Страница:
– Безналично?
– Ага. Тогда тебе и в карман ничего не класть, не трудиться. Вся забота – штаны потом застегнуть.
И сейчас лицо репортера не изменилось, голос тоже – негромкий, неизумленный.
– Думаешь, получится?
– Не знаю, – ответил Джиггс. – А ты что, никогда не пробовал? Говорят, этим каждую ночь кто-то где-то на свете занимается. Может, даже и здесь, в Нью-Валуа. Да ничего, не умеешь – она тебя научит.
Лицо репортера по-прежнему не менялось; он просто смотрел на Джиггса, и тут вдруг Джиггс зашевелился – мгновенно и весь; репортер, увидев, как горячие скрытные глаза бешено ожили, обернулся и тоже уперся взглядом в лицо парашютиста.
Это было в начале третьего; Шуман и парашютист пробыли в кабинете директора с двенадцати до двенадцати сорока пяти. Они вошли в полдень в ту же неприметную дверь, что и Джиггс накануне, и, миновав первую комнату, оказались в помещении, похожем на зал заседаний банковского совета директоров: длинный стол, за ним – шеренга удобных кресел, на которых расположилось примерно с дюжину мужчин, каких можно увидеть в городе за любым подобным столом, а напротив, поодаль, – ряды стульев, сделанных из стали и покрашенных под дерево, на которых с чудной серьезностью старших и лучше ведущих себя мальчиков в исправительном заведении в канун Рождества сидели другие мужчины, те, кому в это время дня полагалось бы заниматься в ангаре своими машинами, – летчики и парашютисты в замасленных комбинезонах или кожаных куртках, лишь немногим более чистых, – тихие трезвые лица, обернувшиеся, когда вошли Шуман с парашютистом. Как исчез синий серж прошлой ночи, так не было сейчас и твидовых пиджаков с почетными ленточками, за одним исключением, которое составлял персонифицированный репродукторный голос. Комментатор сидел обособленно от обеих групп, отодвинув свое кресло, которому полагалось быть с краю стола, на несколько футов, как будто намеревался откинуться вместе с креслом назад, прислониться к стенке и положить ноги на стол. Но лицом он был так же серьезен, как обе группы; мизансцена в точности изображала официальные переговоры между владельцами фабрики и делегацией из цехов, причем комментатор казался юристом, специализирующимся по трудовому праву, бывшим рабочим, с чьих рук, однако, уже успели сойти мозоли, так что, если бы не какая-то безымянная и неискоренимая особенность его одежды, нечто упрямо неортодоксальное и даже эксцентрическое, навеки отграничивающее его как от людей за столом, так и от людей перед ним, с которыми его притом навеки объединяет профсоюзный значок на лацкане, он вполне мог бы сидеть за столом вместе с владельцами. Но он сидел отдельно. Причем сама малость расстояния между ним и столом подразумевала разрыв, преодолимый труднее, чем даже разрыв между столом и другой группой, как если бы он, комментатор, был остановлен посреди неистового движения, выражавшего если не протест, то по меньшей мере несогласие, приходом именно тех, кого он заочно защищал. Он кивнул Шуману и парашютисту, которые нашли свободные стулья и сели, и обратился к пухлолицему мужчине в центре стола.
– Все собрались, – сказал он.
Люди за столом обменялись негромкими репликами.
– Надо его дождаться, – сказал пухлолицый. Затем он повысил голос: – Мы ожидаем полковника Фейнмана, друзья. – Он вынул из жилетного кармана часы; еще трое или четверо тоже посмотрели на часы. – Он распорядился созвать всех к двенадцати. Сам он пока задерживается. Если хотите, можете курить.
Во второй группе некоторые закурили, поднося друг другу зажженные спички и чинно переговариваясь, как школьники в классе, которым дали минуту-другую на тихие беседы с соседями по парте:
– В чем дело, не знаешь?
– Не знаю. Скорей всего, что-то насчет Горема.
– Пожалуй, да. Наверно.
– Черт, зачем они всех-то нас…
– Кстати, что, по-твоему, случилось?
– Ослепило, похоже.
– И я так думаю. Ослепило.
– Да. Может, вообще не видел высотометра. Или забыл посмотреть. И боданул землю.
– Ага. Вот ведь… Помню, я как-то раз…
Они пускали дым. Чтобы не рассыпать пепел, они держали сигареты так, словно это были капсюли динамитных патронов, молча поглядывая на чистый новенький пол; время от времени они аккуратно стряхивали пепел себе под ноги. Но в конце концов окурки стали жечь им пальцы. Тогда один поднялся; вся комната смотрела, как он идет к столу, берет с него пепельницу, декоративно уподобленную радиальному мотору, возвращается к стоящим в три ряда стульям и пускает ее по рукам, как церковное блюдо для пожертвований. Шуман посмотрел на часы: двадцать пять минут первого. Он тихо обратился к комментатору, словно они были в комнате одни:
– Хэнк, тут вот какое дело. Я снял все клапаны. Мне надо их промерить микрометром, прежде чем…
– Понял, – сказал комментатор. Он повернулся к столу. – Ну, так что же? Люди в сборе. Гонка в три, им надо готовить машины; у мистера Шумана, например, сняты все клапаны. Может быть, вы им объясните, в чем дело, не дожидаясь Фе… полковника Фейнмана? Они наверняка согласятся. Я говорил вам уже. Что, собственно, они могут… в общем, они согласятся.
– На что? – спросил сосед Шумана. Но пухлолицый председательствующий уже заговорил:
– Полковник Фейнман распорядился…
– Верно, – терпеливо сказал комментатор. – Но ребятам надо готовить машины. Так мы лишим тех, кто купил билеты, зрелища, за которое они заплатили.
Люди за столом вновь обменялись тихими фразами, сидевшие напротив молча смотрели на них.
– Мы, конечно, можем провести сейчас предварительное голосование, – сказал пухлолицый. Он перевел взгляд на ряды стульев и кашлянул. – Комитет, представляющий бизнесменов Нью-Валуа, которые финансируют этот воздушный праздник и дают вам возможность выигрывать денежные призы…
Комментатор повернулся к нему.
– Секунду, – сказал он. – Позвольте, я им объясню.
Он повернулся к серьезным, почти одинаковым лицам сидящих на жестких стульях и заговорил, как Шуман, негромко:
– О программках, вот о чем речь идет. О напечатанных, с расписанием на каждый день. Их изготовили на прошлой неделе, и на них значится имя Фрэнка…
Председательствующий перебил его:
– И комитет хочет выразить вам, его коллегам-пилотам, дру…
Его, в свою очередь, перебил один из сидящих за столом:
– И от имени полковника Фейнмана.
– Да, и от имени полковника Фейнмана вам, друзьям и товарищам лейтенанта Горема, свое искреннее соболезнование по поводу вчерашнего несчастного случая.
– Да, – сказал комментатор; он даже не бросил взгляда в сторону говорящего, просто ждал, когда он кончит. – И теперь получается, что они – члены комитета – обещают зрителям то, чего не могут предоставить. Они считают, что имя Фрэнка надо убрать из программок. В этом я с ними согласен, и вы, думаю, тоже.
– Так уберите, – раздался голос из второй группы.
– Да, – сказал комментатор. – Они хотят это сделать. Но единственный способ, как вы понимаете, – напечатать новые программки.
Но они пока еще не понимали. Просто смотрели на него и ждали. Председательствующий снова кашлянул, хотя перебивать ему было некого – никто не говорил.
– Мы организовали выпуск этих программок для пользы и удобства участников, то есть вас, как и для пользы и удобства зрителей, без которых, конечно же, никаких денежных призов не было бы вовсе. Поэтому в некотором смысле именно вы, участники, представляете собой подлинных заказчиков этих программок. Вы, а не мы; расписание номеров не является для нас ни полезной информацией, ни неожиданностью, поскольку мы причастны к их организации, хоть и непричастны к победам – ведь нам было объяснено (и, добавлю, мы увидели это сами), что воздушные гонки не достигли еще, м-м-м, научных высот лошадиных бегов… – Он вновь кашлянул; из-за стола раздались негромкие вежливые смешки. – Печатание этих программок было сопряжено с ощутимыми расходами, которые всецело легли на нас, хотя они, эти программки, были разработаны и изготовлены ради вашей… не скажу, выгоды, но, во всяком случае, ради вашей пользы и удобства. Мы заказали их, полагая, что все обещанное в них будет представлено зрителям; мы, как и вы, не могли предвидеть этого несчастного слу…
– Да, – сказал комментатор, – вот, значит, что выходит. Кто-то должен заплатить за новые программки. Эти ребя… то есть… они говорят, мы… участники, комментаторы, в общем, все, кто получает с праздника доход, должны на это потратиться.
Они не проронили ни звука, и выражение неподвижных лиц не изменилось; изменился тон комментатора, заговорившего теперь и просительно, и настойчиво, без какого-либо протеста или несогласия, явного или скрытого:
– Речь идет всего о двух с половиной процента. Со всех нас – с меня тоже. Только два с половиной процента; их вычтут из призовых денег, и вы этого, можно сказать, не заметите, так они говорят, потому что выигрыши все равно еще вам не выплачены. Только два с половиной процента, и…
Человек из второй группы подал голос еще раз.
– А иначе? – спросил он.
Комментатор не ответил. Чуть погодя Шуман спросил:
– Это все?
– Да, – сказал комментатор.
Шуман встал.
– Пойду клапанами займусь, – сказал он.
Когда они с парашютистом шли теперь через круглый зал, толпа равномерно текла сквозь ворота. Встав в очередь и дошаркав до ворот, они поняли, что не пройдут, поскольку у них нет билетов на трибуну. Так что они повернули обратно, протолкались сквозь толпу и кружным путем двинулись к ангару, идя теперь посреди тихого басовитого гуда, плывущего откуда-то сверху, со стороны солнца; поначалу оно мешало им увидеть звено военных одноместных истребителей, которые, не нарушая строя, заходили на посадку дугой вокруг летного поля и затем приземлялись – быстрые, тупоносые, яростно набычившиеся, мощно-зловредные.
– Они опасно форсированы, – сказал Шуман. – Расслабишься – убьешься. Не хотел бы я за двести пятьдесят шесть в месяц на таком вот летать.
– Там, по крайней мере, у тебя не вычтут никакие два с половиной процента, когда ты отлучишься на ленч, – свирепо сказал парашютист. – Сколько это – два с половиной процента от двадцати пяти?
– Не все двадцать пять, не волнуйся, – сказал Шуман. – Надеюсь, Джиггс подготовил нагнетатель, можно обратно уже ставить.
Так что лишь почти у самого самолета они обнаружили, что женщина работает одна, без Джиггса, и что она уже поставила на место нагнетатель при все еще снятой крышке мотора и при снятых клапанах. Она поднялась и отвела со лба волосы тыльной стороной запястья, хотя они ни о чем еще не успели спросить.
– Да, – сказала она. – Я решила, что он в норме. Пошла поесть и оставила его тут одного.
– А потом ты его видела? – спросил Шуман. – Где он сейчас, знаешь, нет?
– Какая, к черту, разница? – проговорил парашютист сдавленным неистовым голосом. – Надо снимать этот сволочной нагнетатель и ставить клапаны. – Он посмотрел на женщину, сдерживая ярость. – Что он в тебя такое впрыснул, скажи на милость? Похоже, верой в человечество тебя одарил, как другой мог сифилисом, чахоткой или что там бывает. Джиггсу доверие оказала – это же надо!
– Заканчивай, – сказал Шуман. – Снимаем нагнетатель. Клапанные стержни он, догадываюсь, не проверял?
– Не знаю, – сказала она.
– Ладно, не важно. Вчера они выдержали, а сейчас все равно некогда. Если не будем тратить время на проверку, к трем, может, управимся.
Они управились раньше; до трех вывели самолет на предангарную площадку и запустили мотор, после чего парашютист, на протяжении всей работы пребывавший в угрюмой ярости, повернулся и быстро двинулся прочь, хоть Шуман его и окликнул. Он пошел прямиком туда, где находились Джиггс с репортером. Он не мог знать, где их искать, и тем не менее направился именно к этому месту, словно бы ведомый неким слепым инстинктом ярости. Появившись в поле зрения Джиггса, он немедленно ударил его в челюсть, так что удивление, тревога и шок, сменяя друг друга, пришли почти одновременно, и, пока Джиггс падал после первого удара, парашютист врезал ему еще раз, после чего развернулся лицом к репортеру, поймавшему его за руку.
– Спокойно! Спокойно! – кричал репортер. – Он же пьян! Как можно бить…
Парашютист не произнес ни слова; репортер увидел его разворот, завершившийся кулачным ударом, которого он не почувствовал вовсе.
«Я слишком легкий, чтобы меня свалить, чтобы даже ушибить как следует», – подумал он; он все еще втолковывал себе это, когда его поднимали и ставили, когда руки держали его, не позволяя бескостным ногам подогнуться, когда он смотрел на Джиггса, теперь уже сидящего в небольшом частоколе ног, и на трясущего его полицейского.
– Здорово, Леблан, – сказал репортер. Полицейский перевел на него взгляд.
– Ты, что ли? – проговорил полицейский. – Вот и новостями разжился, поздравляю. Как раз для газеты, такое прочтут за милую душу. «Репортер сбит с ног разгневанным пострадавшим», звучит? Вот уж новости так новости. – Он начал несильно пинать Джиггса боком ботинка. – Кто это? Твой сменщик? Вставай. На ноги, на ноги.
– Погоди, – сказал репортер. – Он ни при чем. Подвернулся случайно. Он здесь по механической части. Авиатор.
– Ясно, – сказал полицейский, дергая Джиггса за руку. – Говоришь, авиатор? Что-то не мягко он приземлился, надо сказать. А по морде его небось туча хряснула.
– Авиатор. Он пьяный был, и только. Я все беру на себя. Еще раз тебе говорю: он ни при чем. Ему вмазали по ошибке. Оставь его в покое, Леблан.
– Да на кой он мне сдался, – сказал полицейский. – Берешь на себя, ну и ладно, бери. Веди его тогда в помещение. – Он повернулся и начал расталкивать людское кольцо. – Проходите, нашли тоже зрелище. Гонка сейчас начнется, не стойте тут.
Так что теперь они опять остались вдвоем, и репортер, старательно балансируя на невесомых ногах («Надо же, – подумал он. – Хорошо, что я такой легкий и могу парить») и с опаской ощупывая челюсть, думал с мирным изумлением: «Ничего не почувствовал вообще. Надо же, мне казалось, я не настолько массивный, чтобы меня можно было так сильно стукнуть, но, выходит, я ошибался». Он нагнулся, по-прежнему с опаской, и стал тянуть Джиггса за руку, пока тот наконец не уставился на него пустым взглядом.
– Поднимайся, – сказал репортер. – Идти надо.
– Да, – сказал Джиггс. – Точно. Идти.
– Ну, – сказал репортер, – вставай.
С помощью репортера Джиггс медленно поднялся на ноги; он стоял, глядя на него часто моргающими глазами.
– Мать честная, – сказал он. – Что случилось-то?
– Оно самое, – сказал репортер. – Но теперь все в порядке. Кончено с этим. Пошли. Куда ты хочешь идти?
Джиггс двинулся, репортер рядом, поддерживая его. Вдруг Джиггс отпрянул; подняв глаза, репортер тоже увидел невдалеке ворота ангара.
– Не туда, – сказал Джиггс.
– Хорошо, – сказал репортер. – Не туда, так не туда.
Они повернули; теперь репортер вел Джиггса, опять преодолевая поток людей, направлявшихся к трибунам. Он чувствовал, что челюсть разбаливается, и, оглядываясь и задирая голову, видел, как самолеты один за другим достигали над заданной точкой заданной высоты и как под каждым из них падающее тело расцветало парашютом.
«А бомбу-то я не услыхал, – подумал он. – Или может, ее хлопок меня и свалил».
Он посмотрел на Джиггса, который шел рядом на негибких ногах, так что казалось, будто рессорная сталь в них по мановению волшебной палочки лишилась упругости и была теперь всего-навсего мертвым железом.
– Слушай, – сказал он. Он остановился сам и остановил Джиггса, после чего, глядя на него, заговорил нудно и аккуратно, словно втолковывая что-то ребенку. – Мне надо в город. В газету. Меня начальник вызвал, понятно? Так что скажи мне, куда тебя отвести. Может, тебе где-нибудь полежать? Я могу найти машину, в которой ты…
– Нет, – сказал Джиггс. – Я на ходу. Пошли.
– Да. Конечно. Но тебе хорошо бы…
Теперь уже все парашюты раскрылись; солнечное послеполуденное небо наполнилось опрокинутыми чашами, похожими на перевернутые водяные гиацинты. Репортер легонько потряс Джиггса:
– Слушай, проснись. Что там у них теперь? После прыжков.
– Что? – спросил Джиггс. – После прыжков? Теперь?
– Да, да. Что? Не помнишь?
– Ага, – сказал Джиггс. – Теперь.
Довольно-таки долго репортер смотрел на Джиггса сверху вниз, слегка приподняв, словно бы от боли в челюсти, один угол рта, смотрел не то чтобы с озабоченностью, или сожалением, или даже безнадежностью, а, скорее, со смутным и насмешливым предвидением.
– Ладно, – сказал он и вынул из кармана ключ. – Это-то хоть помнишь?
Джиггс, моргая, уставился на ключ. Потом перестал моргать.
– Ага, – сказал он. – Лежал на столе около бутыли. А потом от идиота пришлось зависеть, который разлегся там за дверью, а я дал ей захлопнуться…
Он перевел взгляд на репортера, уставился на него, опять заморгал.
– Боже праведный, – сказал он. – Принес ее, что ли?
– Нет, – сказал репортер.
– Черт. Дай мне ключ; я пойду и…
– Нет, – сказал репортер. Он положил ключ обратно в карман и вынул сдачу, которую дал ему итальянец, – три монеты по двадцать пять центов. – Ты сказал, пятерка. Но столько у меня нет. Это все, что есть. Ну и ладно, ведь пусть даже у меня было бы сто долларов, это ничего бы не изменило; все равно не хватило бы, потому что всего, что у меня есть, никогда не хватает, понимаешь? Держи.
Он положил три монеты Джиггсу в руку. Секунду Джиггс смотрел на свою ладонь, не шевелясь. Потом ладонь закрылась; он перевел взгляд на репортера, и лицо его стало разумным, осмысленным.
– Ага, – сказал он. – Спасибочки. Не волнуйся. В субботу получишь свое обратно. Мы же теперь богатенькие; а Роджер, Джек и другие ребята сегодня бастуют. Не ради денег, тут принцип, понятно?
– Понятно, – сказал репортер. Он повернулся и пошел. Челюсть уже вполне отчетливо давала себя знать сквозь слабенькую гримасу улыбки, гримасу жалкую, горькую и кривую. «Верно. Не в деньгах дело. Подумаешь, деньги. Не имеет значения». Он услыхал на этот раз бомбу и, двигаясь к предангарной площадке, видел, как пять самолетов взмывают в воздух и уменьшаются под слышный теперь ему звучный голос из установленных с равными промежутками репродукторов:
– …второй номер программы. Класс – триста семьдесят пять кубических дюймов. Некоторые из тех, что показали нам вчера хорошую гонку, участвуют и сегодня, но нет Майерса, который готовится лететь в классе пятьсот семьдесят пять. Однако Отт и Буллит вышли на старт, как и Роджер Шуман, который всех нас вчера удивил, взяв второй приз в яростной борьбе…
Он нашел ее почти сразу; сегодня она не переодевалась, осталась в комбинезоне. Он протянул ей ключ, все сильней и сильней ощущая челюсть сквозь исказившую лицо гримасу.
– Располагайтесь как дома, – сказал он. – Сколько хотите, столько и живите. Я на некоторое время уезжаю, так что мы, возможно, не увидимся. Положите тогда ключ в конверт и отправьте на адрес газеты. И располагайтесь как дома; по утрам, кроме воскресений, приходит женщина делать уборку…
Пять самолетов пошли на первый виток: рык и рев, переходящие в дробь торопливо убегающих хлопков с наветренной стороны, когда машины по очереди огибали пилон и удалялись.
– То есть вам квартира вообще не понадобится?
– Нет. Меня в городе не будет. Я отправляюсь в командировку.
– Понимаю. Что ж, спасибо. Я хотела вас за ночлег поблагодарить, но…
– Ага, – сказал он. – Ну, мне пора. Передайте всем остальным от меня привет.
– Хорошо. Но вы уверены, что…
– Конечно. Все нормально. Располагайтесь как дома.
Он повернулся; быстро пошел, быстро думая: «Если бы я мог хотя бы…» Он слышал, как она дважды его окликнула; подумал, не попробовать ли побежать на бескостных ногах, и почувствовал, что тогда упадет, слыша ее шаги уже совсем рядом, думая: «Нет. Нет. Не надо. Больше ни о чем не прошу. Нет. Нет». Вот она уже с ним поравнялась; он остановился, повернулся и посмотрел на нее.
– Вы знаете, – сказала она, – мы взяли некоторую сумму у вас из…
– Да. Знаю. Все нормально. Вы можете вернуть. Положите в конверт вместе с…
– Я собиралась сказать вам сразу, как только сегодня вас увидела. Дело в том…
– Ага, конечно. – Теперь он говорил громко, вновь отворачиваясь, бросаясь в бегство еще до того, как начал двигаться. – Когда угодно. Ну, до свидания.
– Мы взяли шесть семьдесят. Осталось… – Она приумолкла; она смотрела на него, на жалкую застывшую гримасу, которую трудно было назвать улыбкой, но невозможно было назвать как-либо еще. – Сколько денег вы обнаружили утром у себя в кармане?
– Деньги были на месте, – сказал он. – За вычетом тех шести семидесяти. Так что все в порядке.
Он двинулся дальше. Самолеты вернулись и, пока он шел к зданию и входил в круглый зал, вновь обогнули пилон на поле аэродрома. Первым, кого он увидел, войдя в бар, был фоторепортер, которого он звал Стопарем.
– Угощать тебя выпивкой я не собираюсь, – сказал фоторепортер, – потому что я никого не угощаю. Даже Хагуда не угостил бы.
– Выпивка мне без надобности, – сказал репортер. – Мне нужно десять центов.
– Десять центов? Да это почти столько же, сколько порция.
– Чтобы позвонить Хагуду. Это будет лучше выглядеть в твоем отчете о расходах, чем выпивка.
В углу была телефонная будка; он набрал номер по бумажке, которую дал ему сменщик. Хагуд поднял трубку.
– Да, я на месте, – сказал репортер. – Да, чувствую себя нормально… Хочу приехать. Взять что-нибудь еще, другое задание… За пределами города, если это возможно, на день или на два, если вы… Хорошо. Спасибо, шеф. Еду немедленно.
Чтобы миновать круглый зал, ему надо было вновь пройти через голос, и тот же голос встретил его снаружи, хотя какое-то время он не прислушивался к нему, потому что слушал себя самого: «Ведь то же самое! Я точно так же сам поступал! Я тоже не собираюсь возвращать долг Хагуду! Я тоже лгал ему насчет денег!» – и ответ, не менее громкий: «Врешь, сволочь. Врешь, сукин сын». Так что он слышал репродуктор еще до того, как осознал, что слышит, и точно так же он остановился и полуобернулся еще до того, как осознал, что остановился, в ярком худосочном солнечном свете, полном миражных фигур, чью пульсацию болезненно ощущали его веки; так что, когда из-за угла ангара появились двое полицейских, а между ними – сопротивляющийся Джиггс с кепкой в руке, с полностью закрытым одним глазом и с длинным кровавым потеком на щеке, репортер его даже не узнал; он уставился на репродуктор над входом, как будто мог видеть в нем то, о чем только лишь слышал:
– У Шумана неполадки; он прекратил борьбу; он, по-видимому… он переложил рукоятку и собирается сесть; не знаю, в чем дело, но он резко уходит вбок; он старается держаться подальше от других машин, уже здорово отклонился, а озеро очень-очень мокрое, и лучше ему не летать над ним с неработающим мотором… Ну же, Роджер! К дому, к дому, браток!.. Он вернулся; пытается зайти на посадку, и, кажется, это получится, но солнце бьет ему в глаза, он очень сильно уходит в сторону, чтобы избежать… Не понимаю, в чем… Не по… Выше носовую часть, Роджер! Выше! Вы…
Репортер бросился бежать; не грохот падения услышал он, а общий долгий выдох толпы, словно микрофон успел выдвинуться и уловить из всего воздуха, которым когда-либо дышали люди, именно это движение атмосферы. Он побежал обратно, через круглый зал и через внезапно загудевшую толпу у входа, уже вытаскивая удостоверение; все лица последних суток, все победы, поражения, надежды, отречения и отчаяния этих двадцати четырех часов словно вымело из его жизни начисто единым махом, как если бы они были случайными страничками печатного органа, где он служил, нанесенными ветром на одну бесчувственную конечность вороньего пугала, которому он был подобен, а затем сдутыми прочь. Секундой позже за головами людей, бегущих по предангарной площадке, за «скорой помощью» и пожарной машиной, за мотоциклетной командой, несущейся по летному полю, он увидел лежащий перевернутый самолет с задранным кверху застывшим хрупким шасси, похожим на лапки мертвой птицы.
Через два часа на автобусной остановке на углу Гранльё-стрит женщина, стоявшая с Шуманом чуть поодаль, наблюдала за репортером, который, выйдя из автобуса и отдав купленные им четыре билета, стоял неподвижно. Она не могла определить, на кого он смотрит или на что; его лицо было просто спокойным, ожидающим и, на посторонний взгляд, рассеянным, даже когда к нему, свирепо волоча негнущуюся, неуклюжую и явно раздавшуюся под брючиной ногу, приковылял парашютист, которому оказали первую помощь в аэропорту после того, как перед самым приземлением его неожиданным порывом ветра пронесло над трибунами и шмякнуло об один из наспех возведенных киосков.
– Слушай, это самое, – сказал он. – Насчет мордобоя сегодняшнего. Это я на Джиггса взъярился. Тебе я зря вмазал. Просто я злющий был. Я подумал, это Джиггса харя, а потом уж было поздно.
– Все в порядке, – сказал репортер. Он не улыбался – просто был умиротворен и спокоен. – Я некстати под руку подвернулся, только и всего.
– Ага. Тогда тебе и в карман ничего не класть, не трудиться. Вся забота – штаны потом застегнуть.
И сейчас лицо репортера не изменилось, голос тоже – негромкий, неизумленный.
– Думаешь, получится?
– Не знаю, – ответил Джиггс. – А ты что, никогда не пробовал? Говорят, этим каждую ночь кто-то где-то на свете занимается. Может, даже и здесь, в Нью-Валуа. Да ничего, не умеешь – она тебя научит.
Лицо репортера по-прежнему не менялось; он просто смотрел на Джиггса, и тут вдруг Джиггс зашевелился – мгновенно и весь; репортер, увидев, как горячие скрытные глаза бешено ожили, обернулся и тоже уперся взглядом в лицо парашютиста.
Это было в начале третьего; Шуман и парашютист пробыли в кабинете директора с двенадцати до двенадцати сорока пяти. Они вошли в полдень в ту же неприметную дверь, что и Джиггс накануне, и, миновав первую комнату, оказались в помещении, похожем на зал заседаний банковского совета директоров: длинный стол, за ним – шеренга удобных кресел, на которых расположилось примерно с дюжину мужчин, каких можно увидеть в городе за любым подобным столом, а напротив, поодаль, – ряды стульев, сделанных из стали и покрашенных под дерево, на которых с чудной серьезностью старших и лучше ведущих себя мальчиков в исправительном заведении в канун Рождества сидели другие мужчины, те, кому в это время дня полагалось бы заниматься в ангаре своими машинами, – летчики и парашютисты в замасленных комбинезонах или кожаных куртках, лишь немногим более чистых, – тихие трезвые лица, обернувшиеся, когда вошли Шуман с парашютистом. Как исчез синий серж прошлой ночи, так не было сейчас и твидовых пиджаков с почетными ленточками, за одним исключением, которое составлял персонифицированный репродукторный голос. Комментатор сидел обособленно от обеих групп, отодвинув свое кресло, которому полагалось быть с краю стола, на несколько футов, как будто намеревался откинуться вместе с креслом назад, прислониться к стенке и положить ноги на стол. Но лицом он был так же серьезен, как обе группы; мизансцена в точности изображала официальные переговоры между владельцами фабрики и делегацией из цехов, причем комментатор казался юристом, специализирующимся по трудовому праву, бывшим рабочим, с чьих рук, однако, уже успели сойти мозоли, так что, если бы не какая-то безымянная и неискоренимая особенность его одежды, нечто упрямо неортодоксальное и даже эксцентрическое, навеки отграничивающее его как от людей за столом, так и от людей перед ним, с которыми его притом навеки объединяет профсоюзный значок на лацкане, он вполне мог бы сидеть за столом вместе с владельцами. Но он сидел отдельно. Причем сама малость расстояния между ним и столом подразумевала разрыв, преодолимый труднее, чем даже разрыв между столом и другой группой, как если бы он, комментатор, был остановлен посреди неистового движения, выражавшего если не протест, то по меньшей мере несогласие, приходом именно тех, кого он заочно защищал. Он кивнул Шуману и парашютисту, которые нашли свободные стулья и сели, и обратился к пухлолицему мужчине в центре стола.
– Все собрались, – сказал он.
Люди за столом обменялись негромкими репликами.
– Надо его дождаться, – сказал пухлолицый. Затем он повысил голос: – Мы ожидаем полковника Фейнмана, друзья. – Он вынул из жилетного кармана часы; еще трое или четверо тоже посмотрели на часы. – Он распорядился созвать всех к двенадцати. Сам он пока задерживается. Если хотите, можете курить.
Во второй группе некоторые закурили, поднося друг другу зажженные спички и чинно переговариваясь, как школьники в классе, которым дали минуту-другую на тихие беседы с соседями по парте:
– В чем дело, не знаешь?
– Не знаю. Скорей всего, что-то насчет Горема.
– Пожалуй, да. Наверно.
– Черт, зачем они всех-то нас…
– Кстати, что, по-твоему, случилось?
– Ослепило, похоже.
– И я так думаю. Ослепило.
– Да. Может, вообще не видел высотометра. Или забыл посмотреть. И боданул землю.
– Ага. Вот ведь… Помню, я как-то раз…
Они пускали дым. Чтобы не рассыпать пепел, они держали сигареты так, словно это были капсюли динамитных патронов, молча поглядывая на чистый новенький пол; время от времени они аккуратно стряхивали пепел себе под ноги. Но в конце концов окурки стали жечь им пальцы. Тогда один поднялся; вся комната смотрела, как он идет к столу, берет с него пепельницу, декоративно уподобленную радиальному мотору, возвращается к стоящим в три ряда стульям и пускает ее по рукам, как церковное блюдо для пожертвований. Шуман посмотрел на часы: двадцать пять минут первого. Он тихо обратился к комментатору, словно они были в комнате одни:
– Хэнк, тут вот какое дело. Я снял все клапаны. Мне надо их промерить микрометром, прежде чем…
– Понял, – сказал комментатор. Он повернулся к столу. – Ну, так что же? Люди в сборе. Гонка в три, им надо готовить машины; у мистера Шумана, например, сняты все клапаны. Может быть, вы им объясните, в чем дело, не дожидаясь Фе… полковника Фейнмана? Они наверняка согласятся. Я говорил вам уже. Что, собственно, они могут… в общем, они согласятся.
– На что? – спросил сосед Шумана. Но пухлолицый председательствующий уже заговорил:
– Полковник Фейнман распорядился…
– Верно, – терпеливо сказал комментатор. – Но ребятам надо готовить машины. Так мы лишим тех, кто купил билеты, зрелища, за которое они заплатили.
Люди за столом вновь обменялись тихими фразами, сидевшие напротив молча смотрели на них.
– Мы, конечно, можем провести сейчас предварительное голосование, – сказал пухлолицый. Он перевел взгляд на ряды стульев и кашлянул. – Комитет, представляющий бизнесменов Нью-Валуа, которые финансируют этот воздушный праздник и дают вам возможность выигрывать денежные призы…
Комментатор повернулся к нему.
– Секунду, – сказал он. – Позвольте, я им объясню.
Он повернулся к серьезным, почти одинаковым лицам сидящих на жестких стульях и заговорил, как Шуман, негромко:
– О программках, вот о чем речь идет. О напечатанных, с расписанием на каждый день. Их изготовили на прошлой неделе, и на них значится имя Фрэнка…
Председательствующий перебил его:
– И комитет хочет выразить вам, его коллегам-пилотам, дру…
Его, в свою очередь, перебил один из сидящих за столом:
– И от имени полковника Фейнмана.
– Да, и от имени полковника Фейнмана вам, друзьям и товарищам лейтенанта Горема, свое искреннее соболезнование по поводу вчерашнего несчастного случая.
– Да, – сказал комментатор; он даже не бросил взгляда в сторону говорящего, просто ждал, когда он кончит. – И теперь получается, что они – члены комитета – обещают зрителям то, чего не могут предоставить. Они считают, что имя Фрэнка надо убрать из программок. В этом я с ними согласен, и вы, думаю, тоже.
– Так уберите, – раздался голос из второй группы.
– Да, – сказал комментатор. – Они хотят это сделать. Но единственный способ, как вы понимаете, – напечатать новые программки.
Но они пока еще не понимали. Просто смотрели на него и ждали. Председательствующий снова кашлянул, хотя перебивать ему было некого – никто не говорил.
– Мы организовали выпуск этих программок для пользы и удобства участников, то есть вас, как и для пользы и удобства зрителей, без которых, конечно же, никаких денежных призов не было бы вовсе. Поэтому в некотором смысле именно вы, участники, представляете собой подлинных заказчиков этих программок. Вы, а не мы; расписание номеров не является для нас ни полезной информацией, ни неожиданностью, поскольку мы причастны к их организации, хоть и непричастны к победам – ведь нам было объяснено (и, добавлю, мы увидели это сами), что воздушные гонки не достигли еще, м-м-м, научных высот лошадиных бегов… – Он вновь кашлянул; из-за стола раздались негромкие вежливые смешки. – Печатание этих программок было сопряжено с ощутимыми расходами, которые всецело легли на нас, хотя они, эти программки, были разработаны и изготовлены ради вашей… не скажу, выгоды, но, во всяком случае, ради вашей пользы и удобства. Мы заказали их, полагая, что все обещанное в них будет представлено зрителям; мы, как и вы, не могли предвидеть этого несчастного слу…
– Да, – сказал комментатор, – вот, значит, что выходит. Кто-то должен заплатить за новые программки. Эти ребя… то есть… они говорят, мы… участники, комментаторы, в общем, все, кто получает с праздника доход, должны на это потратиться.
Они не проронили ни звука, и выражение неподвижных лиц не изменилось; изменился тон комментатора, заговорившего теперь и просительно, и настойчиво, без какого-либо протеста или несогласия, явного или скрытого:
– Речь идет всего о двух с половиной процента. Со всех нас – с меня тоже. Только два с половиной процента; их вычтут из призовых денег, и вы этого, можно сказать, не заметите, так они говорят, потому что выигрыши все равно еще вам не выплачены. Только два с половиной процента, и…
Человек из второй группы подал голос еще раз.
– А иначе? – спросил он.
Комментатор не ответил. Чуть погодя Шуман спросил:
– Это все?
– Да, – сказал комментатор.
Шуман встал.
– Пойду клапанами займусь, – сказал он.
Когда они с парашютистом шли теперь через круглый зал, толпа равномерно текла сквозь ворота. Встав в очередь и дошаркав до ворот, они поняли, что не пройдут, поскольку у них нет билетов на трибуну. Так что они повернули обратно, протолкались сквозь толпу и кружным путем двинулись к ангару, идя теперь посреди тихого басовитого гуда, плывущего откуда-то сверху, со стороны солнца; поначалу оно мешало им увидеть звено военных одноместных истребителей, которые, не нарушая строя, заходили на посадку дугой вокруг летного поля и затем приземлялись – быстрые, тупоносые, яростно набычившиеся, мощно-зловредные.
– Они опасно форсированы, – сказал Шуман. – Расслабишься – убьешься. Не хотел бы я за двести пятьдесят шесть в месяц на таком вот летать.
– Там, по крайней мере, у тебя не вычтут никакие два с половиной процента, когда ты отлучишься на ленч, – свирепо сказал парашютист. – Сколько это – два с половиной процента от двадцати пяти?
– Не все двадцать пять, не волнуйся, – сказал Шуман. – Надеюсь, Джиггс подготовил нагнетатель, можно обратно уже ставить.
Так что лишь почти у самого самолета они обнаружили, что женщина работает одна, без Джиггса, и что она уже поставила на место нагнетатель при все еще снятой крышке мотора и при снятых клапанах. Она поднялась и отвела со лба волосы тыльной стороной запястья, хотя они ни о чем еще не успели спросить.
– Да, – сказала она. – Я решила, что он в норме. Пошла поесть и оставила его тут одного.
– А потом ты его видела? – спросил Шуман. – Где он сейчас, знаешь, нет?
– Какая, к черту, разница? – проговорил парашютист сдавленным неистовым голосом. – Надо снимать этот сволочной нагнетатель и ставить клапаны. – Он посмотрел на женщину, сдерживая ярость. – Что он в тебя такое впрыснул, скажи на милость? Похоже, верой в человечество тебя одарил, как другой мог сифилисом, чахоткой или что там бывает. Джиггсу доверие оказала – это же надо!
– Заканчивай, – сказал Шуман. – Снимаем нагнетатель. Клапанные стержни он, догадываюсь, не проверял?
– Не знаю, – сказала она.
– Ладно, не важно. Вчера они выдержали, а сейчас все равно некогда. Если не будем тратить время на проверку, к трем, может, управимся.
Они управились раньше; до трех вывели самолет на предангарную площадку и запустили мотор, после чего парашютист, на протяжении всей работы пребывавший в угрюмой ярости, повернулся и быстро двинулся прочь, хоть Шуман его и окликнул. Он пошел прямиком туда, где находились Джиггс с репортером. Он не мог знать, где их искать, и тем не менее направился именно к этому месту, словно бы ведомый неким слепым инстинктом ярости. Появившись в поле зрения Джиггса, он немедленно ударил его в челюсть, так что удивление, тревога и шок, сменяя друг друга, пришли почти одновременно, и, пока Джиггс падал после первого удара, парашютист врезал ему еще раз, после чего развернулся лицом к репортеру, поймавшему его за руку.
– Спокойно! Спокойно! – кричал репортер. – Он же пьян! Как можно бить…
Парашютист не произнес ни слова; репортер увидел его разворот, завершившийся кулачным ударом, которого он не почувствовал вовсе.
«Я слишком легкий, чтобы меня свалить, чтобы даже ушибить как следует», – подумал он; он все еще втолковывал себе это, когда его поднимали и ставили, когда руки держали его, не позволяя бескостным ногам подогнуться, когда он смотрел на Джиггса, теперь уже сидящего в небольшом частоколе ног, и на трясущего его полицейского.
– Здорово, Леблан, – сказал репортер. Полицейский перевел на него взгляд.
– Ты, что ли? – проговорил полицейский. – Вот и новостями разжился, поздравляю. Как раз для газеты, такое прочтут за милую душу. «Репортер сбит с ног разгневанным пострадавшим», звучит? Вот уж новости так новости. – Он начал несильно пинать Джиггса боком ботинка. – Кто это? Твой сменщик? Вставай. На ноги, на ноги.
– Погоди, – сказал репортер. – Он ни при чем. Подвернулся случайно. Он здесь по механической части. Авиатор.
– Ясно, – сказал полицейский, дергая Джиггса за руку. – Говоришь, авиатор? Что-то не мягко он приземлился, надо сказать. А по морде его небось туча хряснула.
– Авиатор. Он пьяный был, и только. Я все беру на себя. Еще раз тебе говорю: он ни при чем. Ему вмазали по ошибке. Оставь его в покое, Леблан.
– Да на кой он мне сдался, – сказал полицейский. – Берешь на себя, ну и ладно, бери. Веди его тогда в помещение. – Он повернулся и начал расталкивать людское кольцо. – Проходите, нашли тоже зрелище. Гонка сейчас начнется, не стойте тут.
Так что теперь они опять остались вдвоем, и репортер, старательно балансируя на невесомых ногах («Надо же, – подумал он. – Хорошо, что я такой легкий и могу парить») и с опаской ощупывая челюсть, думал с мирным изумлением: «Ничего не почувствовал вообще. Надо же, мне казалось, я не настолько массивный, чтобы меня можно было так сильно стукнуть, но, выходит, я ошибался». Он нагнулся, по-прежнему с опаской, и стал тянуть Джиггса за руку, пока тот наконец не уставился на него пустым взглядом.
– Поднимайся, – сказал репортер. – Идти надо.
– Да, – сказал Джиггс. – Точно. Идти.
– Ну, – сказал репортер, – вставай.
С помощью репортера Джиггс медленно поднялся на ноги; он стоял, глядя на него часто моргающими глазами.
– Мать честная, – сказал он. – Что случилось-то?
– Оно самое, – сказал репортер. – Но теперь все в порядке. Кончено с этим. Пошли. Куда ты хочешь идти?
Джиггс двинулся, репортер рядом, поддерживая его. Вдруг Джиггс отпрянул; подняв глаза, репортер тоже увидел невдалеке ворота ангара.
– Не туда, – сказал Джиггс.
– Хорошо, – сказал репортер. – Не туда, так не туда.
Они повернули; теперь репортер вел Джиггса, опять преодолевая поток людей, направлявшихся к трибунам. Он чувствовал, что челюсть разбаливается, и, оглядываясь и задирая голову, видел, как самолеты один за другим достигали над заданной точкой заданной высоты и как под каждым из них падающее тело расцветало парашютом.
«А бомбу-то я не услыхал, – подумал он. – Или может, ее хлопок меня и свалил».
Он посмотрел на Джиггса, который шел рядом на негибких ногах, так что казалось, будто рессорная сталь в них по мановению волшебной палочки лишилась упругости и была теперь всего-навсего мертвым железом.
– Слушай, – сказал он. Он остановился сам и остановил Джиггса, после чего, глядя на него, заговорил нудно и аккуратно, словно втолковывая что-то ребенку. – Мне надо в город. В газету. Меня начальник вызвал, понятно? Так что скажи мне, куда тебя отвести. Может, тебе где-нибудь полежать? Я могу найти машину, в которой ты…
– Нет, – сказал Джиггс. – Я на ходу. Пошли.
– Да. Конечно. Но тебе хорошо бы…
Теперь уже все парашюты раскрылись; солнечное послеполуденное небо наполнилось опрокинутыми чашами, похожими на перевернутые водяные гиацинты. Репортер легонько потряс Джиггса:
– Слушай, проснись. Что там у них теперь? После прыжков.
– Что? – спросил Джиггс. – После прыжков? Теперь?
– Да, да. Что? Не помнишь?
– Ага, – сказал Джиггс. – Теперь.
Довольно-таки долго репортер смотрел на Джиггса сверху вниз, слегка приподняв, словно бы от боли в челюсти, один угол рта, смотрел не то чтобы с озабоченностью, или сожалением, или даже безнадежностью, а, скорее, со смутным и насмешливым предвидением.
– Ладно, – сказал он и вынул из кармана ключ. – Это-то хоть помнишь?
Джиггс, моргая, уставился на ключ. Потом перестал моргать.
– Ага, – сказал он. – Лежал на столе около бутыли. А потом от идиота пришлось зависеть, который разлегся там за дверью, а я дал ей захлопнуться…
Он перевел взгляд на репортера, уставился на него, опять заморгал.
– Боже праведный, – сказал он. – Принес ее, что ли?
– Нет, – сказал репортер.
– Черт. Дай мне ключ; я пойду и…
– Нет, – сказал репортер. Он положил ключ обратно в карман и вынул сдачу, которую дал ему итальянец, – три монеты по двадцать пять центов. – Ты сказал, пятерка. Но столько у меня нет. Это все, что есть. Ну и ладно, ведь пусть даже у меня было бы сто долларов, это ничего бы не изменило; все равно не хватило бы, потому что всего, что у меня есть, никогда не хватает, понимаешь? Держи.
Он положил три монеты Джиггсу в руку. Секунду Джиггс смотрел на свою ладонь, не шевелясь. Потом ладонь закрылась; он перевел взгляд на репортера, и лицо его стало разумным, осмысленным.
– Ага, – сказал он. – Спасибочки. Не волнуйся. В субботу получишь свое обратно. Мы же теперь богатенькие; а Роджер, Джек и другие ребята сегодня бастуют. Не ради денег, тут принцип, понятно?
– Понятно, – сказал репортер. Он повернулся и пошел. Челюсть уже вполне отчетливо давала себя знать сквозь слабенькую гримасу улыбки, гримасу жалкую, горькую и кривую. «Верно. Не в деньгах дело. Подумаешь, деньги. Не имеет значения». Он услыхал на этот раз бомбу и, двигаясь к предангарной площадке, видел, как пять самолетов взмывают в воздух и уменьшаются под слышный теперь ему звучный голос из установленных с равными промежутками репродукторов:
– …второй номер программы. Класс – триста семьдесят пять кубических дюймов. Некоторые из тех, что показали нам вчера хорошую гонку, участвуют и сегодня, но нет Майерса, который готовится лететь в классе пятьсот семьдесят пять. Однако Отт и Буллит вышли на старт, как и Роджер Шуман, который всех нас вчера удивил, взяв второй приз в яростной борьбе…
Он нашел ее почти сразу; сегодня она не переодевалась, осталась в комбинезоне. Он протянул ей ключ, все сильней и сильней ощущая челюсть сквозь исказившую лицо гримасу.
– Располагайтесь как дома, – сказал он. – Сколько хотите, столько и живите. Я на некоторое время уезжаю, так что мы, возможно, не увидимся. Положите тогда ключ в конверт и отправьте на адрес газеты. И располагайтесь как дома; по утрам, кроме воскресений, приходит женщина делать уборку…
Пять самолетов пошли на первый виток: рык и рев, переходящие в дробь торопливо убегающих хлопков с наветренной стороны, когда машины по очереди огибали пилон и удалялись.
– То есть вам квартира вообще не понадобится?
– Нет. Меня в городе не будет. Я отправляюсь в командировку.
– Понимаю. Что ж, спасибо. Я хотела вас за ночлег поблагодарить, но…
– Ага, – сказал он. – Ну, мне пора. Передайте всем остальным от меня привет.
– Хорошо. Но вы уверены, что…
– Конечно. Все нормально. Располагайтесь как дома.
Он повернулся; быстро пошел, быстро думая: «Если бы я мог хотя бы…» Он слышал, как она дважды его окликнула; подумал, не попробовать ли побежать на бескостных ногах, и почувствовал, что тогда упадет, слыша ее шаги уже совсем рядом, думая: «Нет. Нет. Не надо. Больше ни о чем не прошу. Нет. Нет». Вот она уже с ним поравнялась; он остановился, повернулся и посмотрел на нее.
– Вы знаете, – сказала она, – мы взяли некоторую сумму у вас из…
– Да. Знаю. Все нормально. Вы можете вернуть. Положите в конверт вместе с…
– Я собиралась сказать вам сразу, как только сегодня вас увидела. Дело в том…
– Ага, конечно. – Теперь он говорил громко, вновь отворачиваясь, бросаясь в бегство еще до того, как начал двигаться. – Когда угодно. Ну, до свидания.
– Мы взяли шесть семьдесят. Осталось… – Она приумолкла; она смотрела на него, на жалкую застывшую гримасу, которую трудно было назвать улыбкой, но невозможно было назвать как-либо еще. – Сколько денег вы обнаружили утром у себя в кармане?
– Деньги были на месте, – сказал он. – За вычетом тех шести семидесяти. Так что все в порядке.
Он двинулся дальше. Самолеты вернулись и, пока он шел к зданию и входил в круглый зал, вновь обогнули пилон на поле аэродрома. Первым, кого он увидел, войдя в бар, был фоторепортер, которого он звал Стопарем.
– Угощать тебя выпивкой я не собираюсь, – сказал фоторепортер, – потому что я никого не угощаю. Даже Хагуда не угостил бы.
– Выпивка мне без надобности, – сказал репортер. – Мне нужно десять центов.
– Десять центов? Да это почти столько же, сколько порция.
– Чтобы позвонить Хагуду. Это будет лучше выглядеть в твоем отчете о расходах, чем выпивка.
В углу была телефонная будка; он набрал номер по бумажке, которую дал ему сменщик. Хагуд поднял трубку.
– Да, я на месте, – сказал репортер. – Да, чувствую себя нормально… Хочу приехать. Взять что-нибудь еще, другое задание… За пределами города, если это возможно, на день или на два, если вы… Хорошо. Спасибо, шеф. Еду немедленно.
Чтобы миновать круглый зал, ему надо было вновь пройти через голос, и тот же голос встретил его снаружи, хотя какое-то время он не прислушивался к нему, потому что слушал себя самого: «Ведь то же самое! Я точно так же сам поступал! Я тоже не собираюсь возвращать долг Хагуду! Я тоже лгал ему насчет денег!» – и ответ, не менее громкий: «Врешь, сволочь. Врешь, сукин сын». Так что он слышал репродуктор еще до того, как осознал, что слышит, и точно так же он остановился и полуобернулся еще до того, как осознал, что остановился, в ярком худосочном солнечном свете, полном миражных фигур, чью пульсацию болезненно ощущали его веки; так что, когда из-за угла ангара появились двое полицейских, а между ними – сопротивляющийся Джиггс с кепкой в руке, с полностью закрытым одним глазом и с длинным кровавым потеком на щеке, репортер его даже не узнал; он уставился на репродуктор над входом, как будто мог видеть в нем то, о чем только лишь слышал:
– У Шумана неполадки; он прекратил борьбу; он, по-видимому… он переложил рукоятку и собирается сесть; не знаю, в чем дело, но он резко уходит вбок; он старается держаться подальше от других машин, уже здорово отклонился, а озеро очень-очень мокрое, и лучше ему не летать над ним с неработающим мотором… Ну же, Роджер! К дому, к дому, браток!.. Он вернулся; пытается зайти на посадку, и, кажется, это получится, но солнце бьет ему в глаза, он очень сильно уходит в сторону, чтобы избежать… Не понимаю, в чем… Не по… Выше носовую часть, Роджер! Выше! Вы…
Репортер бросился бежать; не грохот падения услышал он, а общий долгий выдох толпы, словно микрофон успел выдвинуться и уловить из всего воздуха, которым когда-либо дышали люди, именно это движение атмосферы. Он побежал обратно, через круглый зал и через внезапно загудевшую толпу у входа, уже вытаскивая удостоверение; все лица последних суток, все победы, поражения, надежды, отречения и отчаяния этих двадцати четырех часов словно вымело из его жизни начисто единым махом, как если бы они были случайными страничками печатного органа, где он служил, нанесенными ветром на одну бесчувственную конечность вороньего пугала, которому он был подобен, а затем сдутыми прочь. Секундой позже за головами людей, бегущих по предангарной площадке, за «скорой помощью» и пожарной машиной, за мотоциклетной командой, несущейся по летному полю, он увидел лежащий перевернутый самолет с задранным кверху застывшим хрупким шасси, похожим на лапки мертвой птицы.
Через два часа на автобусной остановке на углу Гранльё-стрит женщина, стоявшая с Шуманом чуть поодаль, наблюдала за репортером, который, выйдя из автобуса и отдав купленные им четыре билета, стоял неподвижно. Она не могла определить, на кого он смотрит или на что; его лицо было просто спокойным, ожидающим и, на посторонний взгляд, рассеянным, даже когда к нему, свирепо волоча негнущуюся, неуклюжую и явно раздавшуюся под брючиной ногу, приковылял парашютист, которому оказали первую помощь в аэропорту после того, как перед самым приземлением его неожиданным порывом ветра пронесло над трибунами и шмякнуло об один из наспех возведенных киосков.
– Слушай, это самое, – сказал он. – Насчет мордобоя сегодняшнего. Это я на Джиггса взъярился. Тебе я зря вмазал. Просто я злющий был. Я подумал, это Джиггса харя, а потом уж было поздно.
– Все в порядке, – сказал репортер. Он не улыбался – просто был умиротворен и спокоен. – Я некстати под руку подвернулся, только и всего.