Тут Фредерику вспомнились те давно прошедшие дни, когда он завидовал невыразимому счастью – сидеть в одном из таких экипажей рядом с одной из таких женщин. Теперь он владел этим счастьем, но большой радости оно не доставляло ему.
   Дождь перестал. Прохожие, укрывшиеся под колоннадой морского министерства, уходили оттуда. Гуляющие возвращались по Королевской улице в сторону бульвара. На ступеньках перед министерством иностранных дел стояли зеваки.
   У Китайских бань, где в мостовой были выбоины, карета замедлила ход. По краю тротуара шел человек в гороховом пальто. Грязь, брызгавшая из-под колес, залила ему спину. Человек в ярости обернулся. Фредерик побледнел: он узнал Делорье.
   Сойдя у Английского кафе, он отослал экипаж. Розанетта пошла вперед, пока он расплачивался с кучером.
   Он нагнал ее на лестнице, где она разговаривала с каким-то мужчиной. Фредерик взял ее под руку. Но на середине коридора ее остановил другой господин.
   – Да ты иди! – сказала она. – Я сейчас приду!
   И он один вошел в отдельный кабинет. Оба окна были открыты, а в окнах домов на противоположной стороне улицы видны были люди. Асфальт, подсыхая, переливал муаром; магнолия, поставленная на краю балкона, наполняла комнату ароматом. Это благоухание и эта свежесть успокоили его нервы; он опустился на красный диван под зеркалом.
   Вошла Капитанша и, целуя его в лоб, спросила:
   – Бедняжке грустно?
   – Может статься! – ответил он.
   – Ну, не тебе одному! – Это должно было означать: «Забудем каждый наши печали и насладимся счастьем вдвоем».
   Потом она взяла в губы лепесток цветка и протянула ему, чтобы он его пощипал. Этот жест, полный сладострастной прелести и почти нежности, умилил Фредерика.
   – Зачем ты меня огорчаешь? – спросил он, думая о г-же Арну.
   – Огорчаю? Я?
   И, став перед ним, положив ему руки на плечи, она посмотрела на него, прищурив глаза.
   Вся его добродетельность, вся его злоба потонули в безграничном малодушии.
   Он продолжал:
   – Ведь ты не хочешь меня любить! – и притянул ее к себе на колени.
   Она не сопротивлялась; он обеими руками обхватил ее стан; слыша, как шелестит шелк ее платья, он все более возбуждался.
   – Где они? – произнес в коридоре голос Юссонэ.
   Капитанша порывисто встала и, пройдя на другой конец комнаты, спиной повернулась к двери.
   Она потребовала устриц; сели за стол.
   Юссонэ уже не был забавен. Будучи вынужден каждый день писать на всевозможные темы, читать множество газет, выслушивать множество споров и говорить парадоксами, чтобы пускать пыль в глаза, он в конце концов утратил верное представление о вещах, ослепленный слабым блеском своих острот. Заботы жизни, некогда легкой, но теперь трудной, держали его в непрестанном волнении, а его бессилие, в котором он не хотел сознаться, делало его ворчливым, саркастическим. По поводу «Озаи», нового балета, он жестоко ополчился на танцы, а по поводу танцев – на оперу; потом, по поводу оперы, – на итальянцев, которых теперь заменила труппа испанских актеров, «как будто нам еще не надоела Кастилия»! Фредерик был оскорблен в своей романтической любви к Испании и, чтобы прервать этот разговор, спросил о «Коллеж де Франс», откуда только что были исключены Эдгар Кинэ и Мицкевич.[89] Но Юссонэ, поклонник г-на де Местра,[90] объявил себя приверженцем правительства и спиритуализма. Однако он сомневался в фактах самых достоверных, отрицал историю и оспаривал вещи, менее всего подлежавшие сомнению, вплоть до того, что, услышав слово «геометрия», воскликнул: «Что за вздор – эта геометрия!» И тут же все время подражал разным актерам. Главным его образцом был Сенвиль.[91]
   Все это паясничанье отчаянно надоело Фредерику. Нетерпеливо двигаясь на стуле, он под столом задел ногой одну из болонок. Те залились несносным лаем.
   – Вы бы отослали их домой! – сказал он резко.
   Розанетта никому не решилась бы их доверить.
   Тогда он обратился к журналисту:
   – Ну, Юссонэ, принесите себя в жертву!
   – Ах, да, дорогой! Это было бы так мило!
   Юссонэ отправился, не заставив себя просить.
   Как отблагодарить его за такую любезность? Фредерик об этом и не подумал. Он даже начинал радоваться тому, что они остаются вдвоем, как вдруг вошел лакей.
   – Сударыня, вас кто-то спрашивает.
   – Как! Опять?
   – Надо мне все-таки пойти взглянуть! – сказала Розанетта.
   Он жаждал ее, она была нужна ему. Ее исчезновение казалось ему вероломством, почти что подлостью. Чего она хочет? Разве мало того, что она оскорбила г-жу Арну? Впрочем, тем хуже для той. Теперь он ненавидел всех женщин. И слезы душили его, ибо любовь его не нашла ответа, а вожделения были обмануты.
   Капитанша вернулась и, представляя ему Сизи, сказала:
   – Я его пригласила. Не правда ли, я хорошо сделала?
   – Еще бы! Конечно! – И Фредерик с улыбкой мученика попросил аристократа присесть.
   Капитанша стала просматривать меню, останавливаясь на причудливых названиях.
   – Что если бы нам съесть тюрбо из кролика а ля Ришельё и пудинг по-орлеански?
   – О, нет! Только не по-орлеански![92] – воскликнул Сизи, который принадлежал к легитимистам и думал сострить.
   – Вы предпочитаете тюрбо а ля Шамбор?[93]
   Такая угодливость возмутила Фредерика.
   Капитанша решила взять простое филе, раков, трюфели, салат из ананаса, ванильный шербет.
   – После видно будет. Пока ступайте… Ах, совсем забыла! Принесите мне колбасы. Без чеснока.
   Она называла лакея «молодым человеком», стучала ножом по стакану, швыряла в потолок хлебные шарики. Она пожелала тотчас же выпить бургонского.
   – Пить перед едой не принято, – заметил Фредерик.
   По мнению виконта, это иногда делается.
   – О нет! Никогда!
   – Уверяю вас, что да!
   – Ага! Вот видишь!
   Она сопровождала свои слова взглядом, означавшим: «Он человек богатый; да, да, слушайся его!»
   Между тем дверь ежеминутно открывалась, лакеи бранились, а в соседнем кабинете кто-то барабанил вальс на адском пианино. Разговор со скачек перешел на искусство верховой езды вообще и на две противоположные ее системы. Сизи защищал Боше, Фредерик – графа д'Ор. Розанетта, наконец, пожала плечами:
   – Ах, боже мой! Довольно! Он лучше тебя знает в этом толк, поверь!
   Она кусала гранат, облокотясь на стол; пламя свечей в канделябрах дрожало перед нею от ветра; яркий свет пронизывал ее кожу переливами перламутра, румянил ее веки, зажигал блеск в ее глазах; багрянец плода сливался с пурпуром ее губ, тонкие ноздри вздрагивали; во всем ее облике было что-то дерзкое, пьяное и развратное; это раздражало Фредерика и в то же время наполняло его сердце безумным желанием.
   Затем она спокойно спросила, кому принадлежит вон то большое ландо с лакеем в коричневой ливрее.
   – Графине Дамбрёз, – ответил Сизи.
   – А они очень богаты, да?
   – О! Весьма богаты! Хотя у госпожи Дамбрёз, всего-навсего урожденной Бутрон, дочки префекта, состояние небольшое.
   Муж ее, напротив, получил, как говорят, несколько наследств. Сизи перечислил, от кого и сколько; бывая у Дамбрёзов, он хорошо знал их историю.
   Фредерик, желая сделать неприятность Сизи, упорно ему противоречил. Он утверждал, что г-жа Дамбрёз – урожденная де Бутрон, упирая на ее дворянское происхождение.
   – Не все ли равно! Мне бы хотелось иметь ее коляску! – сказала Капитанша, откидываясь в кресле.
   Рукав ее платья немного отвернулся, и на левой руке они увидели браслет с тремя опалами.
   Фредерик заметил его.
   – Постойте! Что это…
   Все трое переглянулись и покраснели.
   Дверь осторожно приоткрылась, показались сперва поля шляпы, а затем профиль Юссонэ.
   – Простите, я помешал вам, влюбленная парочка!
   Он остановился, удивясь, что видит Сизи и что Сизи занял его место.
   Подали еще один прибор. Юссонэ был очень голоден и потому наудачу хватал остатки обеда, мясо с блюда, фрукты аз корзины, держа в одной руке стакан, в другой – вилку и рассказывая в то же время, как он выполнил поручение. Собачки доставлены в целости и сохранности. Дома ничего нового. Кухарку он застал с солдатом, – этот эпизод Юссонэ сочинил единственно с тем, чтобы произвести эффект.
   Капитанша сняла с вешалки свою шляпу. Фредерик бросился к звонку и еще издали крикнул слуге:
   – Карету!
   – У меня есть карета, – сказал виконт.
   – Помилуйте, сударь!
   – Позвольте, сударь!
   И они уставились друг на друга; оба были бледны, и руки у них дрожали.
   Капитанша, наконец, пошла под руку с Сизи и, указывая на занятого едой Юссонэ, проговорила:
   – Уж позаботьтесь о нем – он может подавиться. Мне бы не хотелось, чтобы его преданность к моим моськам погубила его!
   Дверь захлопнулась.
   – Ну? – сказал Юссонэ.
   – Что – ну?
   – Я думал…
   – Что же вы думали?
   – Разве вы не…
   Фразу свою он дополнил жестом.
   – Да нет! Никогда в жизни!
   Юссонэ не настаивал.
   Напрашиваясь обедать, он ставил себе особую цель. Так как его газета, называвшаяся теперь не «Искусство», а «Огонек», с эпиграфом: «Канониры, по местам!», отнюдь не процветала, то ему хотелось превратить ее в еженедельное обозрение, которое он издавал бы сам, без помощи Делорье. Он заговорил о своем старом проекте и изложил новый план.
   Фредерик, не понимавший, вероятно, в чем дело, отвечал невпопад, Юссонэ схватил со стола несколько сигар, сказал: «Прощай, дружище», и скрылся.
   Фредерик потребовал счет. Счет был длинный, а пока гарсон с салфеткой подмышкой ожидал уплаты, подошел второй – бледный субъект, похожий на Мартинона, и сказал:
   – Прошу прощения, забыли внести в счет фиакр.
   – Какой фиакр?
   – Тот, что отвозил барина с собачками.
   И лицо гарсона вытянулось, как будто ему жаль было бедного молодого человека. Фредерику захотелось дать ему пощечину. Он подарил ему на водку двадцать пять франков сдачи, которую ему возвращали.
   – Благодарю, ваша светлость! – сказал человек с салфеткой, низко кланяясь.
   Весь следующий день Фредерик предавался своему гневу и мыслям о своем унижении. Он упрекал себя, что не дал пощечины Сизи. А с Капитаншей он клялся больше не встречаться; в других столь же красивых женщинах не будет недостатка; а так как для того, чтобы обладать ими, нужны деньги, он продаст свою ферму, будет играть на бирже, разбогатеет, своею роскошью сразит Капитаншу, да и весь свет. Когда настал вечер, его удивило, что он не думал о г-же Арну.
   «Тем лучше! Что в этом толку?»
   На третий день, уже в восемь часов, его посетил Пеллерен. Он начал с похвал обстановке, с любезностей. Потом вдруг спросил:
   – Вы были в воскресенье на скачках?
   – Увы, да!
   Тогда художник начал возмущаться английскими лошадьми, восхвалять лошадей Жерико, коней Парфенона.
   – С вами была Розанетта?
   И он ловко начал расхваливать ее.
   Холодность Фредерика его смутила. Он не знал, как заговорить о портрете.
   Его первоначальное намерение было написать портрет в духе Тициана. Но мало-помалу его соблазнил богатый колорит модели, и он стал работать со всею искренностью, накладывая слой за слоем, нагромождая пятна света. Сперва Розанетта была в восторге; ее свидания с Дельмаром прервали эти сеансы и дали Пеллерену полный досуг восхищаться самим собой. Затем, когда восхищение улеглось, он спросил себя, достаточно ли величия в его картине. Он сходил посмотреть на картины Тициана, понял разницу, признал свое заблуждение и стал отделывать контуры; потом он пытался, ослабив их, слить, сблизить тона головы и фон картины, и лицо стало отчетливее, тени внушительнее, во всем появилась большая твердость. Наконец Капитанша снова пришла. Она даже позволила себе делать замечания. Художник, разумеется, стоял на своем. Он приходил в бешенство от ее глупости, но потом сказал себе, что она, быть может, и права. Тогда началась эра сомнений, судорог мысли, которые вызывают спазму в желудке, бессонницу, лихорадку, отвращение к самому себе; у него хватило мужества подправить картину, но делал он это неохотно, чувствуя, что работа его неудачна.
   Жаловался он только на то, что картину отказались принять на выставку, затем упрекнул Фредерика в том, что он не зашел взглянуть на портрет Капитанши.
   – Какое мне дело до Капитанши?
   Эти слова придали смелости Пеллерену.
   – Представьте, теперь этой дуре портрет больше не нужен!
   Он не сказал, что потребовал с нее тысячу экю. А Капитанша не заботилась о том, кто заплатит, и, предпочитая получить от Арну вещи более необходимые, даже ничего не говорила ему о портрете.
   – А что же Арну? – спросил Фредерик.
   Она уже направляла к нему Пеллерена. Бывшему торговцу картинами портрет оказался ни к чему.
   – Он утверждает, что эта вещь принадлежит Розанетте.
   – Действительно, это ее вещь.
   – Как! А она прислала меня к вам, – ответил Пеллерен.
   Если бы он верил в совершенство своего произведения, то, быть может, и не подумал бы о том, чтобы извлечь из него выгоду. Но известная сумма (притом сумма значительная) могла бы явиться опровержением критиков, подспорьем для него. Чтобы отделаться, Фредерик вежливо спросил его о цене.
   Чудовищность цифры возмутила его; он ответил:
   – О нет, нет!
   – Но ведь вы ее любовник, вы заказали мне картину!
   – Позвольте, я был посредником!
   – Но не может же портрет остаться у меня на руках!
   Художник пришел в бешенство.
   – О, я не думал, что вы такой жадный!
   – А я не думал, что вы такой скупой! Слуга покорный!
   Не успел он уйти, как явился Сенекаль.
   Фредерик смутился, встревожился.
   – Что случилось?
   Сенекаль рассказал ему всю историю:
   – В субботу, часов в девять, госпожа Арну получила письмо, звавшее ее в Париж. Так как случайно не оказалось никого, кто мог бы отправиться в Крейль за экипажем, она вздумала послать меня. Я отказался, потому что это не входит в мои обязанности. Она уехала и вернулась в воскресенье вечером. Вдруг вчера утром на фабрике появляется Арну. Бордоска ему нажаловалась. Не знаю, что там у них такое, но он при всех сложил с нее штраф. У нас произошел крупный разговор. Словом, он меня рассчитал – вот и все!
   Потом он раздельно проговорил:
   – Впрочем, я не раскаиваюсь – я исполнил свой долг. Но все равно, это ваша вина.
   – Каким образом? – воскликнул Фредерик, опасаясь, как бы Сенекаль не догадался.
   Сенекаль, очевидно, ни о чем не догадывался, так как продолжал:
   – Да, если бы не вы, я, быть может, нашел бы что-нибудь получше.
   Фредерик почувствовал нечто похожее на угрызения совести.
   – Чем я теперь могу быть вам полезен?
   Сенекаль просил достать ему какое-нибудь занятие, какое-нибудь место.
   – Вам это легко. У вас столько знакомых, в их числе и господин Дамбрёз, как мне говорил Делорье.
   Другу Делорье было неприятно упоминание о нем. После встречи на Марсовом поле он вовсе не собирался посещать Дамбрёзов.
   – Я недостаточно с ними близок, чтобы кого-нибудь рекомендовать им.
   Демократ стоически перенес этот отказ и, помолчав минуту, сказал:
   – Я уверен, всему причиной – бордоска, да еще ваша госпожа Арну.
   Это «ваша г-жа Арну» убило в сердце Фредерика всякое желание ему помочь. Однако, из деликатности, он взял ключ от своего бюро.
   Сенекаль предупредил его:
   – Благодарю вас!
   Затем, забывая о своих невзгодах, он стал говорить о государственных делах, об орденах, которые щедро раздавались в день рождения короля, о смене кабинета, о делах Друайара и Бенье,[94] наделавших в то время много шума, повозмущался буржуазией и предрек революцию.
   Его взгляды привлек висевший на стене японский кинжал. Он взял его в руку, потрогал рукоятку, потом брезгливо бросил на диван.
   – Ну, прощайте! Мне пора к Лоретской богоматери.
   – Вот как! Почему же это?
   – Сегодня годовщина смерти Годфруа Кавеньяка.[95] Он-то умер на посту! Но не все еще кончено! Как знать!
   И Сенекаль бодро протянул ему руку.
   – Мы не увидимся, быть может, никогда. Прощайте!
   Это «прощайте», дважды повторенное, взгляд из-под насупленных бровей, брошенный на кинжал, его покорность судьбе и, главное, его торжественность настроили Фредерика на мечтательный лад. Вскоре он перестал думать о Сенекале.
   На той же неделе его гаврский нотариус прислал ему деньги, вырученные от продажи фермы: сто семьдесят четыре тысячи франков. Он разделил сумму на две части; одну положил в банк, а другую отнес биржевому маклеру, чтобы начать игру на бирже.
   Он обедал в модных ресторанах, посещал театры и старался развлекаться. Среди этих занятий его застало письмо Юссонэ, весело сообщавшего ему, что Капитанша на другой же день после скачек отставила Сизи. Это обрадовало Фредерика, который не стал задумываться, почему Юссонэ пишет ему об этом обстоятельстве.
   Через три дня случай привел его встретиться с Сизи. Молодой дворянин проявил полное самообладание и даже пригласил его обедать в среду на следующей неделе.
   Утром того дня Фредерик получил от судебного пристава бумагу, которой г-н Шарль-Жан-Батист Удри извещал его, что, согласно определению суда, он является собственником имения, находящегося в Бельвиле и принадлежавшего г-ну Жаку Арну, и что он готов уплатить двести двадцать три тысячи франков – стоимость имения. Но из того же уведомления явствовало, что, так как сумма, за которую заложено было имение, превышает его стоимость, долговое обязательство, данное Фредерику, утрачивает всякое значение.
   Вся беда случилась оттого, что в свое время срок действия векселя не был продлен. Арну взялся сделать это и забыл. Фредерик рассердился на него, а когда гнев прошел, оказал себе:
   «Ну, так что же… Ну что? Если это может его спасти, тем лучше! Я от этого не умру! Не стоит и думать об этом!»
   Но вот, разбирая бумаги у себя на столе, он опять натолкнулся на письмо Юссонэ и обратил внимание на постскриптум, которого в первый раз не заметил. Журналист просил пять тысяч франков, не больше и не меньше, чтобы наладить дела газеты.
   – Ах! И надоел же он!
   И он послал Юссонэ лаконическую записку с резким отказом, после чего стал одеваться, собираясь на обед в «Золотой дом».
   Сизи представил ему своих гостей, начав с самого почтенного – толстого седовласого господина:
   – Маркиз Жильбер дез Онэ, мой крестный отец. Господин Ансельм де Форшамбо, – сказал он о другом госте (это был белокурый и хилый молодой человек, уже лысый), затем он указал на мужчину лет сорока, державшего себя просто: – Жозеф Боффре, мой двоюродный брат, а вот мой старый наставник, господин Везу. – Это был человек, напоминавший не то ломового извозчика, не то семинариста, с большими бакенбардами и в длинном сюртуке, застегнутом внизу на одну только пуговицу, так что на груди он запахивался шалью.
   Сизи ожидал еще одно лицо – барона де Комена, который, «может быть, будет, но не наверно». Он каждую минуту выходил, казался взволнованным. Наконец в восемь часов все перешли в залу, великолепно освещенную и слишком просторную для такого числа гостей. Сизи выбрал ее нарочно для большей торжественности.
   Ваза позолоченного серебра, в которой были цветы и фрукты, занимала середину стола, уставленного, по старинному французскому обычаю, серебряными блюдами; их окаймляли небольшие блюда с соленьями и пряностями; кувшины с замороженным розовым вином возвышались на известном расстоянии друг от друга; пять бокалов разной высоты стояли перед каждым прибором, снабженным множеством каких-то замысловатых приспособлений для еды, назначение которых было неизвестно. И уже на первую перемену были поданы: осетровая головизна в шампанском, Йоркская ветчина на токайском, дрозды в сухарях, жареные перепелки, волован под бешемелью, соте из красных куропаток и картофельный салат с трюфелями, с двух сторон замыкавший скопление этих яств Люстра и жирандоли освещали залу, стены которой были обтянуты красным шелком. Четыре лакея во фраках стояли за креслами, обитыми сафьяном. Увидя это зрелище, гости не могли удержаться от восхищения, в особенности наставник.
   – Право, наш амфитрион совсем забыл о благоразумии. Это слишком!
   – Что вы! – сказал виконт де Сизи. – Полноте!
   И, проглотив первую ложку, он начал:
   – Ну что же, мой дорогой дез Онэ, смотрели вы в Пале-Рояле «Отца и дворника»?
   – Ты ведь знаешь, что у меня нет времени! – ответил маркиз.
   По утрам он был занят, так как слушал курс лесоводства, вечером посещал сельскохозяйственный клуб, а днем изучал на заводах производство земледельческих машин. Проводя три четверти года в Сентонже, он пользовался пребыванием в столице для пополнения своих знаний, и его широкополая шляпа, которую он положил на консоль, была полна брошюр.
   Сизи заметил, что г-н де Форшамбо отказывается от вина.
   – Пейте же, право! Сплоховали вы на вашем последнем холостом обеде!
   Услышав это, все раскланялись, стали его поздравлять.
   – А юная особа, – сказал наставник, – очаровательна, не правда ли?
   – Еще бы! – воскликнул Сизи. – Как бы то ни было, он неправ: жениться – это так глупо!
   – Ты судишь легкомысленно, друг мой; – возразил г-н дез Онэ, в глазах которого появились слезы, ибо он вспомнил свою покойницу.
   А Форшамбо, посмеиваясь, несколько раз сряду повторил:
   – Сами тем же кончите! Вот увидите!
   Сизи не соглашался. Он предпочитал развлекаться, вести образ жизни «во вкусе Регентства». Он хотел изучить приемы драки, чтобы посещать кабаки Старого города, как принц Родольф в «Парижских тайнах»,[96] извлек из кармана короткую трубку, был груб с прислугой, пил чрезвычайно много и, чтобы внушить высокое мнение о себе, ругал все кушанья; трюфели он даже велел унести, и наставник, наслаждавшийся ими, сказал, стараясь ему угодить:
   – Это не то что яйца в сабайоне, которые готовили у вашей бабушки!
   И он возобновил разговор со своим соседом-агрономом, который считал, что жизнь в деревне имеет много преимуществ, позволяя ему, например, воспитывать в дочерях своих любовь к простоте. Наставник приветствовал такие взгляды и грубо льстил ему, думая, что тот имеет влияние на его воспитанника, к которому ему втайне хотелось попасть в управители.
   Фредерик, явившись сюда, был зол на Сизи; глупость виконта его обезоружила. А жесты Сизи, его лицо – все в нем напоминало ему обед в Английском кафе, все сильнее раздражало его, и он прислушивался к нелюбезным замечаниям, которые вполголоса делал кузен Жозеф, добрый малый без всякого состояния, страстный охотник и биржевик. Сизи в шутку несколько раз назвал его мошенником; потом вдруг воскликнул: