Уильям Фолкнер
Пилон

АЭРОПОРТ. ПРАЗДНИК ОТКРЫТИЯ

   Минуту, не меньше Джиггс простоял у витрины в отощало осевших, как отработанная пена, подвитринных наносах вчерашнего конфетти, легко утвердясь на носках своих заляпанных грязью теннисных туфель, глядя на сапоги. Безупречным и нерушимым воплощением лошади и шпоры, всадника в гордой позе, рекламирующего загородный клуб на журнальном снимке, покоились они в косых бликах отграничивающего стекла на деревянном пьедестале подле мольбертоподобной картонной афиши из тех, какими, наряду с пурпурно-золотыми бумажными гирляндами, затоптанным конфетти и рваным серпантином, город разукрасился за одну ночь, – один и тот же шрифт, одни и те же фотографии подтянуто-зловредно-хрупких самолетов и облокотившихся на них в несоразмерно гигантской безотносительности летчиков, словно самолеты принадлежали к некоему виду эзотерических и губительных зверей и не были ни выдрессированы, ни приручены, а лишь на мгновение замерли над аккуратным лаконичным текстом: имя, фамилия, достижение – или, может быть, никакого достижения, просто надежда.
   Он вошел в магазин, с глухим увесистым шуршанием частя резиновыми подошвами сначала по тротуару, потом по железу порога, потом по кафельному полу этого музея стеклянных ящиков, освещенного некой неземной, дневного оттенка субстанцией, в которой шляпы, галстуки и рубашки, ременные пряжки, запонки и носовые платки, курительные трубки в форме клюшек для гольфа, питейные принадлежности в форме сапог и домашних птиц, побрякушки для ношения на галстуках и жилетных цепочках в форме лошадиных мундштуков и шпор напоминали биологические образцы, сразу – еще до первого вдоха – опущенные в девственно чистый формалин.
   – Сапоги? – переспросил продавец. – Те, что на витрине?
   – Да, – сказал Джиггс. – Сколько они?
   Но продавец даже не пошевелился. Он стоял спиной к прилавку, прислонясь к нему поясницей и глядя сверху вниз на простецкое, крепкое, со скошенным подбородком, голубоватое от бритья, с длинной нитью едва переставшего кровоточить бритвенного пореза лицо, на котором сияли горячие карие вертучие глаза – глаза мальчугана, впервые в жизни увидевшего воздушные колеса, звезды и змей поздневечернего карнавала; на залихватски посаженную набекрень грязную кепку, на коренастое, непомерно мускулистое тело, напоминающее фотографию прошлогоднего или позапрошлогоднего чемпиона сухопутных или военно-морских сил в первом среднем весе; на дешевые бриджи, которые вообще-то должны сверху пузыриться, но на нем сидели в обтяжку, словно они, как и их обладатель, некоторое время назад безнадежно вымокли под сильным дождем; на короткие налитые быстрые, как у пони для поло, ноги, просунутые в отрезанные от всего остального сапожные голенища, которые снизу были упрятаны под подъемы теннисных туфель и держались на месте благодаря приклепанным штрипкам.
   – Двадцать два пятьдесят, – сказал продавец.
   – Годится. Я их беру. Когда вы вечером закрываетесь?
   – В шесть.
   – Черт. Я еще не вернусь из аэропорта. В городе буду в семь, раньше не получится. Вот тогда бы их и забрать.
   Подошел еще один служащий магазина – дежурный администратор.
   – То есть прямо сейчас они вам не нужны? – спросил продавец.
   – Нет, – сказал Джиггс. – А вот в семь я бы их взял.
   – О чем речь? – спросил администратор.
   – Говорит, хочет купить сапоги. А из аэропорта сможет вернуться в семь, не раньше.
   Администратор посмотрел на Джиггса.
   – Летчик?
   – Ага, – сказал Джиггс. – Слушайте, пусть он задержится. К семи я вернусь. Мне они понадобятся сегодня вечером.
   Взгляд администратора спустился к ногам Джиггса.
   – Может, стоило бы взять их сейчас?
   На это Джиггс не ответил. Только сказал:
   – Что ж, видно, придется обождать до завтра.
   – Если не сможете вернуться до шести, – уточнил администратор.
   – Ладно, – сказал Джиггс. – Так и быть, мистер. Сколько хотите задатка?
   Теперь они посмотрели на него оба – на его лицо, в жаркие глаза, на всю его фигуру, красноречиво и отчетливо, как верительные грамоты, говорившую о беспечной и непоправимой несостоятельности.
   – Чтобы вы их для меня попридержали. Ту пару, что на витрине.
   Администратор перевел взгляд на продавца:
   – Какой у него размер?
   – Насчет этого не беспокойтесь, – сказал Джиггс. – Так сколько?
   – Десять долларов, и мы оставим их для вас до завтра, – ответил администратор, опять посмотрев на Джиггса.
   – Десять долларов? Шутите, мистер. Вы хотели сказать – десять процентов. Мне самолет продадут, если я десять процентов в задаток дам.
   – Вы хотите заплатить десять процентов вперед?
   – Да. Десять. Если успею из аэропорта – заберу их сегодня же.
   – Это будет два двадцать пять, – сказал администратор.
   Когда Джиггс засунул руку в карман бриджей, они смогли проследить, вплоть до суставов и ногтей, за ее движением вниз по всей длине кармана, словно это была не рука, а, скажем, будильник, заглатываемый страусом в рисованном фильме. Рука выползла наружу в виде кулака и, разжавшись, явила смятый доллар и монеты разного калибра. Джиггс положил купюру в ладонь продавца и начал отсчитывать мелочь в ту же ладонь.
   – Пятьдесят, – сказал он. – Семьдесят пять. Еще пятнадцать – всего девяносто, еще двадцать пять… – Он осекся и застыл, в левой руке держа монету в двадцать пять центов, а на правой ладони – полдоллара и четыре пятицентовика. – Дайте сообразить. Я дал девяносто, если двадцать пять еще – это будет…
   – Два доллара десять центов, – сказал администратор. – Заберите у него десять центов и дайте ему двадцать пять.
   – Два десять, – сказал Джиггс. – Может, сойдемся на этом?
   – Сами же предложили десять процентов.
   – Ничего поделать не могу. Ну что, два десять – и по рукам?
   – Возьми у него, – сказал администратор. Продавец взял деньги и ушел. И опять администратор смог проследить за движением Джиггсовой ладони вдоль ноги – а потом даже увидел на дне кармана очертания двух монет, выступивших двумя грязноматерчатыми кругляками.
   – Откуда у вас тут идет автобус в аэропорт? – спросил Джиггс. Администратор объяснил. Вернулся продавец, держа квиток с загадочными письменами, и теперь вновь они оба глянули в жаркое вопрошание Джиггсовых глаз.
   – Придете – будут ваши, – сказал администратор.
   – Ясно. Но заберите их с витрины.
   – Хотите пощупать?
   – Нет. Просто хочу увидеть, как их оттуда заберут.
   Опять снаружи, за витринным стеклом, – под резиновыми подошвами невесомый разбрызг конфетти, более бесприютный, чем разбрызганная краска, потому что ни тяжести нет, ни маслянистой цепкости, чтобы удержаться хоть где-то, истончавшийся все то время, что Джиггс провел в магазине, убывавший частица за частицей в небытие, как пена, – стоял он, пока по ту сторону стекла не появилась рука и не взяла сапоги. Потом пошел дальше, частя коротконогой своей, с подскоком, странно негнущейся в коленях походкой. Свернув на Гранльё-стрит, посмотрел на уличные часы – впрочем, он и так уже спешил или, скорее, просто равномерно перемещался на быстрых твердых ногах, как механическая игрушка, имеющая только одну скорость, – и заметил время, хотя часы были на теневой стороне улицы и весь солнечный свет, какой там имелся, по-прежнему висел высоко, мягко преломляясь и увязая в густом, тяжелом, насыщенном испарениями болот и речных рукавов воздухе. Здесь тоже было вдоволь и конфетти, и рваного серпантина – вдоль стен, аккуратными наметенными ветром валиками, повторявшими углы, и по краям сточных желобов, в слегка вулканизированном виде из-за рассветных извержений пожарных гидрантов; подхваченная наверху и пришпиленная шифрованно-символическими значками к дверям и фонарным столбам, пурпурно-золотая гирлянда змеилась над ним, пока он шел, не обрываясь, наподобие трамвайного провода. Наконец она повернула под прямым углом, чтобы пересечь улицу – точнее, встретиться посреди улицы с другой такой же гирляндой, идущей по противоположной стороне и тоже повернувшей под прямым углом к середине, образовав вместе с первой некий воздушный и дырявый, все тех же королевских цветов звериный парашют, подвешенный над землей на высоте второго этажа; к нему, в свою очередь, было подвешено глядящее наружу тканево-буквенное запрещение, которое Джиггс, чуть замедлив шаг и обернувшись, прочел на ходу:
 
   «Гранльё-стрит ЗАКРЫТА для транспорта с 8 вечера до полуночи».
 
   Теперь он уже видел у тротуара на остановке – там, куда ему было сказано идти, – автобус с прикрепленным всеми четырьмя углами к его широкому гузну полотнищем, чтобы полоскалось и хлопало во время езды, и рядом на тротуаре – деревянный двусторонний рекламный щит:
 
   «Блюхаунд» в аэропорт Фейнмана – 75 центов».
 
   Стоявший у открытой двери водитель, в свой черед, проводил взглядом костяшки Джиггсовых пальцев, проделавших путь вниз по карману.
   – В аэропорт? – спросил Джиггс.
   – Да, – сказал водитель. – Билет есть?
   – Я плачу семьдесят пять центов. Что еще надо?
   – Билет в аэропорт. Или рабочее удостоверение. Пассажирские ходят с двенадцати дня.
   Джиггс посмотрел на водителя все с тем же жарким доброжелательным вопрошанием – а сам тем временем вытаскивал руку из кармана, придерживая бриджи другой рукой.
   – Работаешь там? – спросил водитель.
   – А как же, – сказал Джиггс. – Конечно. Я механик у Роджера Шумана. Лицензию показать?
   – Да не надо. Залезай давай.
   На водительском сиденье лежала сложенная газета – цветная бумага, один из тех розовых или зеленых экстренных выпусков, чья первая страница всегда полна картинок и густо, щедро, черно нашлепанных заголовков с восклицательными знаками. Джиггс замешкался, наклонился, обернулся.
   – Можно, друг, на газету твою взглянуть? – спросил он. Но водитель не ответил. Джиггс взял газету, сел на ближайшее сиденье, вытащил из кармана рубашки сплющенную сигаретную пачку, поставил ее на ладонь стоймя, вытряс из нее два окурка, положил тот, что подлиннее, обратно в измятую пачку и вновь засунул ее в карман. Потом зажег короткий, отодвинув его губами подальше от лица и наклонив голову набок, чтобы не подпалить пламенем спички нос. В автобус вошли еще трое мужчин – двое в комбинезонах и один в фуражке, похожей на фуражку носильщика, обтянутой полосатой пурпурнозолотой тканью или попросту из нее сшитой. Потом вошел водитель и сел на свое сиденье боком.
   – Твоя машина сегодня участвует? – спросил он.
   – Да, – сказал Джиггс. – В классе триста семьдесят пять кубических дюймов.
   – Ну и как? Думаешь, есть шанс?
   – Был бы, если бы нам позволили с двухсоткубовыми, – сказал Джиггс. Он трижды быстро затянулся, словно тыкал палкой в змею, и выкинул окурок в еще не закрытую дверь, как будто это и вправду была змея или в лучшем случае паук; потом развернул газету. – Машина – старье. Два года назад еще быстрая считалась машина, но то было два года назад. Вот если бы, как нашу сделали, с тех пор перестали делать новые – все было бы в ажуре. Кроме Шумана, никто даже допуска не смог бы на ней получить.
   – Шуман классный пилот, да?
   – Они все классные, – ответил Джиггс, глядя в газету. На бледно-зеленой поверхности – тяжелым черным стаккато: «Экстренный выпуск. Торжественное открытие аэропорта». В самом центре полосы фотография: пухлое, вкрадчивое, невинно-чувственное лицо левантинца под сидящей чуть набок шляпой, мягкое толстое туловище в туго прилегающем, застегнутом на все пуговицы светло-сером двубортном костюме с гвоздикой в петлице; снимок оправлен на манер медальона символическим венком со вплетенными в него изображениями крыльев и пропеллеров, обрамляющим еще и некое воспроизведенное пером подобие герба, чей отлитый в металле рельефный оригинал явно был где-то вывешен, с надписью готическим шрифтом:
 
   АВИАТОРАМ АМЕРИКИ
   АЭРОПОРТ ФЕЙНМАНА
   НЬЮ-ВАЛУА, ШТАТ ФРАНСИАНА
   НАЗВАН В ЧЕСТЬ
   ПОЛКОВНИКА X. А. ФЕЙНМАНА,
   ПРЕДСЕДАТЕЛЯ СОВЕТА ПО КАНАЛИАЦИИ,
   человека, чьей безошибочной прозорливости, чьим неослабным усилиям обязан своим существованием этот сотворенный из бесплодности и запустения, отвоеванный у озера Рамбо аэропорт стоимостью в миллион долларов[1].
 
   – Фейнман, значит, – сказал Джиггс. – Похоже, большой сукин сын.
   – Сукин сын – это да, – сказал водитель. – И что большой, тоже, пожалуй, верно.
   – Кто он там ни есть, ничего аэропорт он вам отгрохал, – сказал Джиггс.
   – Отгрохал, – сказал водитель. – Кто-то отгрохал.
   – Да, – сказал Джиггс. – Он, кто же еще. Там, я замечаю, на каждом шагу его фамилия.
   – На каждом, – подтвердил водитель. – На обоих ангарах электрическими лампочками, на полу и на потолке зала, по четыре раза на всех фонарных столбах, и еще мне что один из тамошних сказал: маяк там тоже его фамилию высвечивает, но проверять я не проверял – азбуки Морзе не знаю.
   – Дела, – сказал Джиггс.
   Вдруг подвалила изрядная толпа мужчин, все либо в комбинезонах, либо в пурпурно-золотых фуражках, и люди дружно полезли в автобус, так что какое-то время происходящее напоминало комедию, когда целая армия погружается в одно такси и уезжает. Но места хватило для всех, и потом дверь захлопнулась, автобус тронулся и Джиггс, откинувшись на спинку сиденья, стал смотреть в окно. Автобус мигом свернул с Гранльё-стрит, и Джиггс теперь видел себя самого, летящего и ныряющего среди железных балконов, мимолетом заглядывающего в грязные мощеные дворы при жутком грохоте автобуса, который мчался, казалось, с неимоверной скоростью по булыжным улицам, выглядевшим узкими для такой машины, между низкими кирпичными стенами, словно бы источавшими плотный, тягучий, перенасыщенный запах рыбы, кофе и сахара, к которому примешивался еще и другой, глубокий, слабый и отчетливый, как от затхлой священнической сутаны, – некий миазматический спартанский дух средневековых монастырей.
   Потом, вырвавшись из всего этого, автобус поехал еще скорей – теперь длинной аллеей между рощами бородатых виргинских дубов, обрамленными рядами пальм. И вдруг Джигтс увидел, что дубы стоят не на земле, а в воде, такой неподвижной и густой, что в ней ничего не отражалось и казалось, будто ее налили под стволами, как цементный раствор, и дали схватиться. Внезапно по краю дороги замелькали хлипкие домишки, передом опирающиеся на ракушечный грунт дорожного полотна, а задом – на сваи, к которым были привязаны лодки и промеж которых сушились рыболовные сети, а крыты они были, как он успел увидеть, той самой дымного цвета порослью, что свисала с деревьев, но они уже промахнули все это и опять неслись под сводами дубовых веток, с которых мох свисал вертикально и безветренно, как бороды стариков, греющихся на солнышке.
   – Ничего себе, – сказал Джиггс. – Здесь без лодки и по нужде не сходить.
   – В первый раз в наших краях? – спросил водитель. – Сам-то откуда?
   – Да отовсюду, – ответил Джиггс. – Сейчас вот Канзас по мне плачет.
   – Семья там?
   – Семья. Двое детишек, а их мамаша мне жена пока еще, надо думать.
   – А ты, значит, в бегах.
   – Ага. Надо же, заначить ничего, считай, не смог, туфли починить и то не хватило. А попробуй заначь: где какая работа – я еще сказаться не успел, что кончил, а она или шериф уже хозяина нашли и денежки утащили; бывало, прыгаешь с парашютом, так он не раскрылся еще, а она либо он уже бежит в город с монетой.
   – Дела, – сказал водитель.
   – Это точно, – сказал Джиггс, глядя в окно на несущиеся вспять деревья. – Этому Фейнману еще бы маленько здесь потратиться на лесную стрижку.
   Автобус вместе с дорожным полотном без подъема выскочил из болота – никаким всхолмлением тут и не пахло; теперь он ехал по плоской равнине, поросшей зубчатой осокой и утыканной пнями от кипарисов и дубов, – по крапчатому запустению некой жуткой, без всякой видимой пока что цели отвоеванной у озера земли, по которой ракушечная дорога бежала белесой обесцвеченной лентой к чему-то невысокому и неживому впереди – к чему-то невысокому и искусственному, чья химеричность не сразу позволяла догадаться, что это строение, возведенное людьми, и возведенное не бесцельно. Густой влажный воздух теперь наполнился запахом еще более густым и влажным, хотя воды еще не было видно; была только эта мягко-бледно-отчетливая химера, над которой на фоне некой более дальней дремотной безбрежности – скорее всего, водной, говорил ум – реяли остроконечные флажки, на взгляд отделенная от плоской земли некой миражной чертой, так что, теперь уже оформившаяся как двукрылое здание, она, казалось, легко парила в воздухе, как те сказочные города с башенками и зубчатыми стенами в цветных воскресных приложениях, где в сводчатых чертогах, лишенных порогов и полов, люди с желтой и голубой плотью ходят туда-сюда во множестве, в бесцельности и в невесомости. Автобус повернул, и взору во всю длину явилось невысокое раскидистое главное здание с двумя крыльями ангаров, модернистское, с зубчатыми орнаментами, с фасадом слегка мавританским или калифорнийским по стилю, поверх которого развевались на ветру, дувшем точно уже с воды, пурпурно-золотые флажки, придавая строению некое воздушно-водное качество, делая его гигантским вокзалом для неких еще невиданных завтрашних машин, которым что воздух, что земля, что вода – все будет едино. В окно автобуса была видна площадь перед фасадом, засаженная неправдоподобно красивой травой и расчерченная бетонными подъездными дорожками, в рисунке которых Джиггс лишь два-три дня спустя распознает миниатюрную копию рисунка бетонных взлетно-посадочных полос летного поля, образовывавших математическую монограмму из двух заглавных «F», которые располагались точно по сторонам света, взятым по компасу. Въехав на одну из этих миниатюрных «F», автобус затормозил между бескровными виноградинами фонарных шаров на бронзовых столбах; выйдя, Джиггс приостановился взглянуть на четыре «F», вделанные в основание столба по четырем сторонам, и пошел дальше.
   Обойдя главное здание, он двинулся узким канавообразным проходом, кончавшимся слепой дверью без ручки; он толкнул ее, приложив среди разнообразных масляных отпечатков и свою руку, и оказался в узком помещении, отгороженном стеллажами с аккуратно рассортированными и пронумерованными инструментами от негромкого и глубокого, как под сводами пещеры, гула. Здесь были еще умывальная раковина и ряд крючков, на которых висела одежда – обычные рубашки и пиджаки, пара брюк с болтающимися подтяжками и рабочие комбинезоны с пятнами машинного масла; в один из них Джиггс, сняв его с крючка, шагнул и облачился весь единым легким движением, уже направляясь к следующей двери, сделанной главным образом из проволочной сетки, сквозь которую он уже видел стеклянно-стальной грот ангара и стоящие там гоночные самолеты. С осиными талиями, по-осиному легкие, спокойные, аккуратные, зловредные, маленькие и неподвижные, они, казалось, парили, лишенные всякого веса, словно были склеены из бумаги с единственной целью – покоиться на плечах у одетых в комбинезоны людей вокруг них. В фильтрованно-стальном свете ангара, умерявшем мягко-яркие тона их краски, окруженные механиками, чьи манипуляции носили столь технически частный и тонкий характер, что для непосвященных были незаметны, они все, казалось, пребывали в непорушенной целостности – все, кроме одного. Со снятым капотом, являя взгляду худощавое свое нутро коленчатой хрупкостью идущих поверху и понизу шатунов и клапанных коромысел, самой своей утонченной множественностью говоривших о невесомой и ужасающей скорости, любая мгновенная запинка в которой равнозначна непоправимому переходу движения в простую материю, он производил впечатление более глубокой заброшенности, чем полуобглоданный остов оленя в глухом лесу.
   Джиггс помедлил, все еще застегивая горло комбинезона и глядя через ангар на тех троих, что занимались этой машиной; двое были одного роста, третий повыше и все в одинаковых комбинезонах, – правда, из менее рослой пары одна голова была увенчана свирепым ворохом волос цвета кукурузной муки, которые даже с такого расстояния нельзя было принять за мужские. Джиггс подошел не сразу; все еще возясь с пуговицами, поглядел по сторонам и наконец увидел у другого самолета маленького светловолосого мальчика в мешковатом комбинезоне защитного цвета, повторявшем одежду взрослых в миниатюре, вплоть до масляных пятен. «Надо же, – подумал Джиггс. – Замаслил уже. Лаверна шкуру с него спустит». Он приблизился на коротких своих подскакивающих ногах; еще издали ему был слышен голос мальчика – громкий, самонадеянный, далеко разносящийся голос не привыкшего скромничать неслуха со среднезападным выговором. Джиггс подошел и взъерошил волосы мальчика задубелой, тупой, темноватой от въевшегося масла ладонью.
   – Не надо, – сказал мальчик. Потом поинтересовался: – Где ты пропадал? Лаверна и Роджер… – Джиггс взъерошил ему волосы еще раз и присел на корточки, подняв кулаки к лицу и втянув голову в плечи в шутовской пантомиме. Но мальчик посмотрел на него, и только. – Лаверна и Роджер… – повторил он.
   – Кто твой папаша сегодня, дитятко? – спросил Джиггс. И тут мальчик зашевелился. Сохраняя абсолютно то же выражение лица, он пригнул голову, бросился на Джиггса и стал дубасить его кулаками. Джиггс мотал головой и делал нырки, принимая удары и уклоняясь от них, а мальчик лупил и лупил его с тщедушной и смертельной целеустремленностью; уже все повернулись и уставились на них, опустив руки с гаечными ключами и деталями моторов. – Кто твой папаша, а? – повторил Джиггс, руками удерживая мальчика на расстоянии, потом поднял его в воздух и подержал на весу подальше от себя, а он по-прежнему молотил кулаками, метя в голову Джиггса все с той же мрачной и тщедушной целеустремленностью. – Хватит, хорош! – крикнул Джиггс.
   Он поставил мальчика, продолжая удерживать его на расстоянии, нырять и уклоняться, но уже вслепую, потому что кепка съехала ему на глаза и легкие твердые маленькие кулачки теперь барабанили по кепке.
   – Хорош! Хорош! – крикнул Джиггс. – Сдаюсь! Беру слова назад! – Он отступил и поднял с глаз кепку, и тут ему стало ясно, почему мальчик перестал: и он, и все взрослые с пришедшими в неподвижность инструментами, с контровочной проволокой и частями моторов в руках теперь смотрели на нечто, явно выползшее из какого-то медицинского логова и, как есть, в казенной одежде усыпленного эфиром пациента из благотворительной палаты, проникшее в мир живых людей. Джиггс увидел существо, в котором, стой оно прямо, росту было бы шесть футов с лишним при весе всего около девяноста пяти фунтов, одетое в лишенный возраста и цвета, словно бы сотканный из воздуха и лишь пропитанный, как полотняное крыло самолета аэролаком, отверделыми выделениями, образовавшимися от соприкосновения жизни с мимо несущейся землей, костюм, который невесомо и беспрепятственно, как воздушный шар, колыхался вокруг скелетоподобного каркаса, словно костюм и его хозяин раскачивались на одной бельевой веревке; существо шарнирно-разболтанное, неуемное, натягивающее поводок, как невзрослый породистый сеттер, теперь присевшее перед мальчиком на корточки и тоже поднявшее кулаки к лицу с видом куда более шутовским, чем у Джиггса, потому что в данном случае шутовство явно было непреднамеренным.
   – Ну, давай, Демпси[2], – сказал пришедший. – Кто – кого, ставка – порция мороженого. Ну?
   Мальчик не двигался. Ему было не больше шести, но он смотрел на выросшее перед ним привидение с изумленной молчаливой неподвижностью взрослого.
   – Ну так как? – спросил мужчина. Но мальчик по-прежнему не шевелился.
   – Спроси, кто его папаша, – посоветовал Джиггс. Пришедший перевел на него взгляд.
   – В смысле, где его папаша? – переспросил он.
   – Нет. Кто его папаша.
   Теперь уже привидение смотрело с некой потрясенной неподвижностью – смотрело на Джиггса. «Кто его папаша?» – повторил пришедший. Он все еще смотрел на Джиггса, когда мальчик кинулся на него и стал, как Джиггса, лупить его кулачками с выражением угрюмой, трезвой готовности убить на маленьком личике. Избиваемый продолжал смотреть на Джиггса, не вставая с корточек, и Джиггсу, как и остальным, послышалось, что кулачки мальчика выстукивают негромкую барабанную дробь словно бы по дереву, как будто и костюм, и кожа этого человека просто висели на спинке стула; а он все смотрел на Джиггса, делая нырки, уклоняясь вправо-влево и оберегая лицо, но при этом не спускал с Джиггса глаз, уставясь на него изумленным взором черепа и все повторяя: «Кто его папаша? Кто его папаша?»
   Когда Джиггс наконец добрался до самолета со снятым капотом, двое мужчин уже отсоединили и вытащили нагнетатель.
   – Где тебя носило? Прабабушку, что ли, хоронил? – спросил тот, что повыше.