Страница:
Посвящается моей маме
Тибор Фишер
От переводчика:
Лису, что бы с нами не случилось
А. Н.
Прошлое 1.1
Единственный совет, который я могу дать: если вы проснулись в состоянии жесточайшего похмелья в чужой квартире, в глазах плывет, одежда отсутствует, воспоминания, как вы сюда попали, отсутствуют, полиция внизу крушит дверь под заливистый аккомпанемент собачьего лая, вокруг кипы роскошно изданных журналов, а на их страницах детишки ведут себя совсем не по-детски, — единственный совет, который я могу вам дать: постарайтесь быть доброжелательны и вежливы.
Провалившись в беспамятство и вынырнув из него в самом разгаре чьей-то чужой драмы, я как можно дружелюбнее попытался выяснить, какое отношение эта кутерьма имеет ко мне. Подчеркнутая доброжелательность вашего покорного слуги диктовалась убеждением: именно так и следует относиться ко всем и каждому, причем, как мне довелось убедиться на собственной шкуре, это работает даже в тех случаях, когда вы (a) не испытываете к этим всем ни малейшего расположения или же (b) не склонны демонстрировать таковое по причине сильного ощущения встречного недоброжелательства, но — тем категоричнее императив: надеть маску дружелюбия и обаять собеседников, поскольку в этом случае полицейские начинают нервничать, задаваться вопросом: а не ошиблись ли они дверью?
Помните одно: они всего лишь делают то, что считают своей работой, — именно это я пытался не упустить из виду, когда эти бугаи приподняли мое тело, чтобы сподручнее было садануть его об пол. Потом они взяли под прицел своих многочисленных пушек мою несмиренную плоть (отвратительно бледную и покрытую гусиной кожей), тогда как я подумывал, не предложить ли им чашечку чая или чего покрепче. Вскоре стало ясно: я, убей бог, не знаю, где здесь кухня. Но где-то же она должна быть. Ладно, не важно, где тут хранятся все эти чайные причиндалы. Имея достаточно сил для отправления минимальных жизненных функций, я любовался участком пола у меня под носом (и извещением типа «благодарим, что выбрали нас» из зет-знает-какого банка), ни на мгновение не теряя собранности.
Единственный совет, который я могу дать: если вы проснулись в состоянии жесточайшего похмелья в чужой квартире, в глазах плывет, одежда отсутствует, воспоминания, как вы сюда попали, отсутствуют, полиция внизу крушит дверь под заливистый аккомпанемент собачьего лая, вокруг кипы роскошно изданных журналов, а на их страницах детишки ведут себя совсем не по-детски, — единственный совет, который я могу вам дать: постарайтесь быть доброжелательны и вежливы.
Провалившись в беспамятство и вынырнув из него в самом разгаре чьей-то чужой драмы, я как можно дружелюбнее попытался выяснить, какое отношение эта кутерьма имеет ко мне. Подчеркнутая доброжелательность вашего покорного слуги диктовалась убеждением: именно так и следует относиться ко всем и каждому, причем, как мне довелось убедиться на собственной шкуре, это работает даже в тех случаях, когда вы (a) не испытываете к этим всем ни малейшего расположения или же (b) не склонны демонстрировать таковое по причине сильного ощущения встречного недоброжелательства, но — тем категоричнее императив: надеть маску дружелюбия и обаять собеседников, поскольку в этом случае полицейские начинают нервничать, задаваться вопросом: а не ошиблись ли они дверью?
Помните одно: они всего лишь делают то, что считают своей работой, — именно это я пытался не упустить из виду, когда эти бугаи приподняли мое тело, чтобы сподручнее было садануть его об пол. Потом они взяли под прицел своих многочисленных пушек мою несмиренную плоть (отвратительно бледную и покрытую гусиной кожей), тогда как я подумывал, не предложить ли им чашечку чая или чего покрепче. Вскоре стало ясно: я, убей бог, не знаю, где здесь кухня. Но где-то же она должна быть. Ладно, не важно, где тут хранятся все эти чайные причиндалы. Имея достаточно сил для отправления минимальных жизненных функций, я любовался участком пола у меня под носом (и извещением типа «благодарим, что выбрали нас» из зет-знает-какого банка), ни на мгновение не теряя собранности.
Никуда не годные полы Ист-Энда 1.1
Было презябко.
Зато на полу — сколько раз, распластавшись на полу ничком, я ощущал исходящий от него комфорт; полы — они поддерживали меня во всех коловращениях жизни. Стабильность и еще раз стабильность, дорогие мои полы. Квинтэссенция замечательнейших качеств: надежности, готовности поддержать в трудную минуту, простоты, терпимости. Не важно, что поза ваша нелепа, ваши конечности — или иные точки соприкосновения с полом — саднят и ноют, но вы знаете: серьезная травма вам не грозит, распластавшись на полу, вы надули закон гравитации.
Руки мои были заломлены за спину, основным предметом созерцания служили мне ботинки полицейских, я же тщетно пытался обрести душевный покой, вызвав в памяти максиму Ницше: «Что не убьет меня, то даст мне силу». Здесь бы прибавить: то, что вас не убьет, может быть чертовски неудобным и способно наградить вас тем еще насморком. Я чихнул, даже не прикрывшись рукой, и исторг содержимое своих носовых пазух на то самое место, что отделяло мои ноздри от надраенных до блеска башмаков ведущего расследование детектива, — где оно и распласталось, устроившись, как у себя дома.
С Ницше, который — тут уж ничего не попишешь — не оставил никаких указаний, как вести себя, лежа на холодном полу со скрученными за спиной руками, при обстоятельствах, не делающих вам чести, — с Ницше одна проблема: вы никогда не можете быть уверены, иронизирует он или говорит всерьез.
Точно такая же проблема встала перед столичной полицией, стоило ей всерьез мной заняться. В глазах стражей закона мои объяснения выглядели крайне неубедительно.
Мы завязли на первом же вопросе. Моя фамилия. Гроббс. Я их не виню. Могу понять, что это — одна из тех фамилий, которые легко принять за неудачный экспромт, если не за оскорбление. Учитывая, что говорят по этому поводу словари, — дурацкая фамилия.
Не столь дурацкая, как, скажем, Гробб-Секвойя — можно ведь и такую встретить. Не столь дурацкая, как Анусс, Бордельеро, Долбар, Зад-Зад-Оглы, Кастратос, Пенниск, Пердолин, Раздвигайло, Спермандо (загляните в телефонный справочник: диву даешься, что приходится людям выносить во имя семейной генеалогии с налетом гинекологии), но тоже есть над чем посмеяться. Все мои школьные годы я служил источником неиссякаемого веселья для однокашников, так что в конце концов задумался, а не сменить ли фамилию, подобрав что-нибудь поблагозвучнее или поэкзотичнее и не столь мрачное; однако, поразмыслив о всех муках, что выпали на мою долю из-за этого двусмысленного сочетания букв, я решил: пусть эту фамилию нелегко вывести на бумаге, пусть я буду получать письма, на которых в качестве адресата указаны доктор Сгреб, доктор Граб, доктор Грибб, доктор Груб и доктор Горб, я оставлю все как есть. Как бы то ни было, когда на вас смотрит вселенная, вряд ли вы захотите позорно ретироваться с поля боя.
А кроме того... Папаша задал бы мне изрядную трепку, посмей я только вякнуть, что поелику представители семейства Гроббс не первый век вызывают гогот своей почтенной фамилией, я собираюсь выйти из этой грязной игры. И еще одна малость — в предполагаемой этимологии нашей фамилии содержится некий намек, от которого у меня порой мороз пробегает по коже: Гроббс якобы происходит от слова «гроссбух» — «книга денежных поступлений». И воистину, сколько я себя помню, к деньгам я всегда испытывал что-то вроде родственной привязанности. Никогда в жизни со мной не случалось такого, чтобы мне вдруг хотелось указать деньгам на дверь, унизить их или притвориться, будто существуют вещи и поважнее (хотя кое-что вполне равнозначно деньгам). Но столь же верно и то, что я, пожалуй, не прочь покрасоваться на вершине моего собственного маленького зиккуратика, сложенного из пачек десятифунтовых банкнот, даже если бы меня звали Иисус Магомет МакБудда.
Жутковатая многозначительность другой предполагаемой этимологии нашей фамилии связана с тем, что она ведет свое происхождение от французского словечка, обозначающего лысину (не спрашивайте, как это выяснилось), и сверхъестественный ужас этого параллелизма заключается не только в том, что я, как вы видите, совершенно лыс, но в том, что выгляжу я так с двадцати пяти лет. На моей голове нет ни одной волосяной луковицы, закрепившейся на своей позиции и ведущей героическую борьбу, ни одного упорно не желающего сдаваться островка сопротивления, который бы противостоял наступающей плеши.
И ладно бы иметь макушку гладкую, как бильярдный шар, лет в сорок или пятьдесят — может статься, вы и нарветесь на оскорбление, но ни у кого не вызовете подозрений. Однако когда вы доставлены в полицейский участок в одеяле вместо тоги, череп ваш так и сияет, а вам — всего лишь тридцать, лысина, бесспорно, служит отягчающим обстоятельством.
Затем дело дошло до даты рождения. Тут мы вполне сошлись во мнениях. Предмета для дискуссий здесь не наблюдалось.
Что там далее... род занятий?
— Философ.
— Философ?!
— Философ.
Зачем задавать вопросы, если ответы вас не устраивают? Мой ответ развеял у полицейских последние сомнения в том, что я просто развлекаюсь за их счет. В конце концов, какое значение имеет род моих занятий? У них что, установлены квоты ареста для представителей каждой профессии? «Мы должны забрать вас. У нас в „воронке“ уже сидит парочка экзистенциалистов». А почему бы не спросить, какой ваш любимый роман, если так необходимо установить, о каком именно из двух Эдди Гроббсов, родившихся в один и тот же день — 5 сентября 1945 года, — идет речь?
Толку от меня — к вящему раздражению полицейских — было немного. Сразу же получив от них одеяло, я чувствовал себя несколько виноватым. Диалоги наши отличались довольно тривиальным и односторонним характером: стражи законности и правопорядка задавали мне разнообразные вопросы и получали с моей стороны одни и те же ответы, с подобающими случаю разнообразными патетическими извинениями.
Я повторял им вновь и вновь, что ничего не могу рассказать по поводу квартиры на зет-знает-какой улице, ибо ничего по этому поводу не знаю. Так же, как о ее обитателях. По сравнению со мной полиция все же имеет некое информационное преимущество: арестовавшие меня знают хотя бы адрес! Все, что мог предложить им я, — это сжатое описание линолеума.
Полицейские кивали головами и понимающе усмехались — не впервой, мол, — ибо всякий, кто знаком с криминальным миром, подтвердит (в ту пору я об этом еще не ведал), что фраза «Я ничего об этом не знаю» парадоксальным образом в ходу именно у тех, кто знает об этом все, от и до; данная последовательность слов является своего рода паролем, чем-то вроде сленга, закамуфлированным способом сказать: докажите. В криминальном мире это означает: не ждите, что я буду делать вашу работу за вас.
Я было собрался перейти к рассказу о пабе — «Зодиаке», что в Хэмлет Тауэр (не люблю районы новостроек! [сравнительно новый и дорогой, хотя и не очень престижный квартал в Лондоне. — Здесь и далее примеч. пер.]) — именно там обрываются мои воспоминания, — но перед тем пустился в краткий десятиминутный экскурс о природе знания, вопросе архиважном, коль речь заходит о философии. Признаться, прежде чем мне удалось добраться до предпосылок, я на собственном опыте мог судить, насколько один провал в памяти отличается от другого.
Проведя день под арестом, я, однако, был выброшен из полицейского участка во тьму внешнюю, ибо полиция, несмотря на все ее усилия, так и не смогла пришить кембриджскому преподавателю философии данное преступление: я не знал никого из тех, кто пас этот грязный товар, так же как они, в свою очередь, ничего не знали обо мне; выяснилось сие впоследствии, когда кто-то из этих молодцов угодил в ловушку и был арестован. Сплошная загадка. Особенно если учесть, что одежда моя так и не нашлась.
Скандал, если он и был, прошел мимо меня. Кое-кто из университетских коллег окинул меня задумчивым взглядом, но ничего не сказал. Удивительно, что ректор не выказал ни малейшего удивления, он даже не был озадачен, отвечая на телефонный запрос из полиции по поводу одного из его подчиненных. «О Гроббс», — пробормотал он, увидев меня, и зашагал куда-то вдаль — мне было с ним явно не по пути. Онтологическое наблюдение декана было верно, и, видимо, к нему просто нечего было прибавить...
Что ж, невзирая на перенесенные неудобства, простуду и прочее в том же роде, свалившееся на голову философа, гладкую, как лесной орех, я уверен: место на кафедре я получил лишь благодаря известности, приобретенной мной в широких академических кругах, — отныне меня знали как «того самого, кого нашли в Ист-Энде на квартире, где был склад журналов с детской порнографией... Представляете, на сотни тысяч фунтов этого добра?». Это выделяет тебя из толпы. Люди хотят с тобой познакомиться.
Что ж, продолжим анализ
Можно сколько угодно спорить, с чего все началось, что послужило предпосылками и было ли неизбежно падение — мордой в грязь... А можно назидательно поднять палец и заявить — вот здесь-то он и увяз. Попался в ловушку философии, так сказать.
Было презябко.
Зато на полу — сколько раз, распластавшись на полу ничком, я ощущал исходящий от него комфорт; полы — они поддерживали меня во всех коловращениях жизни. Стабильность и еще раз стабильность, дорогие мои полы. Квинтэссенция замечательнейших качеств: надежности, готовности поддержать в трудную минуту, простоты, терпимости. Не важно, что поза ваша нелепа, ваши конечности — или иные точки соприкосновения с полом — саднят и ноют, но вы знаете: серьезная травма вам не грозит, распластавшись на полу, вы надули закон гравитации.
Руки мои были заломлены за спину, основным предметом созерцания служили мне ботинки полицейских, я же тщетно пытался обрести душевный покой, вызвав в памяти максиму Ницше: «Что не убьет меня, то даст мне силу». Здесь бы прибавить: то, что вас не убьет, может быть чертовски неудобным и способно наградить вас тем еще насморком. Я чихнул, даже не прикрывшись рукой, и исторг содержимое своих носовых пазух на то самое место, что отделяло мои ноздри от надраенных до блеска башмаков ведущего расследование детектива, — где оно и распласталось, устроившись, как у себя дома.
С Ницше, который — тут уж ничего не попишешь — не оставил никаких указаний, как вести себя, лежа на холодном полу со скрученными за спиной руками, при обстоятельствах, не делающих вам чести, — с Ницше одна проблема: вы никогда не можете быть уверены, иронизирует он или говорит всерьез.
Точно такая же проблема встала перед столичной полицией, стоило ей всерьез мной заняться. В глазах стражей закона мои объяснения выглядели крайне неубедительно.
Мы завязли на первом же вопросе. Моя фамилия. Гроббс. Я их не виню. Могу понять, что это — одна из тех фамилий, которые легко принять за неудачный экспромт, если не за оскорбление. Учитывая, что говорят по этому поводу словари, — дурацкая фамилия.
Не столь дурацкая, как, скажем, Гробб-Секвойя — можно ведь и такую встретить. Не столь дурацкая, как Анусс, Бордельеро, Долбар, Зад-Зад-Оглы, Кастратос, Пенниск, Пердолин, Раздвигайло, Спермандо (загляните в телефонный справочник: диву даешься, что приходится людям выносить во имя семейной генеалогии с налетом гинекологии), но тоже есть над чем посмеяться. Все мои школьные годы я служил источником неиссякаемого веселья для однокашников, так что в конце концов задумался, а не сменить ли фамилию, подобрав что-нибудь поблагозвучнее или поэкзотичнее и не столь мрачное; однако, поразмыслив о всех муках, что выпали на мою долю из-за этого двусмысленного сочетания букв, я решил: пусть эту фамилию нелегко вывести на бумаге, пусть я буду получать письма, на которых в качестве адресата указаны доктор Сгреб, доктор Граб, доктор Грибб, доктор Груб и доктор Горб, я оставлю все как есть. Как бы то ни было, когда на вас смотрит вселенная, вряд ли вы захотите позорно ретироваться с поля боя.
А кроме того... Папаша задал бы мне изрядную трепку, посмей я только вякнуть, что поелику представители семейства Гроббс не первый век вызывают гогот своей почтенной фамилией, я собираюсь выйти из этой грязной игры. И еще одна малость — в предполагаемой этимологии нашей фамилии содержится некий намек, от которого у меня порой мороз пробегает по коже: Гроббс якобы происходит от слова «гроссбух» — «книга денежных поступлений». И воистину, сколько я себя помню, к деньгам я всегда испытывал что-то вроде родственной привязанности. Никогда в жизни со мной не случалось такого, чтобы мне вдруг хотелось указать деньгам на дверь, унизить их или притвориться, будто существуют вещи и поважнее (хотя кое-что вполне равнозначно деньгам). Но столь же верно и то, что я, пожалуй, не прочь покрасоваться на вершине моего собственного маленького зиккуратика, сложенного из пачек десятифунтовых банкнот, даже если бы меня звали Иисус Магомет МакБудда.
Жутковатая многозначительность другой предполагаемой этимологии нашей фамилии связана с тем, что она ведет свое происхождение от французского словечка, обозначающего лысину (не спрашивайте, как это выяснилось), и сверхъестественный ужас этого параллелизма заключается не только в том, что я, как вы видите, совершенно лыс, но в том, что выгляжу я так с двадцати пяти лет. На моей голове нет ни одной волосяной луковицы, закрепившейся на своей позиции и ведущей героическую борьбу, ни одного упорно не желающего сдаваться островка сопротивления, который бы противостоял наступающей плеши.
И ладно бы иметь макушку гладкую, как бильярдный шар, лет в сорок или пятьдесят — может статься, вы и нарветесь на оскорбление, но ни у кого не вызовете подозрений. Однако когда вы доставлены в полицейский участок в одеяле вместо тоги, череп ваш так и сияет, а вам — всего лишь тридцать, лысина, бесспорно, служит отягчающим обстоятельством.
Затем дело дошло до даты рождения. Тут мы вполне сошлись во мнениях. Предмета для дискуссий здесь не наблюдалось.
Что там далее... род занятий?
— Философ.
— Философ?!
— Философ.
Зачем задавать вопросы, если ответы вас не устраивают? Мой ответ развеял у полицейских последние сомнения в том, что я просто развлекаюсь за их счет. В конце концов, какое значение имеет род моих занятий? У них что, установлены квоты ареста для представителей каждой профессии? «Мы должны забрать вас. У нас в „воронке“ уже сидит парочка экзистенциалистов». А почему бы не спросить, какой ваш любимый роман, если так необходимо установить, о каком именно из двух Эдди Гроббсов, родившихся в один и тот же день — 5 сентября 1945 года, — идет речь?
Толку от меня — к вящему раздражению полицейских — было немного. Сразу же получив от них одеяло, я чувствовал себя несколько виноватым. Диалоги наши отличались довольно тривиальным и односторонним характером: стражи законности и правопорядка задавали мне разнообразные вопросы и получали с моей стороны одни и те же ответы, с подобающими случаю разнообразными патетическими извинениями.
Я повторял им вновь и вновь, что ничего не могу рассказать по поводу квартиры на зет-знает-какой улице, ибо ничего по этому поводу не знаю. Так же, как о ее обитателях. По сравнению со мной полиция все же имеет некое информационное преимущество: арестовавшие меня знают хотя бы адрес! Все, что мог предложить им я, — это сжатое описание линолеума.
Полицейские кивали головами и понимающе усмехались — не впервой, мол, — ибо всякий, кто знаком с криминальным миром, подтвердит (в ту пору я об этом еще не ведал), что фраза «Я ничего об этом не знаю» парадоксальным образом в ходу именно у тех, кто знает об этом все, от и до; данная последовательность слов является своего рода паролем, чем-то вроде сленга, закамуфлированным способом сказать: докажите. В криминальном мире это означает: не ждите, что я буду делать вашу работу за вас.
Я было собрался перейти к рассказу о пабе — «Зодиаке», что в Хэмлет Тауэр (не люблю районы новостроек! [сравнительно новый и дорогой, хотя и не очень престижный квартал в Лондоне. — Здесь и далее примеч. пер.]) — именно там обрываются мои воспоминания, — но перед тем пустился в краткий десятиминутный экскурс о природе знания, вопросе архиважном, коль речь заходит о философии. Признаться, прежде чем мне удалось добраться до предпосылок, я на собственном опыте мог судить, насколько один провал в памяти отличается от другого.
Проведя день под арестом, я, однако, был выброшен из полицейского участка во тьму внешнюю, ибо полиция, несмотря на все ее усилия, так и не смогла пришить кембриджскому преподавателю философии данное преступление: я не знал никого из тех, кто пас этот грязный товар, так же как они, в свою очередь, ничего не знали обо мне; выяснилось сие впоследствии, когда кто-то из этих молодцов угодил в ловушку и был арестован. Сплошная загадка. Особенно если учесть, что одежда моя так и не нашлась.
Скандал, если он и был, прошел мимо меня. Кое-кто из университетских коллег окинул меня задумчивым взглядом, но ничего не сказал. Удивительно, что ректор не выказал ни малейшего удивления, он даже не был озадачен, отвечая на телефонный запрос из полиции по поводу одного из его подчиненных. «О Гроббс», — пробормотал он, увидев меня, и зашагал куда-то вдаль — мне было с ним явно не по пути. Онтологическое наблюдение декана было верно, и, видимо, к нему просто нечего было прибавить...
Что ж, невзирая на перенесенные неудобства, простуду и прочее в том же роде, свалившееся на голову философа, гладкую, как лесной орех, я уверен: место на кафедре я получил лишь благодаря известности, приобретенной мной в широких академических кругах, — отныне меня знали как «того самого, кого нашли в Ист-Энде на квартире, где был склад журналов с детской порнографией... Представляете, на сотни тысяч фунтов этого добра?». Это выделяет тебя из толпы. Люди хотят с тобой познакомиться.
Что ж, продолжим анализ
Можно сколько угодно спорить, с чего все началось, что послужило предпосылками и было ли неизбежно падение — мордой в грязь... А можно назидательно поднять палец и заявить — вот здесь-то он и увяз. Попался в ловушку философии, так сказать.
Настоящее 1.1
Итак — ожидание в аэропорту, накануне бегства из страны. Сценка говорит сама за себя. Самое время ткнуть пальцем и сказать: вот и пришел конец моим трудам на ниве философии, по крайней мере конец моей карьере мыслителя. Мыслителя с девяти утра до пяти вечера.
Когда вы бежите из страны, когда лишь шаг отделяет вас от того, чтобы принять жребий изгнанничества, вы ожидаете пафоса, драматической музыки, душевной смуты.
Самолет опаздывает. На улице темень. Мерзость. Один из тех черных, отвратительных, мрачных и промозглых вечеров, каким и положено быть вечеру в Англии. Сделайте поправку на то, что на дворе — самое начало апреля, и вы ощутите: ваш словарный запас недостаточно богат, чтобы описать эту погодку во всей красе. Не понимаю, почему мы с завидным упорством продолжаем притворяться, будто в этой стране четыре времени года. На самом деле у нас просто четыре типа зимы, один дождливее другого, так что не очень-то их различишь.
По сравнению с сидением в зале ожидания даже поездка на работу и обратно покажется захватывающей душу авантюрой. Вот он, трагизм: исчерпав все, что можно прочесть, я старательно записываю последнее наблюдение на полях газеты. Меня окружают французские бизнесмены; на их лицах застыла крайняя степень мизантропии; достаточно столкнуться с одним таким предпринимателем — и ваше представление об изысканности и стильности французов раз и навсегда разлетится вдребезги.
Все вокруг настолько серо и тоскливо, что я удивляюсь, как мое сознание вообще в силах реагировать хоть на что-то. Самое время взять небольшой тайм-аут.
Ну вот, я тут сижу, ожидаю появления полицейских, а они все не идут и не идут. Неужели им не хочется помахать мне на прощание рукой: мне и моей карьере? Еще трагичнее другое: мой выход на посадку слишком далеко от бара, чтобы набраться по-настоящему. Я откупориваю бутылку, купленную в «дьюти-фри», и заливаю внутрь несколько миллиграммов водки. Но что такое одна бутылка, разве ее хватит, чтобы обрести нормальное восприятие действительности?
В зеркале я ловлю свое отражение, балансирующее запрокинутой надо ртом бутылкой; бутылка похожа на огромный восклицательный знак. Сам я выгляжу как поистершаяся за века мостовая, мощенная брусчаткой. Какой-то француз окидывает меня долгим укоризненным взглядом, однако его неодобрение так и не находит выхода, — при том что сам этот тип смеет ходить с портфелем, который постеснялся бы поджечь последний хулиган шести лет от роду. Как бы то ни было, я — англичанин: я принадлежу к расе, известной своим пристрастием к газонам, тысячам извинений, которые мы приносим, когда нас едва не сбивает с ног встречный прохожий, стоянием в очереди под дождем, множеством других характерных черт, однако в этом списке не упоминается, что у нас принято выглядеть вызывающе в зале отлета. Особенно когда приходит время сказать последнее «прости» карьере, пошедшей ко всем чертям.
Слишком мало будущего, чтобы кружить вокруг да около
Нехватка будущего. Прошлое, промелькнувшее мимо. Проблема выбора. И прежде на меня не раз накатывало черное отчаяние.
Так было, когда закончилась моя карьера банкира. Карьера столь стремительная, что от нее остались лишь смутные воспоминания. Моя деятельность на банковском поприще продолжалась сутки, даже чуть меньше. Хотя... мне удалось преодолеть заветную границу рабочего дня. То была безнадежная попытка сбежать от университетской жизни, покинуть мир умствований с девяти до пяти. Я поддался непреодолимому желанию обрести мир реальный; сия причуда порой находит на каждого из нас — можно подумать, будто в мире есть места, где сконцентрировано нечто особо истинное. Это как с пылью, которая почему-то предпочитает скапливаться в одном углу и совсем не оседает в другом: мы верим, что истинная реальность реализована там, где нам реализоваться не светит. (Подробнее о реальном мире — позже.)
Провал в памяти имел место (a) опять же вечером (b) сильно за пределами той зоны, которая ассоциируется с десятой кружкой пива. В сознании сохранилась четкая картинка: я стою на бильярдном столе. Стол находился в холле особняка, где мы постигали высшие финансовые премудрости. Моя память сохранила эту сценку в мельчайших деталях — обычно ей такое не свойственно. Видно, она очень старалась — так старалась, что просто перенапряглась. Ей стал противен сам вид происходящего — и она отключилась до утра.
Голос, паривший над головой собравшихся, срываясь на визг, утверждал примат частной жизни, в которую властям нечего совать свой нос, и грозил вышибить мозги всякому, кто посмеет возразить. Так как (a) это мои легкие работали как кузнечные мехи, (b) звучание этого голоса было мне знакомо и (c) в руках у меня был бильярдный кий, которым я угрожал собравшимся (где были мои манеры?!), напрашивается вывод, что кричавшим был именно я, Эдди Гроббс.
Затем наблюдается разрыв непрерывности: с потоком времени что-то произошло. Мои чувства продолжали воспринимать раздражители. Но — время, текущее из будущего в настоящее — этот поток прекратился.
Лишь понемногу ко мне вернулось чувство того, что Бл. Августин называл настоящим настоящего, возобновилось мое восприятие реальности, данной в ощущениях. Было это на следующее утро. Сперва я осознал, что одолеть дорогу домой и добраться до постели удалось только моим ногам. Увы, не мне. Я, подобно букве зет, остался лежать на полу, закоченев в сей неудобной позе (онемение в членах постепенно проходило), а взор мой был устремлен на двух организаторов курсов, склонившихся надо мной. Весь их вид выражал явное неодобрение.
— Тот самый, — сказал один из них, на что второй согласно кивнул.
Мне так и не удалось выяснить, собирая по кусочкам события той ночи, что же я все-таки учинил. Судя по изумленным и испуганным взглядам, которые бросали вслед однокашники, покуда меня, подхватив под мышки, несли по зданию и запихивали в такси двое бугаев (шоферу были даны соответствующие распоряжения, однако доставку почему-то предполагалось оплачивать из моих сбережений), это было незабываемо.
Много лет спустя я встретил одного из тех, кто вместе со мной постигал банковскую премудрость. Дело было в поезде, в купе царила та доверительная атмосфера, что возникает между пользователями сезонных проездных билетов. «Я вас знаю», — заявил мой спутник. Несмотря на быстротечность моей карьеры, служащие компании до сих пор рассказывают обо мне анекдоты. Хранитель воспоминаний сходил на следующей станции, но он оставил мне телефон (который я, конечно же, потерял) с тем, чтобы при случае поделиться со мной полной историей моих похождений, коим он был свидетель.
Что ж, продолжим анализ
Резюме: что же принес мне арест, выпавший на день рождения? Что там у нас в памяти? Попробуйте-ка забыть, как распахиваются двери кутузки и полицейские, сидящие в участке, по очереди подходят поглазеть на вас, бросая при этом «ага, он самый»; эти замечания жалят вас — они впиваются в душу как занозы, в них сквозит неприкрытое презрение, презрение, воистину ледяное.
Я встретил нескольких интересных людей. Не верите? Среди них был штукатур, вытатуировавший на своем мужском достоинстве полный список игроков английской футбольной команды, завоевавшей в 1966 году Кубок мира. Эту информацию он выложил мне по собственному почину, буквально через несколько минут после знакомства. Свой рассказ он перемежал жалобами на то, что его совершенно незаслуженно арестовали за пьянство и нарушение порядка в общественном месте. «Кто, я? Пьян? Да кого угодно спросите — я выпил-то всего ничего, восемь кружек, ну, еще пару рюмок, чтобы залакировать это дело!»
Думаю, регалии вроде этой его штуки значат что-нибудь лишь тогда, когда окружающие о них знают. Я поинтересовался, зачем ему это нужно. «Ты — или болельщик, или...» — таков был ответ.
Я также встретил Зака, одного из гениальнейших и удачливейших контрабандистов нашего времени. Имя его не слишком известно широкой общественности, что лишь подтверждает неограниченные возможности Зака. В перемещении каких только ценностей не принимал он участие! Что только не провозил через границу: от безделушек до такой нелегальщины! Он оперировал суммами, которые иные страны были бы рады иметь в качестве валового национального дохода. Можете догадаться, что в участке он оказался лишь в силу дружеского расположения к полиции, интересующейся фактом превышения скорости на Майл-Энд-роуд.
Все еще на том же месте
Наконец-то. Когда я, невинный как младенец, лежу без сознания, полиция врывается в дом, чего-то от меня хочет, а сейчас, когда я сознательно преступаю черту закона, им лень оторвать задницу от стула и помешать мне выехать из страны.
Поехали.
* * *
Передо мной раскинулся Бордо — город Монтеня.
Из кафе открывается довольно неплохой вид. Любой городок или город своей атмосферой обязан людям, которых вы в нем знаете. И пусть Монтень уже четыреста с лишним лет не высовывает на улицу носа (всему виной смерть), я не могу думать о Бордо иначе как о городе, где обязанности мэра когда-то исполнял философ. Монтень — первый из великих компиляторов, которых мы знаем сегодня (хотя, с некоторыми оговорками, в этом же ряду можно назвать Афинея). Первый энциклопедист, взявший на себя труд обозреть дерзания человеческие.
Он был первым, пропустившим сквозь себя все знания человечества (будем точны — знания своей эпохи), дабы понять, каковы те ответы, к которым будут возвращаться столетия спустя. Как взломать код и извлечь на свет саму структуру.
Сидя посреди своей громадной библиотеки, где-то около 1560 года, он задался вопросом: «Что я знаю?» Его метод анализа: избрать вопрос, а затем нанизывать на него, как мясо на шампур, соображения, почерпнутые у лучших мыслителей и комментаторов, приправив все это собственными наблюдениями и опытом. Доктор База Данных. Следователь, допрашивающий историю и писания мужей ученых. И давший не один ответ, а все ответы разом.
Я прибавляю, но не исправляю. Все, что вы скажете, будет занесено в протокол и использовано в качестве свидетельских показаний. Разумный метод, господин владелец огромного замка и бескрайнего виноградника! Как-нибудь я нанесу вам краткий визит.
Задача, стоявшая перед Монтенем, была под силу только Гераклу мысли, но это была решаемая задача. Ныне вы можете потратить всю свою жизнь, выясняя, с чего начать. Мне довелось слышать, как некий университетский библиотекарь с тоской в голосе говорил, что давно назрела необходимость в милой такой, славной диктатуре, которая бы вновь ввела практику книгосожжения. Покажите мне эпоху или регион, чья сокровищница знаний закрыта дверью, которую я не могу распахнуть пинком, буде мне захочется узнать о соответствующих обычаях, озарениях и помыслах. Идет ли речь о зороастрийских священнослужителях или о паразитах в кишечнике какого-нибудь землеройкокрота сычуаньского, я отслежу по книгам все, что мне нужно, стоит лишь потребовать: «А ну-ка, давайте сюда вашу информацию, распахните-ка этот кладезь бездны». Мое видение мира шире, глубже, объемнее, чем у Монтеня. И что же — тридцать лет жизни осядут пылью в переходах университетской библиотеки, потраченные впустую. Наступающий этап знания можно сравнить с городом, жизнь которого вышла из-под контроля администрации и, того гляди, аукнется катастрофой. И даже наши базы данных, эти пастушьи псы, сгоняющие факты в ограды интеллектуальных овчарен, уже не способны с этим справиться. Мир переполнен. Стеллажи, заполненные невостребованными книгами, вопиют к читателю. Стеллажи, стеллажи, стеллажи. Лес стеллажей. Или — гектары и гектары вырубленных лесов, упрятанные внутрь зданий.
Что мы знаем?
Я бегло осматриваю Бордо. Бегло — как и подобает странствующему философу-перипатетику. Двигаться от центра к периферии — давняя философская традиция. Двигаться, комфортно развалившись в кресле.
Все мы нуждаемся в образце для подражания, или по крайней мере все мы таковой ищем. Нам нужен кто-то, живший на этом свете до нас, по чьим следам мы могли бы ступать, повторяя его судьбу — или хотя бы веря в это. Монтень — мой лидер в забеге, который называется жизнь. Всякий мыслитель подбирает себе спортивную команду, укомплектовав ее состав звездами прошлого: по большей части это делается для того, чтобы их можно было безнаказанно третировать; всякий мыслитель ищет себе собрата по книжной полке. Даже почтенный М. въехал в историю философии на Сексте Эмпирике. Прелесть данной традиции в том, что покойные философы никогда не откажутся протанцевать с вами тур-другой вальса.
Монтень не будет презрительно кривить губы, покуда я устраиваюсь поудобнее. Не спросит: а это еще что за толстый лысый трутень? (Тем паче что он и сам-то весьма рано расстался с волосяным покровом на голове.) Он не станет допытываться, какую строчку я занимаю в мировом рейтинге философов, не будет протестовать, покуда я сижу за его столом. Во всем есть свои отрицательные стороны, и быть покойным автором каких-то там сочинений тоже несладко: вы открыты круглые сутки. Вход бесплатный. Любой может запросто к вам заявиться, обронить пару идиотских или унизительных замечаний — и попробуй такого выгони. Самовольный захват текста. Я по-свойски обнимаю Мишеля за шею, изображаю ухмылку и нажимаю на спуск фотоаппарата. Вспышка! Вжик! Фотография на память.
Вопрос (гамлетовский)
Кстати, о вопросах: люди постоянно о чем-нибудь меня спрашивают. Не то что бы вопросы их впрямую относились к моим занятиям, нет, но, узнав, что философия — моя профессия, они, похоже, начинают относиться ко мне так, будто у меня есть специальный мешок, где сложены ответы на все вопросы бытия, и любой жаждущий может получить из моих рук бесплатную панацею. Ну чисто дети, выпрашивающие подарок у Санта-Клауса.
Итак — ожидание в аэропорту, накануне бегства из страны. Сценка говорит сама за себя. Самое время ткнуть пальцем и сказать: вот и пришел конец моим трудам на ниве философии, по крайней мере конец моей карьере мыслителя. Мыслителя с девяти утра до пяти вечера.
Когда вы бежите из страны, когда лишь шаг отделяет вас от того, чтобы принять жребий изгнанничества, вы ожидаете пафоса, драматической музыки, душевной смуты.
Самолет опаздывает. На улице темень. Мерзость. Один из тех черных, отвратительных, мрачных и промозглых вечеров, каким и положено быть вечеру в Англии. Сделайте поправку на то, что на дворе — самое начало апреля, и вы ощутите: ваш словарный запас недостаточно богат, чтобы описать эту погодку во всей красе. Не понимаю, почему мы с завидным упорством продолжаем притворяться, будто в этой стране четыре времени года. На самом деле у нас просто четыре типа зимы, один дождливее другого, так что не очень-то их различишь.
По сравнению с сидением в зале ожидания даже поездка на работу и обратно покажется захватывающей душу авантюрой. Вот он, трагизм: исчерпав все, что можно прочесть, я старательно записываю последнее наблюдение на полях газеты. Меня окружают французские бизнесмены; на их лицах застыла крайняя степень мизантропии; достаточно столкнуться с одним таким предпринимателем — и ваше представление об изысканности и стильности французов раз и навсегда разлетится вдребезги.
Все вокруг настолько серо и тоскливо, что я удивляюсь, как мое сознание вообще в силах реагировать хоть на что-то. Самое время взять небольшой тайм-аут.
Ну вот, я тут сижу, ожидаю появления полицейских, а они все не идут и не идут. Неужели им не хочется помахать мне на прощание рукой: мне и моей карьере? Еще трагичнее другое: мой выход на посадку слишком далеко от бара, чтобы набраться по-настоящему. Я откупориваю бутылку, купленную в «дьюти-фри», и заливаю внутрь несколько миллиграммов водки. Но что такое одна бутылка, разве ее хватит, чтобы обрести нормальное восприятие действительности?
В зеркале я ловлю свое отражение, балансирующее запрокинутой надо ртом бутылкой; бутылка похожа на огромный восклицательный знак. Сам я выгляжу как поистершаяся за века мостовая, мощенная брусчаткой. Какой-то француз окидывает меня долгим укоризненным взглядом, однако его неодобрение так и не находит выхода, — при том что сам этот тип смеет ходить с портфелем, который постеснялся бы поджечь последний хулиган шести лет от роду. Как бы то ни было, я — англичанин: я принадлежу к расе, известной своим пристрастием к газонам, тысячам извинений, которые мы приносим, когда нас едва не сбивает с ног встречный прохожий, стоянием в очереди под дождем, множеством других характерных черт, однако в этом списке не упоминается, что у нас принято выглядеть вызывающе в зале отлета. Особенно когда приходит время сказать последнее «прости» карьере, пошедшей ко всем чертям.
Слишком мало будущего, чтобы кружить вокруг да около
Нехватка будущего. Прошлое, промелькнувшее мимо. Проблема выбора. И прежде на меня не раз накатывало черное отчаяние.
Так было, когда закончилась моя карьера банкира. Карьера столь стремительная, что от нее остались лишь смутные воспоминания. Моя деятельность на банковском поприще продолжалась сутки, даже чуть меньше. Хотя... мне удалось преодолеть заветную границу рабочего дня. То была безнадежная попытка сбежать от университетской жизни, покинуть мир умствований с девяти до пяти. Я поддался непреодолимому желанию обрести мир реальный; сия причуда порой находит на каждого из нас — можно подумать, будто в мире есть места, где сконцентрировано нечто особо истинное. Это как с пылью, которая почему-то предпочитает скапливаться в одном углу и совсем не оседает в другом: мы верим, что истинная реальность реализована там, где нам реализоваться не светит. (Подробнее о реальном мире — позже.)
Провал в памяти имел место (a) опять же вечером (b) сильно за пределами той зоны, которая ассоциируется с десятой кружкой пива. В сознании сохранилась четкая картинка: я стою на бильярдном столе. Стол находился в холле особняка, где мы постигали высшие финансовые премудрости. Моя память сохранила эту сценку в мельчайших деталях — обычно ей такое не свойственно. Видно, она очень старалась — так старалась, что просто перенапряглась. Ей стал противен сам вид происходящего — и она отключилась до утра.
Голос, паривший над головой собравшихся, срываясь на визг, утверждал примат частной жизни, в которую властям нечего совать свой нос, и грозил вышибить мозги всякому, кто посмеет возразить. Так как (a) это мои легкие работали как кузнечные мехи, (b) звучание этого голоса было мне знакомо и (c) в руках у меня был бильярдный кий, которым я угрожал собравшимся (где были мои манеры?!), напрашивается вывод, что кричавшим был именно я, Эдди Гроббс.
Затем наблюдается разрыв непрерывности: с потоком времени что-то произошло. Мои чувства продолжали воспринимать раздражители. Но — время, текущее из будущего в настоящее — этот поток прекратился.
Лишь понемногу ко мне вернулось чувство того, что Бл. Августин называл настоящим настоящего, возобновилось мое восприятие реальности, данной в ощущениях. Было это на следующее утро. Сперва я осознал, что одолеть дорогу домой и добраться до постели удалось только моим ногам. Увы, не мне. Я, подобно букве зет, остался лежать на полу, закоченев в сей неудобной позе (онемение в членах постепенно проходило), а взор мой был устремлен на двух организаторов курсов, склонившихся надо мной. Весь их вид выражал явное неодобрение.
— Тот самый, — сказал один из них, на что второй согласно кивнул.
Мне так и не удалось выяснить, собирая по кусочкам события той ночи, что же я все-таки учинил. Судя по изумленным и испуганным взглядам, которые бросали вслед однокашники, покуда меня, подхватив под мышки, несли по зданию и запихивали в такси двое бугаев (шоферу были даны соответствующие распоряжения, однако доставку почему-то предполагалось оплачивать из моих сбережений), это было незабываемо.
Много лет спустя я встретил одного из тех, кто вместе со мной постигал банковскую премудрость. Дело было в поезде, в купе царила та доверительная атмосфера, что возникает между пользователями сезонных проездных билетов. «Я вас знаю», — заявил мой спутник. Несмотря на быстротечность моей карьеры, служащие компании до сих пор рассказывают обо мне анекдоты. Хранитель воспоминаний сходил на следующей станции, но он оставил мне телефон (который я, конечно же, потерял) с тем, чтобы при случае поделиться со мной полной историей моих похождений, коим он был свидетель.
Что ж, продолжим анализ
Резюме: что же принес мне арест, выпавший на день рождения? Что там у нас в памяти? Попробуйте-ка забыть, как распахиваются двери кутузки и полицейские, сидящие в участке, по очереди подходят поглазеть на вас, бросая при этом «ага, он самый»; эти замечания жалят вас — они впиваются в душу как занозы, в них сквозит неприкрытое презрение, презрение, воистину ледяное.
Я встретил нескольких интересных людей. Не верите? Среди них был штукатур, вытатуировавший на своем мужском достоинстве полный список игроков английской футбольной команды, завоевавшей в 1966 году Кубок мира. Эту информацию он выложил мне по собственному почину, буквально через несколько минут после знакомства. Свой рассказ он перемежал жалобами на то, что его совершенно незаслуженно арестовали за пьянство и нарушение порядка в общественном месте. «Кто, я? Пьян? Да кого угодно спросите — я выпил-то всего ничего, восемь кружек, ну, еще пару рюмок, чтобы залакировать это дело!»
Думаю, регалии вроде этой его штуки значат что-нибудь лишь тогда, когда окружающие о них знают. Я поинтересовался, зачем ему это нужно. «Ты — или болельщик, или...» — таков был ответ.
Я также встретил Зака, одного из гениальнейших и удачливейших контрабандистов нашего времени. Имя его не слишком известно широкой общественности, что лишь подтверждает неограниченные возможности Зака. В перемещении каких только ценностей не принимал он участие! Что только не провозил через границу: от безделушек до такой нелегальщины! Он оперировал суммами, которые иные страны были бы рады иметь в качестве валового национального дохода. Можете догадаться, что в участке он оказался лишь в силу дружеского расположения к полиции, интересующейся фактом превышения скорости на Майл-Энд-роуд.
Все еще на том же месте
Наконец-то. Когда я, невинный как младенец, лежу без сознания, полиция врывается в дом, чего-то от меня хочет, а сейчас, когда я сознательно преступаю черту закона, им лень оторвать задницу от стула и помешать мне выехать из страны.
Поехали.
* * *
Передо мной раскинулся Бордо — город Монтеня.
Из кафе открывается довольно неплохой вид. Любой городок или город своей атмосферой обязан людям, которых вы в нем знаете. И пусть Монтень уже четыреста с лишним лет не высовывает на улицу носа (всему виной смерть), я не могу думать о Бордо иначе как о городе, где обязанности мэра когда-то исполнял философ. Монтень — первый из великих компиляторов, которых мы знаем сегодня (хотя, с некоторыми оговорками, в этом же ряду можно назвать Афинея). Первый энциклопедист, взявший на себя труд обозреть дерзания человеческие.
Он был первым, пропустившим сквозь себя все знания человечества (будем точны — знания своей эпохи), дабы понять, каковы те ответы, к которым будут возвращаться столетия спустя. Как взломать код и извлечь на свет саму структуру.
Сидя посреди своей громадной библиотеки, где-то около 1560 года, он задался вопросом: «Что я знаю?» Его метод анализа: избрать вопрос, а затем нанизывать на него, как мясо на шампур, соображения, почерпнутые у лучших мыслителей и комментаторов, приправив все это собственными наблюдениями и опытом. Доктор База Данных. Следователь, допрашивающий историю и писания мужей ученых. И давший не один ответ, а все ответы разом.
Я прибавляю, но не исправляю. Все, что вы скажете, будет занесено в протокол и использовано в качестве свидетельских показаний. Разумный метод, господин владелец огромного замка и бескрайнего виноградника! Как-нибудь я нанесу вам краткий визит.
Задача, стоявшая перед Монтенем, была под силу только Гераклу мысли, но это была решаемая задача. Ныне вы можете потратить всю свою жизнь, выясняя, с чего начать. Мне довелось слышать, как некий университетский библиотекарь с тоской в голосе говорил, что давно назрела необходимость в милой такой, славной диктатуре, которая бы вновь ввела практику книгосожжения. Покажите мне эпоху или регион, чья сокровищница знаний закрыта дверью, которую я не могу распахнуть пинком, буде мне захочется узнать о соответствующих обычаях, озарениях и помыслах. Идет ли речь о зороастрийских священнослужителях или о паразитах в кишечнике какого-нибудь землеройкокрота сычуаньского, я отслежу по книгам все, что мне нужно, стоит лишь потребовать: «А ну-ка, давайте сюда вашу информацию, распахните-ка этот кладезь бездны». Мое видение мира шире, глубже, объемнее, чем у Монтеня. И что же — тридцать лет жизни осядут пылью в переходах университетской библиотеки, потраченные впустую. Наступающий этап знания можно сравнить с городом, жизнь которого вышла из-под контроля администрации и, того гляди, аукнется катастрофой. И даже наши базы данных, эти пастушьи псы, сгоняющие факты в ограды интеллектуальных овчарен, уже не способны с этим справиться. Мир переполнен. Стеллажи, заполненные невостребованными книгами, вопиют к читателю. Стеллажи, стеллажи, стеллажи. Лес стеллажей. Или — гектары и гектары вырубленных лесов, упрятанные внутрь зданий.
Что мы знаем?
Я бегло осматриваю Бордо. Бегло — как и подобает странствующему философу-перипатетику. Двигаться от центра к периферии — давняя философская традиция. Двигаться, комфортно развалившись в кресле.
Все мы нуждаемся в образце для подражания, или по крайней мере все мы таковой ищем. Нам нужен кто-то, живший на этом свете до нас, по чьим следам мы могли бы ступать, повторяя его судьбу — или хотя бы веря в это. Монтень — мой лидер в забеге, который называется жизнь. Всякий мыслитель подбирает себе спортивную команду, укомплектовав ее состав звездами прошлого: по большей части это делается для того, чтобы их можно было безнаказанно третировать; всякий мыслитель ищет себе собрата по книжной полке. Даже почтенный М. въехал в историю философии на Сексте Эмпирике. Прелесть данной традиции в том, что покойные философы никогда не откажутся протанцевать с вами тур-другой вальса.
Монтень не будет презрительно кривить губы, покуда я устраиваюсь поудобнее. Не спросит: а это еще что за толстый лысый трутень? (Тем паче что он и сам-то весьма рано расстался с волосяным покровом на голове.) Он не станет допытываться, какую строчку я занимаю в мировом рейтинге философов, не будет протестовать, покуда я сижу за его столом. Во всем есть свои отрицательные стороны, и быть покойным автором каких-то там сочинений тоже несладко: вы открыты круглые сутки. Вход бесплатный. Любой может запросто к вам заявиться, обронить пару идиотских или унизительных замечаний — и попробуй такого выгони. Самовольный захват текста. Я по-свойски обнимаю Мишеля за шею, изображаю ухмылку и нажимаю на спуск фотоаппарата. Вспышка! Вжик! Фотография на память.
Вопрос (гамлетовский)
Кстати, о вопросах: люди постоянно о чем-нибудь меня спрашивают. Не то что бы вопросы их впрямую относились к моим занятиям, нет, но, узнав, что философия — моя профессия, они, похоже, начинают относиться ко мне так, будто у меня есть специальный мешок, где сложены ответы на все вопросы бытия, и любой жаждущий может получить из моих рук бесплатную панацею. Ну чисто дети, выпрашивающие подарок у Санта-Клауса.