я был не прав?!
Да знаете ли вы, кто я?!
Хитрость эта довольно рискованного свойства. Прыгая с парашютом, вы должны быть уверены, что тот раскроется, иначе вы обречены с чувством стремительно нарастающей досады следить за дальнейшим развитием ситуации. Это был тот единственный раз, когда я сказал себе, что цель оправдывает средства. Порой достоинство приходится отстаивать ценой падения.
Если вы готовы потерять остатки самоуважения, выглядеть до отвращения нелепо, поступиться всем, что вам присуще как личности, и жалко хныкать — лучшего места, чем хижина на острове Барра, где всем на вас наплевать, представить трудно.
У всех бывают в жизни мгновения, которые хочется, замуровав в бочку с цементом, утопить в море забвения — в самом глубоком его месте. Если после смерти мне предстоит повторно смотреть свою жизнь в замедленной съемке, эпизод на Барре будет единственным фрагментом, который заставит меня сгорать со стыда (ну разве что еще один эпизод времен моей юности, тот самый, где в кадре присутствует арбуз, подаривший мне опыт, который заставил меня уверовать в богатые возможности романтических связей).
Узы слова, капканы словесности
Около четырех минут я бился в конвульсиях и исходил пеной. После этого у меня уже не было сил проповедовать. Я просто хмуро молчал — этого молчания хватило бы, чтобы вогнать в тоску небольшой городишко. Мое молчание продолжалось пять минут. Однако я не мог обманывать себя и дальше, я понимал, что необходимость выпить хоть что-нибудь подступает стремительно и неотвратимо — в чем, в чем, а уж в этом я был профессионалом. Я сделал попытку пойти на переговоры. Это не сработало.
— Я вовсе не похищала вас, доктор Гроббс. Ну кто, скажите мне, способен поверить, будто такая хрупкая девушка, как я, могла похитить старого пирата вроде вас, знакомого с насилием отнюдь не понаслышке. У меня есть множество свидетелей, которые подтвердят, как вы рвались поехать сюда, размахивая бутылкой виски. Я не могу заставить вас писать, но предупреждаю: у меня две недели отпуска, а для человека в вашем положении это слишком долгий срок...
Я взвесил все «за» и «против». Какое же из двух решений дастся мне болезненней: кипятиться, отвечать гордым отказом, стиснув зубы терпеть — или капитулировать и написать все, от и до? В конце концов, сколько великих произведений было создано под давлением обстоятельств?
— Ладно, черт с ней, с едой. Лучше дайте мне выпить, — сказал я героическим голосом стоика.
Мы заключили новую сделку. Я остался лежать на холодном полу. В качестве письменного стола мне был предоставлен том «Сокращенного Оксфордского словаря английского языка» (Marl — Z), а напротив, в другом углу комнаты, была поставлена бутылка виски, желанная мне, как глоток воздуха, когда вы оказались под водой на глубине десяти метров.
Если писать крупным почерком, используя слова подлинней и повторы... Когда она вошла вновь, я заканчивал десятую страницу.
— Это — эпоха Возрождения, — объявил я, показывая на стопку бумаги. — Бутылку, пожалуйста.
Покуда я корчился от мук, она изучала исписанные мной листки.
— Я не могу это прочесть, — наконец произнесла она. — Я не могу прочесть ни слова. Нет, вот одно, похоже на «герань», но при чем здесь это?!
Я напомнил ей, все так же валяясь на полу и давясь очередным унижением, что она, кажется, не говорила о десяти листах большого формата. Она принесла журнальный столик и пишущую машинку.
Гримаса досады перекосила мое лицо: мысль о том, что придется все перепечатывать, меня не радовала, однако настоящее раздражение я испытал, когда обнаружил, что тоже не могу прочесть ни строчки. Зарядив бумагу в машинку, я стремительно застучал по клавишам: когда что-то делаешь, не так хочется выпить.
Тут мои муки усугубились тем, что до моих ноздрей дошел характерный запах, источником которого был я сам. Однако моя мучительница продолжала все так же невозмутимо читать текст.
— И этим вы зарабатываете себе на жизнь?! Я приняла вас за специалиста по истории философии по ошибке?
Тут последние остатки достоинства меня покинули, во мне что-то резко надломилось, как это бывает иногда с людьми, пережившими катастрофу: они больше не могут радоваться жизни.
С наступлением темноты моя тюремщица принесла мне миску овсянки и банан. Ночь я провел, дрожа от холода, чувствуя себя обезьяной, подвергающейся жестокому обращению, почти смирившись с тем, что остров Барра станет местом моей смерти. Но на следующее утро, когда она появилась в дверях, неся мне несколько тостов на тарелке, она вручила мне главу.
— И как вам это?
— Захватывающе.
— Что ж, прекрасно, — сказала она, расстегивая державшие меня наручники. — То есть я правильно поняла, что вы не будете возражать, если я напишу книгу за вас?
— Я не согласен на такую подмену. Только если вы дадите мне твердые гарантии, что проценты с продаж пойдут мне.
Продолжим, Монпелье
К слову, обнаружив собственную физиономию, приветственно улыбающуюся с первой страницы газеты, постарайтесь убедиться, что накануне вы позаботились изменить свой облик и ваше лицо украшает здоровенный синяк всех оттенков радуги — как у меня. Подбитый глаз тому виной или полное отсутствие гражданского самосознания у соседей, но я беспрепятственно вернулся в нашу берлогу. Войдя, я увидел Юбера, подле него пустую коробку из-под патронов, разбросанные по всей комнате шматки козьего сыра, а в руке у моего напарника, несущего крысиную стражу, был зажат пистолет с навернутым на него глушителем.
«Пожалуй, — мелькнуло в моем сознании, — было не совсем правильно оставлять Юбера одного...» Я молча швырнул ему газету.
Приближаясь к шестому десятку, как-то полагаешь, что кроме иных мелких млекопитающих и довольно компактной группы беспозвоночных, как то: troshus zezephinos [вид улиток], taenia zaginata [бычий солитер], zaperda carchares [один из видов жуков-дровосеков], zipunkulus nudus [вид звездчатых червей] и иже с ними, — все остальное в этой жизни ты уже видел, а потому, с чем бы тебе ни пришлось столкнуться, вряд ли это вызовет у тебя недоумение, близкое к шоку. Однако прав был Солон: пока ты не ушел в раздевалку, матч продолжается. Я мог бы лет десять ломать себе голову, откуда газетчики прознали мою подноготную, так и не найдя на это ответа.
— Ну что, хорошо, — вынес Юбер свой вердикт. — С фотографией, и текст на всю страницу.
— Откуда они знают мое имя?! Что это за банда философов?
— Так я ж им сказал...
Порой просто отказываешься верить своим ушам — хотя на расстройства слуха вроде бы никогда не жаловался.
— Ты сказал им?
— Ну да!
— Ты... им... сказал...
—Ну?
Это, в моем понимании, противоречило элементарным основам логики, которой должен руководствоваться налетчик, желающий остаться на свободе. Юбер действовал, руководствуясь каким-то весьма странным категорическим императивом.
— Я позвонил им после твоего ухода. Начиная карьеру, важно не выпускать такие вещи из-под контроля. Если бы не я, они бы ввек не догадались, что оба налета — наших рук дело. И потом — рано или поздно не журналисты, так полиция нас как-нибудь обозвала бы. А это — только наша привилегия!
— Банда философов?
— Ну да. Я сказал, что консультантом у нас — выдающийся философ, он знает, как грабить банки, чтобы не завалиться на этом деле.
— И ты... Ты назвал им мое имя?!
— Конечно, проф. Согласись, ты это заслужил. И ты ведь сам сказал, что и так находишься в бегах...
Туше. Конец сократического диалога. Юбер привел вполне убедительные доказательства. Однако я не мог отделаться от подозрения, что французские власти скорее озаботятся поимкой вооруженного грабителя, чем предоставлением убежища философу, известному своими неблагонадежными взглядами.
— Ладно, кончай метать икру. — Юбер решил, что пора меня подбодрить. — Что мы, туристы какие-нибудь?!
Не в силах справиться со всем, что разом свалилось на мою голову, я представил моих коллег в профессорской, перелистывающих утренние газеты.
«Однако! Гроббс грабанул какой-то банк у лягушатников...» — «Да? С него станется... Мне кажется, он всегда отличался склонностью к какому-то... как бы это сказать? — экстремизму во взглядах... Кстати, как его книга? Он так и не опубликовал ни строчки?» Сдержанное хихиканье... Головная боль, связанная с писательством, если только ты принимаешь таковое всерьез, состоит в том, что чем серьезнее относишься к написанному, тем труднее писать. Может, никто из авторов не относился к этому столь ответственно, как я! Подобный подход способен многое объяснить. Или если не многое, то хотя бы — объяснить короче. Игра в одно касание, сжатость мысли...
Что скажут обо мне люди? По большей части — ни-че-го. Ну, может: а это не тот, что ограбил банк? Или; не тот ли это, что жутко много ел в жутко дорогих ресторанах и жутко много пил жутко дорогого вина, чтобы оставить кучу известно чего куда большую, чем у среднего логического позитивиста?
Может, и не следует так заводиться. В конце концов, и до меня на этой ниве подвизались отнюдь не ангелы. Взять хотя бы Дионисия Отступника. Его афоризм: удовольствие — венец всякого деяния. Он был павшим стоиком, и в его устах подобное утверждение не имело ничего общего со всем этим скулежем о созерцательной жизни или стремлением отгородиться от боли, хотя как раз в последнем он был дока. Он не вылезал из домов с сомнительной репутацией, открыто позволял себе всевозможные излишества и дожил до восьмидесяти лет. Живи он в наши дни, не было бы отбою от желающих провести с ним субботний вечер... И при этом он оставил после себя увесистый том!
Мысль о тюремном заключении не принадлежит к числу тех, которые заставляют радостней биться мое сердце, и все же я решил: мне пора отпустить бороду, именно борода была в древности отличительным знаком философов, готовых идти в тюрьму за свои убеждения, и именно она придавала величие благородным изгнанникам...
Но не будем забывать пример бессмертного Агриппина. По мне, он был единственным римлянином, чьи специи, брошенные в общий котел, огонь под которым поддерживаем и мы, не выдохлись до сих пор. Агриппин принимал ванну, когда узнал, что его дело рассматривается в Сенате. Услышав, что приговорен к изгнанию, он задал один-единственный вопрос: «Будет ли конфисковано мое имущество?» Ах нет? Тогда он сел завтракать.
Я считаю себя его учеником.
* * *
Я пытался взывать о помощи.
Как-то мне пришлось составлять годовые экзаменационные вопросы. В деканате, где я пытался разжиться на дармовщинку всякой канцелярской дребеденью под предлогом написания книги о Зодиаке, которую я, разумеется, никогда не написал, я был пойман Профессором. Его идеальная беседа со мной: «Как жаль, что вы потеряли вашу работу, Эдди». Его идеальная форма контакта со мной: он в огромном, очень тяжелом автомобиле, начисто лишенном тормозов, несущемся со скоростью вдвое выше допустимой, я — перед ним, посреди дороги.
Как бы ни было — он спешил на охоту с какими-то миллионерами, и ему было нужно, чтобы кто-то срочно проверил работы. Мое «да» удивило меня не меньше, чем его. Собственно, проверять работы по философии совсем не сложно. Скорее наоборот. Нужно лишь ставить на полях вопросительные знаки. По любому поводу. Мораль. Мораль? Платон. Платон? А невнятность ваших замечаний придает им особый шик. Заир? Зинджантроп [ископаемый высший примат]? Замзумимы [cм. Втор. 2, 20]? В конце концов, важны ответы, а не вопросы.
Таким же образом я проставил оценки. Легенды гласят, что в Кембридже экзаменаторы спускали экзаменационные сочинения по лестнице и выставляли оценку в зависимости от того, где приземлилась работа. Я не имел ничего против этого метода, но собирать разбросанные бумаги — слишком обременительно. Я пробежал (не читая, хотя это некритично и несправедливо по отношению к тем, кто ленив и туго соображает), чисто механически расставляя оценки: от низшей к высшей и обратно. Это был тот период моей жизни, когда я едва ли не молился о том, чтобы меня уволили, но моих оценок никто не оспаривал.
Работы по этике, которую я читал в том семестре:
«Может ли лысый, страдающий одышкой жирный философ иметь право на самоуважение?»