Страница:
Когда Фредерик вошел, покупатели были заняты юбками, косынками, носовыми платками, и все это, вплоть до рубашек, передавалось из рук в руки, разглядывалось; иногда их издали перебрасывали, и в воздухе вдруг мелькало что-то белое. Потом были проданы ее платья, затем – одна из ее шляп, на которой перо было сломано и свисало, затем – меха, потом – три пары башмаков; дележ этих реликвий, в которых ему неясно виделись очертания ее тела, казался ему зверской жестокостью, как если бы вороны у него на глазах стали раздирать ее труп. Воздух, страшно спертый, вызывал в нем тошноту. Г-жа Дамбрёз предложила ему свой флакон; по ее словам, все это ее очень занимало.
Дошла очередь до обстановки спальни. Мэтр Бертельмо объявил цену. Аукционист тотчас же повторил еще громче, а трое служителей спокойно ждали удара молотка и уносили вещь в соседнюю комнату. Так один за другим скрылись большой усыпанный камелиями синий ковер, которого касались ее ножки, когда она шла Фредерику навстречу; глубокое вышитое кресло, в котором, когда они оставались вдвоем, он всегда сидел лицом к ней; оба экрана, что стояли перед камином и слоновая кость которых становилась нежнее от прикосновения ее рук, бархатная подушечка, в которую еще были воткнуты булавки. С этими вещами словно отрывались куски его сердца; однообразие голосов и движений утомляло его, погружая в смертельное оцепенение, вызывало какой-то распад.
Вдруг у самого его уха зашуршало шелковое платье. Рядом стояла Розанетта.
Об аукционе она узнала от самого же Фредерика. Утешившись, она вздумала воспользоваться распродажей. Она приехала в белом атласном жилете с перламутровыми пуговицами, в платье с оборками, в узких перчатках. Вид у нее был победоносный.
Он побледнел от гнева. Розанетта взглянула на женщину, с которой он был.
Г-жа Дамбрёз узнала ее, и с минуту они пристально с головы до ног осматривали друг друга, стараясь подметить какой-нибудь недостаток, изъян, – одна, вероятно, завидовала молодости другой, а та была раздосадована исключительной изысканностью, аристократической простотой соперницы.
Наконец г-жа Дамбрёз отвернулась с невыразимо надменной улыбкой.
Аукционист открыл теперь рояль – ее рояль! Стоя, он правой рукой проиграл гамму и объявил цену инструмента: тысяча двести франков, потом спустил до тысячи, до восьмисот, до семисот.
Г-жа Дамбрёз игривым тоном издевалась над этой «посудиной».
Перед старьевщиками поставили шкатулочку с серебряными медальонами, уголками и застежками, ту самую, которую он увидел, когда в первый раз обедал на улице Шуазёль, и которая находилась затем у Розанетты и снова вернулась к г-же Арну; часто во время их бесед глаза его встречали эту шкатулку. Она была связана для него с самыми дорогими воспоминаниями, и он умилялся душой, как вдруг г-жа Дамбрёз сказала:
– А! Это я куплю.
– Но вещь неинтересная, – возразил он.
Она же, напротив, находила ее очень хорошенькой; аукционист превозносил ее изящество:
– Вещица во вкусе Возрождения! Восемьсот франков, господа! Почти вся серебряная! Потереть мелом – заблестит!
Она стала пробираться в толпе.
– Что за странная мысль! – сказал Фредерик.
– Вам неприятно?
– Нет. Но на что может вам понадобиться такая безделушка?
– Как знать? Пригодится, может быть, чтобы хранить любовные письма.
Взгляд, который она бросила, пояснил ее намек.
– Тем более не следует обнажать тайны умерших.
– Я не считала ее окончательно умершей. – И она отчетливо прибавила:
– Восемьсот восемьдесят франков!
– Как это нехорошо с вашей стороны, – прошептал Фредерик.
Она смеялась.
– Дорогая, это ведь первая милость, о которой я вас прошу.
– А знаете что? Ведь вы будете очень нелюбезным мужем.
Кто-то набавил цену; она подняла руку:
– Девятьсот!
– Девятьсот! – повторил мэтр Бертельмо.
– Девятьсот десять… пятнадцать… двадцать… тридцать, – взвизгивал аукционист, взглядом окидывая присутствующих и покачивая головой.
– Теперь говорите, что моя жена благоразумна, – сказал Фредерик.
Он медленно повел ее к выходу.
Оценщик продолжал:
– Ну, что же, ну как же, господа? Девятьсот тридцать! Кто покупает за девятьсот тридцать?
Г-жа Дамбрёз, успевшая дойти до двери, остановилась и громко сказала:
– Тысяча франков!
Публика встрепенулась, наступило молчание.
– Тысяча франков, господа, тысяча франков! Больше нет желающих? Наверно? Тысяча франков! За вами!
Молоточек из слоновой кости опустился.
Она передала свою карточку, ей принесли шкатулку. Она сунула ее в муфту.
У Фредерика на сердце похолодело.
Г-жа Дамбрёз все время держала его под руку и решилась посмотреть ему в лицо только на улице, где ее ждала карета.
Она кинулась в экипаж, точно вор, спасающийся бегством, и, уже усевшись, обернулась к Фредерику. Он стоял со шляпой в руке.
– Вы не поедете?
– Нет, сударыня!
И, холодно поклонившись, он захлопнул дверцу; потом велел кучеру трогать.
В первый миг он ощутил радость, почувствовав себя снова свободным. Он был горд, что отомстил за г-жу Арну, ради нее пожертвовав богатством; потом он стал удивляться своему поступку, и бесконечная усталость овладела им.
На другое утро слуга сообщил ему новости: было объявлено военное положение, законодательное собрание распущено, часть народных представителей находилась в тюрьме Мазас. К общественным делам Фредерик остался равнодушен, настолько он был поглощен своими собственными.
Он написал поставщикам, отменил заказы, сделанные в связи с предстоявшей женитьбой, которая теперь представлялась ему не вполне благовидной сделкой. Г-жа Дамбрёз внушала ему отвращение, ибо из-за нее он чуть было не совершил подлость. Он забыл о Капитанше, даже не беспокоился о г-же Арну и был занят мыслью только о себе, о себе одном, блуждая среди обломков своих мечтаний, больной, измученный, павший духом. И, возненавидев полную фальши среду, где он так много выстрадал, Фредерик стал мечтать о зеленой траве, о тишине провинции, о дремотной жизни под сенью родного крова, среди бесхитростных сердец. Наконец в среду вечером он вышел из дому.
Народ толпился на бульваре, собираясь в кучки. Время от времени проходил патруль и рассеивал их; но они тотчас же возникали снова. Говорили без всякого стеснения, войска провожали насмешками и руганью, но и только.
– Как! Драться разве не будут? – спросил Фредерик одного из рабочих.
Блузник ему ответил:
– Не такие уж дураки, чтобы умирать ради буржуа! Пусть сами устраиваются!
А какой-то господин, покосившись на этого жителя предместья, проворчал:
– Сволочи социалисты! Хоть бы теперь удалось прикончить их!
Фредерик не понимал, откуда столько ненависти, столько глупости. Его отвращение к Парижу еще усилилось, и через день он первым утренним поездом уехал в Ножан.
Дома скоро исчезли, начались поля, простор. Сидя один в купе вагона и положив ноги на противоположный диванчик, он размышлял о событиях последних дней, о своем прошлом. Ему вспомнилась Луиза.
«Вот она любила меня! Напрасно я отверг свое счастье. Ну, да что! Забудем про это!»
Минут через пять он говорил себе:
«А впрочем, как знать?.. Со временем – почему бы и нет?»
Его мечты, так же как и его взгляды, уносились в смутную даль.
«Она наивная, совсем крестьяночка, почти дикарка, но такая хорошая!»
Чем ближе подъезжал он к Ножану, тем ближе становилась она ему. Когда показались сурденские луга, ему вспомнилось, как она в былые дни ломала камыш, бродя вдоль заводей. Приехали. Он вышел из вагона.
Он остановился на мосту, облокотился на перила, чтобы посмотреть на остров и сад, где однажды они гуляли в солнечный день; и, еще не успев прийти в себя после путешествия, ошеломленный свежестью воздуха, все еще не оправившись от недавних тревог, которые надломили его силы, он почувствовал какое-то возбуждение и подумал:
«Может быть, ее нет дома? Не встречу ли я ее?»
У св. Лаврентия звонили в колокол, а на площади перед церковью собрались нищие и стояла коляска, единственная в тех краях (ее нанимали для свадеб). Вдруг под порталом, окруженные толпой обывателей в белых галстуках, появились новобрачные.
Фредерик решил, что ему почудилось. Да нет! Это ведь она, Луиза – в белой фате, покрывающей ее рыжие волосы и спускающейся до пят. И ведь это он, Делорье! – в синем фраке с серебряным шитьем, в форме префекта. Как же так?
Фредерик скрылся за угол дома, чтобы пропустить свадебный кортеж.
Пристыженный, побежденный, разбитый, он вернулся на вокзал и поехал назад в Париж.
Кучер, нанятый им, уверял, что от площади Шато-д'О до театра «Жимназ» всюду баррикады, и повез его через предместье Сен-Мартен. На углу улицы Прованс Фредерик отпустил фиакр и пешком направился к бульварам.
Было пять часов, моросил мелкий дождь. На тротуаре, по направлению к Опере, толпились буржуа. На противоположной стороне все подъезды были заперты. В окнах – никого. По бульвару, во всю его ширину, пригнувшись к шеям лошадей, карьером неслись драгуны с саблями наголо, а султаны их касок я широкие белые плащи развевались по ветру, мелькая в лучах газовых фонарей, раскачивавшихся среди тумана. Толпа глядела, безмолвная, испуганная.
В промежутках между кавалерийскими наездами появлялись отряды полицейских, оттеснявшие толпу в соседние улицы.
Но на ступеньках кафе Тортони продолжал стоять неподвижный, как кариатида, высокий человек, которого уже издали было видно, – Дюссардье.
Один из полицейских, шедший впереди, в треуголке, надвинутой на глаза, пригрозил ему шпагой.
Тогда Дюссардье, сделав шаг вперед, закричал:
– Да здравствует республика!
Он упал навзничь, раскинув руки.
Рев ужаса пронесся по толпе. Полицейский оглянулся, обвел всех глазами, и ошеломленный Фредерик узнал Сенекаля.
VI
VII
Дошла очередь до обстановки спальни. Мэтр Бертельмо объявил цену. Аукционист тотчас же повторил еще громче, а трое служителей спокойно ждали удара молотка и уносили вещь в соседнюю комнату. Так один за другим скрылись большой усыпанный камелиями синий ковер, которого касались ее ножки, когда она шла Фредерику навстречу; глубокое вышитое кресло, в котором, когда они оставались вдвоем, он всегда сидел лицом к ней; оба экрана, что стояли перед камином и слоновая кость которых становилась нежнее от прикосновения ее рук, бархатная подушечка, в которую еще были воткнуты булавки. С этими вещами словно отрывались куски его сердца; однообразие голосов и движений утомляло его, погружая в смертельное оцепенение, вызывало какой-то распад.
Вдруг у самого его уха зашуршало шелковое платье. Рядом стояла Розанетта.
Об аукционе она узнала от самого же Фредерика. Утешившись, она вздумала воспользоваться распродажей. Она приехала в белом атласном жилете с перламутровыми пуговицами, в платье с оборками, в узких перчатках. Вид у нее был победоносный.
Он побледнел от гнева. Розанетта взглянула на женщину, с которой он был.
Г-жа Дамбрёз узнала ее, и с минуту они пристально с головы до ног осматривали друг друга, стараясь подметить какой-нибудь недостаток, изъян, – одна, вероятно, завидовала молодости другой, а та была раздосадована исключительной изысканностью, аристократической простотой соперницы.
Наконец г-жа Дамбрёз отвернулась с невыразимо надменной улыбкой.
Аукционист открыл теперь рояль – ее рояль! Стоя, он правой рукой проиграл гамму и объявил цену инструмента: тысяча двести франков, потом спустил до тысячи, до восьмисот, до семисот.
Г-жа Дамбрёз игривым тоном издевалась над этой «посудиной».
Перед старьевщиками поставили шкатулочку с серебряными медальонами, уголками и застежками, ту самую, которую он увидел, когда в первый раз обедал на улице Шуазёль, и которая находилась затем у Розанетты и снова вернулась к г-же Арну; часто во время их бесед глаза его встречали эту шкатулку. Она была связана для него с самыми дорогими воспоминаниями, и он умилялся душой, как вдруг г-жа Дамбрёз сказала:
– А! Это я куплю.
– Но вещь неинтересная, – возразил он.
Она же, напротив, находила ее очень хорошенькой; аукционист превозносил ее изящество:
– Вещица во вкусе Возрождения! Восемьсот франков, господа! Почти вся серебряная! Потереть мелом – заблестит!
Она стала пробираться в толпе.
– Что за странная мысль! – сказал Фредерик.
– Вам неприятно?
– Нет. Но на что может вам понадобиться такая безделушка?
– Как знать? Пригодится, может быть, чтобы хранить любовные письма.
Взгляд, который она бросила, пояснил ее намек.
– Тем более не следует обнажать тайны умерших.
– Я не считала ее окончательно умершей. – И она отчетливо прибавила:
– Восемьсот восемьдесят франков!
– Как это нехорошо с вашей стороны, – прошептал Фредерик.
Она смеялась.
– Дорогая, это ведь первая милость, о которой я вас прошу.
– А знаете что? Ведь вы будете очень нелюбезным мужем.
Кто-то набавил цену; она подняла руку:
– Девятьсот!
– Девятьсот! – повторил мэтр Бертельмо.
– Девятьсот десять… пятнадцать… двадцать… тридцать, – взвизгивал аукционист, взглядом окидывая присутствующих и покачивая головой.
– Теперь говорите, что моя жена благоразумна, – сказал Фредерик.
Он медленно повел ее к выходу.
Оценщик продолжал:
– Ну, что же, ну как же, господа? Девятьсот тридцать! Кто покупает за девятьсот тридцать?
Г-жа Дамбрёз, успевшая дойти до двери, остановилась и громко сказала:
– Тысяча франков!
Публика встрепенулась, наступило молчание.
– Тысяча франков, господа, тысяча франков! Больше нет желающих? Наверно? Тысяча франков! За вами!
Молоточек из слоновой кости опустился.
Она передала свою карточку, ей принесли шкатулку. Она сунула ее в муфту.
У Фредерика на сердце похолодело.
Г-жа Дамбрёз все время держала его под руку и решилась посмотреть ему в лицо только на улице, где ее ждала карета.
Она кинулась в экипаж, точно вор, спасающийся бегством, и, уже усевшись, обернулась к Фредерику. Он стоял со шляпой в руке.
– Вы не поедете?
– Нет, сударыня!
И, холодно поклонившись, он захлопнул дверцу; потом велел кучеру трогать.
В первый миг он ощутил радость, почувствовав себя снова свободным. Он был горд, что отомстил за г-жу Арну, ради нее пожертвовав богатством; потом он стал удивляться своему поступку, и бесконечная усталость овладела им.
На другое утро слуга сообщил ему новости: было объявлено военное положение, законодательное собрание распущено, часть народных представителей находилась в тюрьме Мазас. К общественным делам Фредерик остался равнодушен, настолько он был поглощен своими собственными.
Он написал поставщикам, отменил заказы, сделанные в связи с предстоявшей женитьбой, которая теперь представлялась ему не вполне благовидной сделкой. Г-жа Дамбрёз внушала ему отвращение, ибо из-за нее он чуть было не совершил подлость. Он забыл о Капитанше, даже не беспокоился о г-же Арну и был занят мыслью только о себе, о себе одном, блуждая среди обломков своих мечтаний, больной, измученный, павший духом. И, возненавидев полную фальши среду, где он так много выстрадал, Фредерик стал мечтать о зеленой траве, о тишине провинции, о дремотной жизни под сенью родного крова, среди бесхитростных сердец. Наконец в среду вечером он вышел из дому.
Народ толпился на бульваре, собираясь в кучки. Время от времени проходил патруль и рассеивал их; но они тотчас же возникали снова. Говорили без всякого стеснения, войска провожали насмешками и руганью, но и только.
– Как! Драться разве не будут? – спросил Фредерик одного из рабочих.
Блузник ему ответил:
– Не такие уж дураки, чтобы умирать ради буржуа! Пусть сами устраиваются!
А какой-то господин, покосившись на этого жителя предместья, проворчал:
– Сволочи социалисты! Хоть бы теперь удалось прикончить их!
Фредерик не понимал, откуда столько ненависти, столько глупости. Его отвращение к Парижу еще усилилось, и через день он первым утренним поездом уехал в Ножан.
Дома скоро исчезли, начались поля, простор. Сидя один в купе вагона и положив ноги на противоположный диванчик, он размышлял о событиях последних дней, о своем прошлом. Ему вспомнилась Луиза.
«Вот она любила меня! Напрасно я отверг свое счастье. Ну, да что! Забудем про это!»
Минут через пять он говорил себе:
«А впрочем, как знать?.. Со временем – почему бы и нет?»
Его мечты, так же как и его взгляды, уносились в смутную даль.
«Она наивная, совсем крестьяночка, почти дикарка, но такая хорошая!»
Чем ближе подъезжал он к Ножану, тем ближе становилась она ему. Когда показались сурденские луга, ему вспомнилось, как она в былые дни ломала камыш, бродя вдоль заводей. Приехали. Он вышел из вагона.
Он остановился на мосту, облокотился на перила, чтобы посмотреть на остров и сад, где однажды они гуляли в солнечный день; и, еще не успев прийти в себя после путешествия, ошеломленный свежестью воздуха, все еще не оправившись от недавних тревог, которые надломили его силы, он почувствовал какое-то возбуждение и подумал:
«Может быть, ее нет дома? Не встречу ли я ее?»
У св. Лаврентия звонили в колокол, а на площади перед церковью собрались нищие и стояла коляска, единственная в тех краях (ее нанимали для свадеб). Вдруг под порталом, окруженные толпой обывателей в белых галстуках, появились новобрачные.
Фредерик решил, что ему почудилось. Да нет! Это ведь она, Луиза – в белой фате, покрывающей ее рыжие волосы и спускающейся до пят. И ведь это он, Делорье! – в синем фраке с серебряным шитьем, в форме префекта. Как же так?
Фредерик скрылся за угол дома, чтобы пропустить свадебный кортеж.
Пристыженный, побежденный, разбитый, он вернулся на вокзал и поехал назад в Париж.
Кучер, нанятый им, уверял, что от площади Шато-д'О до театра «Жимназ» всюду баррикады, и повез его через предместье Сен-Мартен. На углу улицы Прованс Фредерик отпустил фиакр и пешком направился к бульварам.
Было пять часов, моросил мелкий дождь. На тротуаре, по направлению к Опере, толпились буржуа. На противоположной стороне все подъезды были заперты. В окнах – никого. По бульвару, во всю его ширину, пригнувшись к шеям лошадей, карьером неслись драгуны с саблями наголо, а султаны их касок я широкие белые плащи развевались по ветру, мелькая в лучах газовых фонарей, раскачивавшихся среди тумана. Толпа глядела, безмолвная, испуганная.
В промежутках между кавалерийскими наездами появлялись отряды полицейских, оттеснявшие толпу в соседние улицы.
Но на ступеньках кафе Тортони продолжал стоять неподвижный, как кариатида, высокий человек, которого уже издали было видно, – Дюссардье.
Один из полицейских, шедший впереди, в треуголке, надвинутой на глаза, пригрозил ему шпагой.
Тогда Дюссардье, сделав шаг вперед, закричал:
– Да здравствует республика!
Он упал навзничь, раскинув руки.
Рев ужаса пронесся по толпе. Полицейский оглянулся, обвел всех глазами, и ошеломленный Фредерик узнал Сенекаля.
VI
Он отправился в путешествие.
Он изведал тоску пароходов, утренний холод после ночлега в палатке, забывался, глядя на пейзажи и руины, узнал горечь мимолетной дружбы.
Он вернулся.
Он выезжал в свет и пережил еще не один роман. Но неотступное воспоминание о первой любви обесцвечивало новую любовь; да и острота страсти, вся прелесть чувства была утрачена. Гордые стремления ума тоже заглохли. Годы шли, и он мирился с этой праздностью мысли, косностью сердца.
В конце марта 1867 года, под вечер, когда он сидел в одиночестве у себя в кабинете, к нему вошла женщина.
– Госпожа Арну!
– Фредерик!
Она взяла его за руки, нежно подвела к окну и стала всматриваться в его лицо, повторяя:
– Так это он! Он!
В надвигающихся сумерках он видел только ее глаза под черной кружевной вуалью, закрывавшей лицо.
Она положила на камин маленький бумажник из гранатового бархата и села. Оба не в силах были говорить и молча улыбались друг другу.
Наконец он забросал ее вопросами о ней самой и ее муже.
Они теперь живут в глуши Бретани, стараясь меньше тратить, и выплачивают долги. Арну почти непрестанно болеет, на вид совсем старик. Дочь – замужем, живет в Бордо; сын со своим полком в Мостаганеме. Она подняла голову и сказала:
– Но я опять вижу вас! Я счастлива!
Он не преминул сказать ей, что, узнав о их несчастье, сразу же бросился к ним.
– Я знала.
– Как вы это узнали?
Она видела, как он шел по двору, и спряталась.
– Зачем?
Тогда, с дрожью в голосе и с долгими паузами между словами, она промолвила:
– Я боялась! Да, боялась вас… самой себя!
Дрожь сладострастия овладела им, когда он услышал это признание. Сердце его учащенно билось. Она продолжала:
– Простите, что я не пришла раньше.
И, указав на бархатный, гранатового цвета, бумажничек, расшитый золотом, прибавила:
– Я нарочно для вас вышила его. В нем та сумма денег, за которую был заложен участок в Бельвиле.
Фредерик поблагодарил за подарок, пожурив ее, однако, за то, что она беспокоилась ради этого.
– Нет. Я не из-за этого приехала. Мне хотелось навестить вас, потом я опять поеду… туда.
И она стала описывать ему место, где они живут.
Там низенький одноэтажный дом с садом, где растут огромные буксы, а каштановая аллея подымается на самую вершину холма, откуда видно море.
– Я ухожу туда посидеть на скамейке, которую я назвала «скамейка Фредерика».
Потом она стала жадно рассматривать мебель, безделушки, картины, чтобы запечатлеть их в памяти. Портрет Капитанши наполовину скрывала занавеска. Но золотые и белые пятна, выделявшиеся в темноте, привлекли ее внимание.
– Мне кажется, я знаю эту женщину?
– Нет, не может быть, – сказал Фредерик. – Это старая итальянская картина.
Она призналась, что ей хочется пройтись с ним под руку по улицам.
Они вышли.
Огни магазинов время от времени освещали ее бледный профиль, потом ее снова окутывала тень; и, не замечая ни экипажей, ни толпы, ни шума, ничего не слыша, они шли, поглощенные только друг другом, как будто гуляли где-то за городом, по дороге, усеянной сухими листьями.
Они рассказывали друг другу о прежних днях, об обедах времен «Художественной промышленности», чудачествах Арну, вспоминали его привычку оправлять воротничок, мазать усы косметическими средствами и еще о других вещах, более интимных и более значительных. Как он был восхищен, когда в первый раз услышал ее пение! Как она была хороша в день своих именин в Сен-Клу! Он вспоминал садик в Отейле, вечера, проведенные в театре, встречу на бульваре, ее старых слуг, ее негритянку…
Она удивлялась его памяти. Однако сказала:
– Иногда ваши слова кажутся мне далеким эхом, звуками колокола, которые доносит ветер, и когда я в книгах читаю про любовь, мне чудится, что вы здесь.
– Все, что в романах порицают как преувеличение, – все это я пережил благодаря вам, – сказал Фредерик. – Я понимаю Вертера, которому не противны бутерброды Шарлотты.
– Бедный милый друг мой!
Она вздохнула и, после короткого молчания, промолвила:
– Все равно, мы ведь так любили друг друга!
– И все-таки друг другу не принадлежали.
– Может быть, так и лучше, – заметила она.
– Нет, нет! Как бы мы были счастливы!
– О, еще бы, такая любовь!
И какой силой она должна была обладать, если пережила такую долгую разлуку!
Фредерик спросил ее, как она догадалась о его любви.
– Это было однажды вечером, когда вы поцеловали мне руку между перчаткой и рукавом. Я подумала: «Да, он любит меня… любит!» Но я боялась убедиться в этом. Ваша сдержанность была так чудесна, что я наслаждалась ею, как невольной и непрестанной данью уважения.
Он ни о чем не жалел. Он был вознагражден за все былые страдания.
Когда они вернулись, г-жа Арну сняла шляпу. Лампа, поставленная на консоль, осветила ее волосы, теперь седые. Его словно ударило в грудь.
Чтобы скрыть от нее свое разочарование, он опустился на пол у ее ног и, взяв ее за руки, стал говорить ей полные нежности слова:
– Все ваше существо, всякое ваше движение приобретали для меня сверхчеловеческий смысл! Когда вы шли мимо, мое сердце поднималось, словно пыль, вслед вам. Вы были для меня как лунный луч в летнюю ночь, когда всюду благоухания, мягкие тени, белые блики, неизъяснимая прелесть, и все блаженства плоти и души заключались для меня в вашем имени, которое я повторял про себя, стараясь поцеловать его. Выше этого я ничего не мог себе представить. Я любил госпожу Арну именно такою, как она была, – с ее двумя детьми, нежную, серьезную, ослепительно прекрасную и такую добрую! Этот образ затмевал все другие. Да и мог ли я даже думать о чем-нибудь другом? Ведь в глубине моей души всегда звучала музыка вашего голоса и сиял блеск ваших глаз!
Она с восторгом принимала эту дань поклонения – поклонения женщине, которой она уже не была. Фредерик, опьяненный своими словами, начинал уже верить в то, что говорил. Г-жа Арну, сидя спиной к лампе, наклонилась к нему. Он чувствовал на лбу ласку ее дыхания, а сквозь платье смутное прикосновение ее тела. Они сжали друг другу руки. Кончик башмачка чуть выступал из-под ее платья, и Фредерик, почти в изнеможении, сказал:
– Вид вашей ноги волнует меня.
Внезапно застыдившись, она встала. Потом, не двигаясь с места, проговорила, словно лунатик:
– В мои-то годы – он! Фредерик!.. Ни одна женщина не была так любима, как я! Нет, нет! К чему мне молодость? Не нужна она мне! Я презираю всех этих женщин, которые сюда приходят!
– О, никто сюда не приходит! – любезно возразил он.
Лицо ее просияло, и она захотела узнать, женится ли он.
Он поклялся, что нет.
– Наверно? А почему?
– Ради вас, – сказал Фредерик, сжимая ее в своих объятиях.
Она замерла, откинувшись назад, приоткрыв рот, подняв глаза. Но вдруг на ее лице выразилось отчаяние, и она оттолкнула Фредерика, а вместо ответа, о котором он умолял ее, сказала, опустив голову:
– Мне бы хотелось сделать вас счастливым.
Фредерик подумал – не пришла ли г-жа Арну с тем, чтобы отдаться ему, и в нем снова пробудилось вожделение, но более неистовое, более страстное, чем прежде. А между тем он чувствовал что-то невыразимое, какое-то отвращение, как бы боязнь стать кровосмесителем. Остановило его и другое – страх, что потом ему будет противно. К тому же это было бы так неловко. И вот, из осторожности и, вместе с тем, чтобы не осквернить свой идеал, он повернулся на каблуках и стал вертеть папиросу.
Она с восхищением смотрела на него.
– Какой вы чуткий! Вы один такой! Вы один!
Пробило одиннадцать часов.
– Уже! – сказала она. – Четверть двенадцатого, я ухожу.
Она снова села; но теперь она следила за стрелкой часов, а он курил, продолжая ходить. Оба уже не знали, что сказать. Перед расставаньем бывает минута, когда любимый человек уже не с нами.
Наконец, когда стрелка перешла за двадцать пять минут двенадцатого, она медленно взялась за ленты своей шляпки.
– Прощайте, друг мой, милый друг мой! Я больше никогда не увижу вас! Мне, как женщине, теперь уже ничего не остается. Душа моя никогда не расстанется с вами. Да благословит вас небо!
Она поцеловала его в лоб, точно мать.
Но тут же она стала чего-то искать глазами и попросила у него ножницы.
Она вынула гребень; седые волосы упали ей на плечи.
Она порывистым движением отрезала длинную прядь, под самый корень.
– Сохраните ее… Прощайте!
Когда она ушла, Фредерик открыл окно. Г-жа Арну, стоя на тротуаре, знаком подозвала фиакр, проезжавший мимо. Она села. Экипаж скрылся из виду.
И это было все.
Он изведал тоску пароходов, утренний холод после ночлега в палатке, забывался, глядя на пейзажи и руины, узнал горечь мимолетной дружбы.
Он вернулся.
Он выезжал в свет и пережил еще не один роман. Но неотступное воспоминание о первой любви обесцвечивало новую любовь; да и острота страсти, вся прелесть чувства была утрачена. Гордые стремления ума тоже заглохли. Годы шли, и он мирился с этой праздностью мысли, косностью сердца.
В конце марта 1867 года, под вечер, когда он сидел в одиночестве у себя в кабинете, к нему вошла женщина.
– Госпожа Арну!
– Фредерик!
Она взяла его за руки, нежно подвела к окну и стала всматриваться в его лицо, повторяя:
– Так это он! Он!
В надвигающихся сумерках он видел только ее глаза под черной кружевной вуалью, закрывавшей лицо.
Она положила на камин маленький бумажник из гранатового бархата и села. Оба не в силах были говорить и молча улыбались друг другу.
Наконец он забросал ее вопросами о ней самой и ее муже.
Они теперь живут в глуши Бретани, стараясь меньше тратить, и выплачивают долги. Арну почти непрестанно болеет, на вид совсем старик. Дочь – замужем, живет в Бордо; сын со своим полком в Мостаганеме. Она подняла голову и сказала:
– Но я опять вижу вас! Я счастлива!
Он не преминул сказать ей, что, узнав о их несчастье, сразу же бросился к ним.
– Я знала.
– Как вы это узнали?
Она видела, как он шел по двору, и спряталась.
– Зачем?
Тогда, с дрожью в голосе и с долгими паузами между словами, она промолвила:
– Я боялась! Да, боялась вас… самой себя!
Дрожь сладострастия овладела им, когда он услышал это признание. Сердце его учащенно билось. Она продолжала:
– Простите, что я не пришла раньше.
И, указав на бархатный, гранатового цвета, бумажничек, расшитый золотом, прибавила:
– Я нарочно для вас вышила его. В нем та сумма денег, за которую был заложен участок в Бельвиле.
Фредерик поблагодарил за подарок, пожурив ее, однако, за то, что она беспокоилась ради этого.
– Нет. Я не из-за этого приехала. Мне хотелось навестить вас, потом я опять поеду… туда.
И она стала описывать ему место, где они живут.
Там низенький одноэтажный дом с садом, где растут огромные буксы, а каштановая аллея подымается на самую вершину холма, откуда видно море.
– Я ухожу туда посидеть на скамейке, которую я назвала «скамейка Фредерика».
Потом она стала жадно рассматривать мебель, безделушки, картины, чтобы запечатлеть их в памяти. Портрет Капитанши наполовину скрывала занавеска. Но золотые и белые пятна, выделявшиеся в темноте, привлекли ее внимание.
– Мне кажется, я знаю эту женщину?
– Нет, не может быть, – сказал Фредерик. – Это старая итальянская картина.
Она призналась, что ей хочется пройтись с ним под руку по улицам.
Они вышли.
Огни магазинов время от времени освещали ее бледный профиль, потом ее снова окутывала тень; и, не замечая ни экипажей, ни толпы, ни шума, ничего не слыша, они шли, поглощенные только друг другом, как будто гуляли где-то за городом, по дороге, усеянной сухими листьями.
Они рассказывали друг другу о прежних днях, об обедах времен «Художественной промышленности», чудачествах Арну, вспоминали его привычку оправлять воротничок, мазать усы косметическими средствами и еще о других вещах, более интимных и более значительных. Как он был восхищен, когда в первый раз услышал ее пение! Как она была хороша в день своих именин в Сен-Клу! Он вспоминал садик в Отейле, вечера, проведенные в театре, встречу на бульваре, ее старых слуг, ее негритянку…
Она удивлялась его памяти. Однако сказала:
– Иногда ваши слова кажутся мне далеким эхом, звуками колокола, которые доносит ветер, и когда я в книгах читаю про любовь, мне чудится, что вы здесь.
– Все, что в романах порицают как преувеличение, – все это я пережил благодаря вам, – сказал Фредерик. – Я понимаю Вертера, которому не противны бутерброды Шарлотты.
– Бедный милый друг мой!
Она вздохнула и, после короткого молчания, промолвила:
– Все равно, мы ведь так любили друг друга!
– И все-таки друг другу не принадлежали.
– Может быть, так и лучше, – заметила она.
– Нет, нет! Как бы мы были счастливы!
– О, еще бы, такая любовь!
И какой силой она должна была обладать, если пережила такую долгую разлуку!
Фредерик спросил ее, как она догадалась о его любви.
– Это было однажды вечером, когда вы поцеловали мне руку между перчаткой и рукавом. Я подумала: «Да, он любит меня… любит!» Но я боялась убедиться в этом. Ваша сдержанность была так чудесна, что я наслаждалась ею, как невольной и непрестанной данью уважения.
Он ни о чем не жалел. Он был вознагражден за все былые страдания.
Когда они вернулись, г-жа Арну сняла шляпу. Лампа, поставленная на консоль, осветила ее волосы, теперь седые. Его словно ударило в грудь.
Чтобы скрыть от нее свое разочарование, он опустился на пол у ее ног и, взяв ее за руки, стал говорить ей полные нежности слова:
– Все ваше существо, всякое ваше движение приобретали для меня сверхчеловеческий смысл! Когда вы шли мимо, мое сердце поднималось, словно пыль, вслед вам. Вы были для меня как лунный луч в летнюю ночь, когда всюду благоухания, мягкие тени, белые блики, неизъяснимая прелесть, и все блаженства плоти и души заключались для меня в вашем имени, которое я повторял про себя, стараясь поцеловать его. Выше этого я ничего не мог себе представить. Я любил госпожу Арну именно такою, как она была, – с ее двумя детьми, нежную, серьезную, ослепительно прекрасную и такую добрую! Этот образ затмевал все другие. Да и мог ли я даже думать о чем-нибудь другом? Ведь в глубине моей души всегда звучала музыка вашего голоса и сиял блеск ваших глаз!
Она с восторгом принимала эту дань поклонения – поклонения женщине, которой она уже не была. Фредерик, опьяненный своими словами, начинал уже верить в то, что говорил. Г-жа Арну, сидя спиной к лампе, наклонилась к нему. Он чувствовал на лбу ласку ее дыхания, а сквозь платье смутное прикосновение ее тела. Они сжали друг другу руки. Кончик башмачка чуть выступал из-под ее платья, и Фредерик, почти в изнеможении, сказал:
– Вид вашей ноги волнует меня.
Внезапно застыдившись, она встала. Потом, не двигаясь с места, проговорила, словно лунатик:
– В мои-то годы – он! Фредерик!.. Ни одна женщина не была так любима, как я! Нет, нет! К чему мне молодость? Не нужна она мне! Я презираю всех этих женщин, которые сюда приходят!
– О, никто сюда не приходит! – любезно возразил он.
Лицо ее просияло, и она захотела узнать, женится ли он.
Он поклялся, что нет.
– Наверно? А почему?
– Ради вас, – сказал Фредерик, сжимая ее в своих объятиях.
Она замерла, откинувшись назад, приоткрыв рот, подняв глаза. Но вдруг на ее лице выразилось отчаяние, и она оттолкнула Фредерика, а вместо ответа, о котором он умолял ее, сказала, опустив голову:
– Мне бы хотелось сделать вас счастливым.
Фредерик подумал – не пришла ли г-жа Арну с тем, чтобы отдаться ему, и в нем снова пробудилось вожделение, но более неистовое, более страстное, чем прежде. А между тем он чувствовал что-то невыразимое, какое-то отвращение, как бы боязнь стать кровосмесителем. Остановило его и другое – страх, что потом ему будет противно. К тому же это было бы так неловко. И вот, из осторожности и, вместе с тем, чтобы не осквернить свой идеал, он повернулся на каблуках и стал вертеть папиросу.
Она с восхищением смотрела на него.
– Какой вы чуткий! Вы один такой! Вы один!
Пробило одиннадцать часов.
– Уже! – сказала она. – Четверть двенадцатого, я ухожу.
Она снова села; но теперь она следила за стрелкой часов, а он курил, продолжая ходить. Оба уже не знали, что сказать. Перед расставаньем бывает минута, когда любимый человек уже не с нами.
Наконец, когда стрелка перешла за двадцать пять минут двенадцатого, она медленно взялась за ленты своей шляпки.
– Прощайте, друг мой, милый друг мой! Я больше никогда не увижу вас! Мне, как женщине, теперь уже ничего не остается. Душа моя никогда не расстанется с вами. Да благословит вас небо!
Она поцеловала его в лоб, точно мать.
Но тут же она стала чего-то искать глазами и попросила у него ножницы.
Она вынула гребень; седые волосы упали ей на плечи.
Она порывистым движением отрезала длинную прядь, под самый корень.
– Сохраните ее… Прощайте!
Когда она ушла, Фредерик открыл окно. Г-жа Арну, стоя на тротуаре, знаком подозвала фиакр, проезжавший мимо. Она села. Экипаж скрылся из виду.
И это было все.
VII
В начале зимы Фредерик и Делорье беседовали у камина, еще раз примиренные, еще раз подчинившиеся тому роковому свойству своей натуры, которое заставляло их тяготеть друг к другу и друг друга любить.
Один в общих чертах рассказал о своем разрыве с г-жой Дамбрёз, которая вторым браком вышла замуж за англичанина.
Другой, не пояснив, каким образом он женился на м-ль Рокк, сообщил, что в один прекрасный день жена убежала от него с каким-то певцом. Стараясь несколько сгладить комизм своего положения, он у себя в префектуре проявил такое административное рвение, что скомпрометировал себя. Его сместили. Потом он был начальником поселений в Алжире, секретарем паши, редактором газеты, агентом по объявлениям и в конце концов поступил юрисконсультом в одно промышленное предприятие.
Что касается Фредерика, то, прожив две трети своего состояния, он вел теперь образ жизни скромного буржуа.
Затем они взаимно осведомились об общих знакомых.
Мартинон теперь сенатор.
Юссонэ занимает большое место и ведает всеми театрами, всей прессой.
Сизи, погруженный в благочестие, уже отец восьмерых детей и живет в замке своих предков.
Пеллерен, пройдя через увлечение фурьеризмом, гомеопатией, вертящимися столами, готическим искусством и гуманитарной живописью, стал фотографом, и на любой стене в Париже можно увидеть его изображение – крохотное туловище в черном фраке и огромную голову.
– А что твой друг Сенекаль?
– Исчез. Не знаю! Ну, а твоя великая страсть – г-жа Арну?
– Она, должно быть, в Риме вместе со своим сыном, лейтенантом.
– А ее муж?
– Умер в прошлом году.
– Ну?! – сказал адвокат.
Потом, ударив себя по лбу:
– Кстати, на днях я встретил в магазине милейшую Капитаншу, она вела за руку мальчика, своего приемыша. Она вдова некоего г-на Удри и страшно растолстела, прямо чудовище. Какое падение! А какая у нее была когда-то тонкая талия…
Делорье не скрыл, что в свое время удостоверился в этом, воспользовавшись ее отчаянием.
– Ты, впрочем, сам мне разрешил.
Эта откровенность восполняла то молчание, которое он хранил о своей попытке по отношению к г-же Арну. Фредерик извинил бы ее, раз она не удалась.
Хотя открытие это несколько раздосадовало его, он сделал вид, что ему смешно, а подумав о Капитанше, вспомнил про Ватназ.
Делорье никогда не встречался с нею, так же как и со многими другими, бывавшими у Арну; но он прекрасно помнил Режембара.
– Жив он еще?
– Еле дышит. Каждый вечер он непременно тащится с улицы Грамон до улицы Монмартр, обходит все кафе, слабый, сгорбленный, разбитый, – настоящий призрак.
– Ну, а Компен?
Фредерик весело вскрикнул и попросил бывшего комиссара временного правительства открыть ему загадку телячьей головы.
– Это ввезено из Англии. Желая высмеять праздник, который роялисты справляют тридцатого января, независимые учредили ежегодный банкет, на котором едят телячьи головы и пьют красное вино из телячьих черепов, подымая тосты за истребление Стюартов. После термидора террористы основали такое же братство; это указывает, что глупость плодовита.
– Мне кажется, ты стал совсем равнодушен к политике?
– Такие уж годы! – сказал адвокат.
И они стали подводить итоги своей жизни.
Обоим она не удалась – и тому, кто мечтал о любви, и тому, кто мечтал о власти. В чем же была причина?
– Может быть, в недостатке прямолинейности, – сказал Фредерик.
– Что касается тебя, то, возможно, это и так. Я же, напротив, был слишком прямолинеен, не считался с множеством мелочей, которые важнее всего. Я был слишком логичен, а ты слишком чувствителен.
Потом они стали винить случайности судьбы, обстоятельства, время, в которое родились.
Фредерик заметил:
– Не о такой будущности думали мы в былые дни, еще в Сансе, когда ты собирался написать критическую историю философии, а я – большой роман из истории Ножана на средневековый сюжет, который нашел в хронике Фруассара: «Как господин Брокар де Фенестранж и епископ города Труа напали на господина Эсташа д'Амбресикур». Помнишь?
И, углубляясь в воспоминания молодости, они к каждой фразе прибавляли: «Помнишь?»
Они снова видели двор коллежа, часовню, приемную, фехтовальный зал внизу около лестницы, лица классных наставников и воспитанников, некоего Анжельмара из Версаля, который из старых сапог выкраивал себе штрипки, г-на Мирбаля и его рыжие бакенбарды, учителей черчения и рисования – Варо и Сюрире, вечно ссорившихся друг с другом, и поляка, соотечественника Коперника, с его планетной системой из картона, странствующего астронома, которому вместо платы за лекцию была предложена трапеза, потом – страшную попойку во время прогулки, впервые выкуренные трубки, распределение наград, радость вакаций…
Во время вакаций 1837 года они побывали у Турчанки.
Так звали женщину, настоящее имя которой было Зораида Тюрк, и весьма многие считали ее мусульманкой, турчанкой, что усиливало поэтическую прелесть ее заведения, находившегося на берегу реки, за городским валом. Даже в самый разгар лета прохладная тень окутывала дом, который легко было узнать, – на окне рядом с горшком резеды стоял стеклянный сосуд с золотыми рыбками. Девицы в белых кофтах, нарумяненные, с длинными серьгами, когда кто-нибудь шел мимо, стучали в окна, а по вечерам, стоя на пороге, тихо напевали хриплыми голосами.
Это пагубное место бросало на округу фантастический отблеск. Говоря о нем, прибегали к иносказаниям: «знакомое вам место», «известная улица», «за мостами». Окрестные фермерши дрожали за мужей, горожанки боялись за свою женскую прислугу, потому что однажды там накрыли кухарку г-на супрефекта, и, само собой разумеется, об этом доме неотступно мечтали втайне все подростки.
И вот однажды в воскресенье, когда все были у вечерни, Фредерик и Делорье сходили завиться, нарвали цветов в саду г-жи Моро, вышли через калитку в поле и, сделав большой крюк, прошли виноградниками, вернулись в город через Рыбачий поселок и проскользнули к Турчанке, держа каждый по большому букету.
Фредерик нес свой букет, точно жених, идущий навстречу невесте. Но от жары, от страха перед неизведанным, от своего рода угрызений совести и, наконец, от самого удовольствия увидеть сразу столько женщин, которые все будут в его распоряжении, он так разволновался, что страшно побледнел и остановился, не говоря ни слова. Все смеялись, всех забавляло его смущение; он решил, что над ним издеваются, и убежал, а так как деньги были у него, то и Делорье пришлось за ним последовать.
Когда они выходили на улицу, их заметили. Произошла целая история, которая не позабылась и три года спустя.
Они с величайшими подробностями припоминали это событие, и каждый пополнял то, что позабыл другой; а когда они кончили, Фредерик сказал:
Один в общих чертах рассказал о своем разрыве с г-жой Дамбрёз, которая вторым браком вышла замуж за англичанина.
Другой, не пояснив, каким образом он женился на м-ль Рокк, сообщил, что в один прекрасный день жена убежала от него с каким-то певцом. Стараясь несколько сгладить комизм своего положения, он у себя в префектуре проявил такое административное рвение, что скомпрометировал себя. Его сместили. Потом он был начальником поселений в Алжире, секретарем паши, редактором газеты, агентом по объявлениям и в конце концов поступил юрисконсультом в одно промышленное предприятие.
Что касается Фредерика, то, прожив две трети своего состояния, он вел теперь образ жизни скромного буржуа.
Затем они взаимно осведомились об общих знакомых.
Мартинон теперь сенатор.
Юссонэ занимает большое место и ведает всеми театрами, всей прессой.
Сизи, погруженный в благочестие, уже отец восьмерых детей и живет в замке своих предков.
Пеллерен, пройдя через увлечение фурьеризмом, гомеопатией, вертящимися столами, готическим искусством и гуманитарной живописью, стал фотографом, и на любой стене в Париже можно увидеть его изображение – крохотное туловище в черном фраке и огромную голову.
– А что твой друг Сенекаль?
– Исчез. Не знаю! Ну, а твоя великая страсть – г-жа Арну?
– Она, должно быть, в Риме вместе со своим сыном, лейтенантом.
– А ее муж?
– Умер в прошлом году.
– Ну?! – сказал адвокат.
Потом, ударив себя по лбу:
– Кстати, на днях я встретил в магазине милейшую Капитаншу, она вела за руку мальчика, своего приемыша. Она вдова некоего г-на Удри и страшно растолстела, прямо чудовище. Какое падение! А какая у нее была когда-то тонкая талия…
Делорье не скрыл, что в свое время удостоверился в этом, воспользовавшись ее отчаянием.
– Ты, впрочем, сам мне разрешил.
Эта откровенность восполняла то молчание, которое он хранил о своей попытке по отношению к г-же Арну. Фредерик извинил бы ее, раз она не удалась.
Хотя открытие это несколько раздосадовало его, он сделал вид, что ему смешно, а подумав о Капитанше, вспомнил про Ватназ.
Делорье никогда не встречался с нею, так же как и со многими другими, бывавшими у Арну; но он прекрасно помнил Режембара.
– Жив он еще?
– Еле дышит. Каждый вечер он непременно тащится с улицы Грамон до улицы Монмартр, обходит все кафе, слабый, сгорбленный, разбитый, – настоящий призрак.
– Ну, а Компен?
Фредерик весело вскрикнул и попросил бывшего комиссара временного правительства открыть ему загадку телячьей головы.
– Это ввезено из Англии. Желая высмеять праздник, который роялисты справляют тридцатого января, независимые учредили ежегодный банкет, на котором едят телячьи головы и пьют красное вино из телячьих черепов, подымая тосты за истребление Стюартов. После термидора террористы основали такое же братство; это указывает, что глупость плодовита.
– Мне кажется, ты стал совсем равнодушен к политике?
– Такие уж годы! – сказал адвокат.
И они стали подводить итоги своей жизни.
Обоим она не удалась – и тому, кто мечтал о любви, и тому, кто мечтал о власти. В чем же была причина?
– Может быть, в недостатке прямолинейности, – сказал Фредерик.
– Что касается тебя, то, возможно, это и так. Я же, напротив, был слишком прямолинеен, не считался с множеством мелочей, которые важнее всего. Я был слишком логичен, а ты слишком чувствителен.
Потом они стали винить случайности судьбы, обстоятельства, время, в которое родились.
Фредерик заметил:
– Не о такой будущности думали мы в былые дни, еще в Сансе, когда ты собирался написать критическую историю философии, а я – большой роман из истории Ножана на средневековый сюжет, который нашел в хронике Фруассара: «Как господин Брокар де Фенестранж и епископ города Труа напали на господина Эсташа д'Амбресикур». Помнишь?
И, углубляясь в воспоминания молодости, они к каждой фразе прибавляли: «Помнишь?»
Они снова видели двор коллежа, часовню, приемную, фехтовальный зал внизу около лестницы, лица классных наставников и воспитанников, некоего Анжельмара из Версаля, который из старых сапог выкраивал себе штрипки, г-на Мирбаля и его рыжие бакенбарды, учителей черчения и рисования – Варо и Сюрире, вечно ссорившихся друг с другом, и поляка, соотечественника Коперника, с его планетной системой из картона, странствующего астронома, которому вместо платы за лекцию была предложена трапеза, потом – страшную попойку во время прогулки, впервые выкуренные трубки, распределение наград, радость вакаций…
Во время вакаций 1837 года они побывали у Турчанки.
Так звали женщину, настоящее имя которой было Зораида Тюрк, и весьма многие считали ее мусульманкой, турчанкой, что усиливало поэтическую прелесть ее заведения, находившегося на берегу реки, за городским валом. Даже в самый разгар лета прохладная тень окутывала дом, который легко было узнать, – на окне рядом с горшком резеды стоял стеклянный сосуд с золотыми рыбками. Девицы в белых кофтах, нарумяненные, с длинными серьгами, когда кто-нибудь шел мимо, стучали в окна, а по вечерам, стоя на пороге, тихо напевали хриплыми голосами.
Это пагубное место бросало на округу фантастический отблеск. Говоря о нем, прибегали к иносказаниям: «знакомое вам место», «известная улица», «за мостами». Окрестные фермерши дрожали за мужей, горожанки боялись за свою женскую прислугу, потому что однажды там накрыли кухарку г-на супрефекта, и, само собой разумеется, об этом доме неотступно мечтали втайне все подростки.
И вот однажды в воскресенье, когда все были у вечерни, Фредерик и Делорье сходили завиться, нарвали цветов в саду г-жи Моро, вышли через калитку в поле и, сделав большой крюк, прошли виноградниками, вернулись в город через Рыбачий поселок и проскользнули к Турчанке, держа каждый по большому букету.
Фредерик нес свой букет, точно жених, идущий навстречу невесте. Но от жары, от страха перед неизведанным, от своего рода угрызений совести и, наконец, от самого удовольствия увидеть сразу столько женщин, которые все будут в его распоряжении, он так разволновался, что страшно побледнел и остановился, не говоря ни слова. Все смеялись, всех забавляло его смущение; он решил, что над ним издеваются, и убежал, а так как деньги были у него, то и Делорье пришлось за ним последовать.
Когда они выходили на улицу, их заметили. Произошла целая история, которая не позабылась и три года спустя.
Они с величайшими подробностями припоминали это событие, и каждый пополнял то, что позабыл другой; а когда они кончили, Фредерик сказал: