– Я понимаю, что этот… ваш… другой мужчина зарабатывает еще меньше, чем Роджер. Но вы говорили мне, что заработков Роджера тоже не всегда хватало для четверых; тем не менее, пока Роджер был жив, у вас не возникало желания подкинуть нам мальчика. И вот теперь, когда у вас одним ртом меньше, вы уверяете меня, что…
   – Я вам объясню, дайте мне слово сказать, – перебила его она. – У меня будет еще один ребенок.
   Теперь он молчал; его неоконченная фраза, казалось, повисла между ними. Они стояли лицом к лицу, но не видели друг друга – каждый имел перед глазами только смутную фигуру, размываемую падающим между ними и на них снегом, хотя она, стоя спиной к уличному фонарю, видела его все же лучше, чем он ее. Через некоторое время он тихо сказал:
   – Понимаю. Да. И на этот раз вы знаете, что будущий ребенок не… не от…
   – Не от Роджера. Да. Мы с Роджером… Ладно, не важно. Про этого ребенка я знаю. И Роджер знал. Так что нам нужны будут деньги, и Роджер пытался выжать из этого воздушного праздника все, что можно. Машина, на которой он в первый раз выиграл приз, была медленная, устаревшая. Но другой у нас не было, и он их переиграл, обошел их за счет пилонов, делал такие близкие виражи, каких другие не рисковали делать ради этих маленьких денег. Потом в субботу он получил возможность полететь на опасной машине, которая давала шанс выиграть две тысячи долларов. Это бы нас обеспечило. Но машина развалилась в воздухе. Может, я и сумела бы его остановить. Не знаю. Может, и сумела бы. Но не остановила. И не пыталась даже. Так что денег этих мы не получили, а из того, что он в первый день выиграл, мы большую часть оставили, чтобы его тело переправили сюда, когда поднимут из озера.
   – А, – сказал доктор Шуман. – Понимаю. Да. Итак, вы даете нам шанс… возможность… – Вдруг он закричал: – Если бы я только был уверен, что это сын Роджера! Если бы я только был уверен. Ну скажите же мне что-нибудь! Знак подайте какой-нибудь, маленький знак. Любой, крошечный хотя бы…
   Она не шевелилась. Фонарь светил сквозь снегопад поверх ее плеча, и она хоть и смутно, но видела его – малорослого худого мужчину со встрепанными жидкими серо-стальными волосами, на которые, шелестя, падали снежинки, отвернувшего от нее лицо и державшего ладонь поднятой руки не прямо перед собой, а между ее лицом и своим. Помолчав, она сказала:
   – Может быть, вам какое-то время понадобится, чтобы подумать. Чтобы решить.
   Теперь она не видела его лица – только поднятую ладонь; казалось, она обращается к этой ладони:
   – Давайте я подожду до завтра в гостинице, а вы…
   Ладонь шевельнулась, слабо дернулась в ее сторону выше неподвижного запястья, словно пытаясь отогнать ее голос. Но она повторила, как будто для протокола:
   – Значит, вы не хотите, чтобы я подождала?
   Ответила ей только ладонь, дернувшаяся еще раз; женщина тихо повернулась и спустилась с крыльца, ища ногой под снегом каждую ступень, затем пошла по дорожке, не быстро, истаивая в дремотной пантомиме снегопада. Она не оглядывалась. Доктор Шуман не смотрел на нее. Он услышал, как заводится мотор такси, но сам тем временем уже поворачивался и входил в дом, чуть замешкавшись перед закрытой дверью прежде, чем отыскал ручку, – пожилой мужчина в одной рубашке с усыпанными снегом волосами и плечами. Он двинулся по коридору; его жена, сидевшая в темной комнате у кровати, где спал мальчик, услышала, как он наткнулся на что-то в коридоре, а потом увидела его в освещенном из коридора прямоугольнике двери, держащегося за косяк, с блестками тающего снега в растрепанных волосах.
   – Хоть маленький знак бы иметь, – сказал он. Входя, он опять споткнулся. Она встала и двинулась к нему, но он отстранил ее. – Оставь меня с ним, – сказал он.
   – Тсс, – сказала она. – Не буди его. Иди, поужинай.
   – Оставь меня, сказал, – повторил он, отстраняя рукой теперь уже пустой воздух, потому что она стояла поодаль, глядя, как он подходит к кровати, неловко нащупывает изножье. Но голос его был вполне спокойным.
   – Выйди, – сказал он. – Оставь меня с ним. Выйди и оставь меня с ним.
   – Тебе поужинать надо и лечь.
   – Уйди, тебе говорят. Я хорошо себя чувствую.
   Она повиновалась; он стоял, держась за изножье кровати и слушая, как ее шаги медленно шелестят по коридору и затихают. Потом он зашевелился, с трудом нащупал электрический шнур, лампу, зажег свет. Мальчик ворохнулся, отворачивая от света лицо. Ночной рубашкой ему служила старомодная мужская сорочка с некогда сатинированной грудью, мягкой теперь от множества стирок, заколотая у горла золотой брошью, с недавно обрезанными на уровне запястий рукавами. На другой подушке рядом с головой мальчика лежал игрушечный самолетик. Внезапно доктор Шуман наклонился и стал трясти мальчика за плечо. Самолетик съехал с подушки; не переставая трясти мальчика, доктор другой рукой смахнул игрушку на пол.
   – Роджер, – сказал он, – проснись. Проснись, Роджер.
   Мальчик проснулся; моргая, не шевелясь, он смотрел на склонившееся над ним мужское лицо.
   – Лаверна, – позвал он. – Джек. Где Лаверна? Где это я?
   – Лаверна ушла, – сказал доктор Шуман, все еще тряся мальчика, как будто он забыл приказать мышцам остановиться. – Ты дома, но Лаверна ушла. Ты понял меня? Ушла. Что, будешь плакать? А?
   Мальчик смотрел на него, моргая, потом повернулся и провел рукой по другой подушке.
   – Где мой новый? – спросил он. – Где мой самолет?
   – Твой самолет, говоришь? – сказал доктор Шуман. – Твой самолет?
   Он нагнулся, подобрал игрушку, подержал ее на уровне глаз, лицо его искривилось в гримасе карличьей ярости, и он на глазах у мальчика с размаху швырнул самолетик о стену, а затем, подбежав к нему, принялся топтать его в припадке слепой маниакальной злобы. Мальчик издал лишь один отрывистый звук; затем, приподнявшись на локте, молча, с глазами чуть расширенными словно бы от любопытства, и только, он смотрел, как всклокоченный старик в потрепанной одежде маниакально и смехотворно скачет над бесформенной и бесполезной массой желто-голубой жести. Потом мальчик увидел, как он остановился, наклонился, взял загубленную игрушку и, можно было подумать, попытался разорвать ее руками на части. Его жена, сидевшая в гостиной у печи, тоже слышала сквозь хлипкие стены его топот, тоже чувствовала, как трясется пол; потом услышала, как он идет по коридору – теперь быстрыми шагами. Маленькая увядшая женщина с увядшими глазами и тихим увядшим лицом, она сидела в душной комнате, где стояли полысевший диван, стулья из мореного дуба, вращающийся книжный шкаф из того же мореного дуба с аккуратными рядами потрепанных медицинских книг, с чьих переплетов давно уже сошла золотая краска тисненых названий, и стол, заваленный медицинскими журналами, поверх которых на нем лежали сейчас теплая кепка с наушниками, пара рукавиц и маленькая потертая черная сумка. Она не двигалась – просто сидела и смотрела на дверь, на входящего доктора Шумана, который протянул вперед одну руку; даже теперь она не шевельнулась, только молча смотрела на пачку денег.
   – Они лежали в самолетике! – сказал он. – Ему даже пришлось спрятать от нее деньги!
   – Нет, – сказала его жена. – Это она их от него спрятала.
   – Нет! – завопил он. – Он от нее. Для мальчика. Разве женщина способна спрятать деньги или что-либо еще и потом по забывчивости оставить? И где, спрашивается, она могла раздобыть сто семьдесят пять долларов?
   – Да, – сказала его жена, чьи увядшие глаза наполнились неизмеримым и неумолимым непрощением, – где она могла раздобыть сто семьдесят пять долларов, которые надо было прятать от них обоих в детской игрушке?
   Он довольно долго на нее смотрел.
   – А, – сказал он. Он тихо это сказал: – Да. Понимаю. – Потом закричал: – Но какая разница! Какая сейчас разница!
   Он нагнулся, рывком распахнул дверцу печки и затем вновь ее захлопнул; сидевшая неподвижно, его жена не шевельнулась, даже когда поверх его склоненной фигуры увидела в дверном проеме глядящего на них мальчика в мужской рубашке, одной рукой прижимающего к груди раздавленное месиво игрушки, другой – ком своей одежды. Кепка уже была на нем. Доктор Шуман его не видел; он выпрямился у печи; это был, конечно, сквозняк из-за открывшейся и закрывшейся двери, но на миг почудилось, будто сами деньги, взвиваясь в небытие по печной трубе в языках огня, глухо и негромко взревели, в то время как доктор Шуман, выпрямившись, смотрел на жену сверху вниз.
   – Это наш мальчик, – сказал он; потом прокричал: – Говорю тебе, это наш мальчик!
   Тут он обмяк и мгновенно, хотя и безболезненно из-за мелкости телосложения, рухнул на колени подле ее стула и, уткнувшись головой в подол ее платья, заплакал.
 
   Когда вечером в отдел городских новостей начали приходить сотрудники, один юный рассыльный заметил около стола репортера опрокинутую корзину для бумаг и поразительное количество зверски исчерканной и порванной бумаги, раскиданной рядом по полу. Рассыльный учился в выпускном классе школы и был, что называется, светлая голова; он был не только честолюбив, но и мечтателен. Он собрал с пола все листы, как целые, так и разорванные, выгреб всё из мусорной корзины и, сев за стол репортера, начал сортировать фрагменты, отбрасывать, сопоставлять и напоследок прибег к помощи клея; затем расширенными от волнения, восторга и, наконец, подлинного триумфа глазами он прочел то, что спас, чему вернул порядок и связность, – фразы, абзацы, являвшие собой, по его убеждению, не только новости, но и начатки литературы:
 
   В четверг Роджер Шуман соревновался с четырьмя соперниками и победил. В субботу у него был только один соперник. Но соперником этим была сама Смерть, и Роджер Шуман потерпел поражение. И вот сегодня на крыльях рассвета над озером пролетел одинокий самолет и, сделав круг над местом, где Роджер Шуман получил Последнюю Финишную Отмашку, растворился в утренней заре, из которой он явился.
   Так попрощались с летчиком двое друзей. Двое друзей, они же двое соперников, с которыми он честно боролся и которых опередил в одиноком небе, откуда он упал, бросили в воду скромный венок, отмечая место, где ныне незримо высится его Последний Пилон.
 
   Здесь текст обрывался, но рассыльный не успокоился.
   «Боже мой! – прошептал он. – Может быть, Хагуд разрешит мне окончить!» – уже двигаясь к столу, где теперь сидел Хагуд, чьего появления рассыльный не заметил. Хагуд только-только уселся; рассыльный, уже открыв рот, чуть помедлил у него за спиной. И тут он стал еще большим рабом изумления, чем обычно, потому что на столе у Хагуда, аккуратно придавленная пустой бутылкой из-под виски, лежала еще одна страница желтоватой бумаги, которую Хагуд и рассыльный прочли вместе:
 
   В минувшую полночь поискам тела Роджера Шумана, воздушного гонщика, упавшего в озеро в субботу во второй половине дня, был положен конец полетом трехместного, с мотором примерно в восемьдесят лошадиных сил, биплана, который ухитрился сделать над водой круг и вернуться, не развалившись на куски, и вдобавок кинуть в озеро венок из цветов, упавший в воду приблизительно в трех четвертях мили от предполагаемого местонахождения тела Шумана, – ведь самолет вели асы бомбометания, которые никак не могли промахнуться мимо озера. Миссис Шуман с мужем и детьми отбыла в Огайо, где, как предполагается, их шестилетний сын неопределенно долго пробудет у деда и бабки по одной из линий и куда мы покорнейше просим переслать останки Роджера Шумана любого, кому удастся их отыскать.
 
   А ниже свирепым карандашом было приписано:
 
   Полагаю ты этого хотел сука такая а теперь я отправляюсь на Амбуаз-стрит слегка надраться, а ежели ты не знаешь где Амбуаз-стрит спроси своего сынка и он тебе скажет а ежели тебе невдомек что такое надраться езжай и глянь на меня да деньжат не забудь прихватить потому что я гуляю в кредит.