Я хлестнул. От испуга он дернулся, подскочил – и все. Через полшага я справился с ним, еще через шаг он понял, что нам надо: скакать по выгону, по дорожке, и он понесся во весь опор, а я натянул наружный повод, чтобы он шел по кругу, и взял его в шенкеля, пока он еще не совсем опомнился от страха. Но очень быстро все пошло, как было утром: хороший аллюр, полная покорность, запас сил – и при этом такое ощущение, что головой он не желает скакать; так продолжалось до левого поворота, пока он не увидал Неда. И тут снова был точно взрыв: он закусил удила, сошел с круга и помчался напрямик, и я не сразу обрел достаточно равновесия, чтобы здоровой рукой натянуть повод и, преодолевая сопротивление, на полной скорости вернуть, втащить его на дорожку, и все-таки, действуя наружным поводом, я повернул его, и тут он снова увидел Неда и попытался закусить удила, и мне пришлось пустить в ход и порезанную руку, чтобы он снова не сошел с дорожки; мне казалось – прошла вечность, прежде чем Нед сказал:
   – Хлестни его и брось прут.
   Я так и сделал и отбросил прут назад; опять скачок, но тут я совладал с ним, тут довольно было одной руки, чтобы удержать его на поле, и он опять шел ровным тротом, и таким манером мы прошли противоположную прямую второго круга, и на этот раз я был наготове, когда мы повернули, и он опять увидел Неда, и нам надо было пройти финишную прямую, а Нед стоял ярдах в двадцати за тем местом, где должен был быть финиш, и говорил не громко, но так, чтобы Громобой его слышал, говорил тем же тоном, что в вагоне накануне ночью – и прут мне был бы теперь без пользы, все равно я не успел бы пустить его в ход, даже если бы и не отбросил; до сих пор я думал, что хоть на одном-то горячем скакуне я поездил – на том жеребце-полукровке дядюшки Зака, который вел родословную от Моргана – но ни разу в жизни я не испытал ничего подобного этому рывку, этому порыву вперед, точно до сих пор нас держала веревка, привязанная к деревянному колу, а теперь голос Неда перерезал ее:
   – Сюда, сынок, бери.
   И вот мы уже стоим, и голова Громобоя по ноздри погружена в Недову ладонь, хотя на этот раз я чую только резкий запах лошадиного пота и вижу только пучок травы, которую жует Громобой.
   – Хи-хи-хи! – сказал Нед так тихо и ласково, что и я перешел на шепот.
   – Что это? – сказал я. – Что? – Но тут подошел Бун, и уж он не шептал.
   – Будь я проклят! Какое ты ему слово сказал?
   – Никакое, – сказал Нед. – Просто – ежели, мол, хочет ужинать, пусть идет и ужинает.
   Не шептал и Бутч: наглый, самоуверенный, непробиваемый, бесстыдный, безжалостный.
   – Так, так, – сказал он. Он не приподнял голову Громобоя, уткнувшегося в Недову ладонь, он ее вздернул, а когда конь попытался снова опустить, сунул ему удила в рот.
   – Дайте я сделаю, – скороговоркой сказал Нед. – Что вы ищете?
   – Если я сам не слажу с лошадью и мне понадобится помощник, я кликну, – сказал Бутч. – Но не тебя. Тебя пусть в Миссипи зовут. – Он оттянул губу Громобою, осмотрел десны, потом и глаза. – Ты что ж, не знаешь, что нельзя давать лошадям допинг перед скачками? Может, у вас там, в болотах, не слышали про это, так вот, знай.
   – У нас в Миссипи тоже есть конские доктора, – сказал Нед. – Позовите любого, пусть скажет, наелся этот конь какого-нибудь зелья или нет.
   – Ладно, ладно, – сказал Бутч. – Только почему ты дал ему допинг за день до скачек? Хотел посмотреть, подействует ли?
   – Выходит, так, – сказал Нед. – Ежели бы дал, так для этого. Но я не давал. Вы же разбираетесь в лошадях, значит, сами знаете, что не давал.
   – Ладно, ладно, – снова сказал Бутч. – В каждом деле свои секреты, я в них не мешаюсь, был бы прок от них. Будет этот мерин скакать и завтра, как сегодня? Не раз, а все три раза?
   – Ему довольно и двух, – сказал Нед.
   – Неважно, – сказал Бутч. – Два раза. Выиграет?
   – Спросите у мистера Буна Хогганбека, что будет, если этот конь не выиграет два раза, – сказал Нед.
   – Я у тебя спрашиваю, а не у Красавчика, – сказал Бутч.
   – Два раза выиграет, – сказал Нед.
   – Ну что ж, – сказал Бутч. – Так-то говоря, если у тебя этого зелья еще только три порции, я тоже больше двух раз не стал бы рисковать. Если он второй раз отстанет – скормишь ему остаток, чтобы добежать до Миссипи.
   – Я и сам так подумал, – сказал Нед. – Отведи его в конюшню, – сказал он мне. – Пусть остынет, потом мы его обмоем.
   Бутч и тут следил за нами, почти до самого конца. Мы вернулись в конюшню, расседлали Громобоя, Ликург принес ведро и тряпку, и обмыл его, и обтер мешковиной, и только потом поставил в стойло и задал корму, вернее, собрался задать. Потому что Бутч сказал:
   – А ну-ка, парень, слетай в дом, принеси кувшин с водой и сахар и поставь на веранду, мы с Красавчиком сварганим себе грогу.
   Ликург не сдвинулся с места, пока дядюшка Паршем не сказал:
   – Иди, – и он сразу пошел, а за ним и Бун с Бутчем. Дядюшка Паршем стоял в дверях конюшни и смотрел им вслед (то есть вслед Бутчу) – старчески-поджарая, полная драматизма черно-белая фигура: черные брюки, белая рубашка, черное лицо, черная шляпа, под ней белые волосы, и усы, и эспаньолка.
   – Начальство, – сказал он. Сказал спокойно, с холодным равнодушным презрением.
   – Раз у человека мозгов нет, стоит ему обзавестись бляхой, пусть самой завалящей, она так здорово ударяет ему в башку, что и у других голова кругом идет, – сказал Нед. – Но не бляха главное, а пистолет. Когда этот начальник был маленьким мальчонкой, верно, об одном только и думал – вот бы с пистолетом поцацкаться, только с самого начала знал – как вырастет и заведет себе такую цацку, так ему закон сразу запретит ее в ход пускать. Ну, а теперь-то у него бляха, значит, нечего бояться, что в тюрьму засадят и эту штуку отнимут, и он снова может побыть мальчишкой, хотя уже взрослый дядя. Худо одно, – пистолет так засел в его умишке, что он и подумать не успеет, как прицелится во что-нибудь живое и выстрелит.
   Тут вернулся Ликург.
   – Они дожидаются тебя, – сказал он мне. – В дрожках.
   – Уже вернулись? – спросил я.
   – Все время были здесь, – сказал Ликург. – С самого начала. Она все время сидела с тем парнишкой, вас дожидалась. Она говорит, иди к ней.
   – Погоди, – сказал Нед. Я остановился: у меня на руке все еще был ездовой носок, и я подумал – он хочет его снять. Но он просто смотрел на меня. – Теперь тебе покоя не будет от людей.
   – От каких людей? – спросил я.
   – Уже слух прошел. Насчет скачек.
   – Кто его распустил?
   – А кто всегда слухи распускает? – сказал он. – Для них разносчика не надо, хватит участка в десять миль и пары скаковых лошадей. Откуда, по-твоему, взялся здесь этот начальник? Не унюхал же, как пес, что в четырех пли там в пяти милях белая девушка объявилась? Ну да, я сперва надеялся, а Бун Хогганбек, может, и сейчас надеется, что мы шито-крыто сведем этих лошадей вместе, и устроим скачки, и выиграем или проиграем, а потом я, и ты, и он отправимся то ли домой, то ли куда подальше, чтобы Хозяин Прист не дотянулся. Но теперь уже нет. Теперь люди начнут тебя вопросами донимать. А завтра от них и вовсе отбоя не будет.
   – Но скачки мы сможем устроить?
   – Теперь должны. Может, с самого начала были должны, с того самого часа, как мы с Буном поняли, что Хозяин на сутки или там на сколько снял руку со своего автомобиля. Но уж теперь-то должны наверняка.
   – Что же ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил я.
   – Ничего не хочу. Я к тому говорю, чтоб ты не удивлялся. У нас теперь одно дело – поставить лошадей на дорожку и показать им, куда скакать, а тебе сидеть на Громобое и делать как я сказал. Ну, иди, а то они начнут вопить, тебя звать.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

   Нед был прав. То есть насчет того, что слух уже прошел. Когда Эверби сняла у меня с руки носок, ничего страшного я там не увидел. Рука как рука, как у всякого, кого полоснули накануне по сгибу пальцев. Думаю, кровь так больше и не шла, даже когда я днем натягивал поводья, чтобы сладить с Громобоем. Но Эверби думала по-другому. Так что сперва мы заехали к доктору, жившему примерно в миле от этого конца города. Бутч знал доктора и знал, где тот живет, но вот как удалось Эверби уговорить его отвезти нас туда, этого я сказать не могу – то ли пустила в ход попреки, или угрозы, или обещания или просто вела себя как крупная молодая форель, которая до того суетится вокруг форели-дитяти, что не обращает никакого внимания на острый крючок, привязанный к леске, и рыбаку поневоле приходится что-то предпринять самому – ну, хотя бы отделаться от форели-дитяти. А может, не в Эверби было дело, а в пустой фляге, поскольку следующая возможность выпить ожидалась только в паршемской гостинице. Потому что, когда я зашел за дом, мать Ликурга стояла на верхней ступеньке веранды, держа сахарницу и кувшин с водой и тыквенным черпаком, а Бутч с Буном как раз опрокидывали в рот по стаканчику, а Ликург вытаскивал пустую флягу из розового куста, куда ее зашвырнул Бутч.
   Так или иначе, Бутч отвез нас к доктору: маленький, когда-то белый домик, маленький дворик, буйно заросший буйно пахнущими пыльными растениями, которые цветут в конце лета и осенью; полуседая толстуха в пенсне, похожая на бывшую учительницу, которая и через пятнадцать лет все еще ненавидит восьмилетних ребятишек, отворила дверь, окинула нас взглядом и (Нед был прав) сказала кому-то в глубине дома: «Эти, которые с рысаком», повернулась и исчезла в недрах дома, а Бутч сразу шагнул за порог, не дожидаясь разрешения, веселый, словно его уже пригласили войти (попробовали бы не пригласить – опять-таки, сам понимаешь, бляха; носить ее или просто быть, как ведомо всем, ее обладателем и при этом войти в чужой дом по-иному значило бы не только предать себя, но и предать целую корпорацию, унизить ее достоинство), говоря:
   – Как поживаете, док, у меня для вас пациент, – мужчине (он тоже был бы полуседой, если бы отмыть от табака его неряшливые усы) в белой, как на Неде, но не такой чистой рубашке, и тоже в черном, как у Неда, сюртуке, но с длинным, трехдневной давности яичным подтеком, и вообще вид у него был и дух от него шел такой… но не просто спиртной, во всяком случае, не только спиртной. – Мы с братцем Хогганбеком обождем в гостиной, – сказал Бутч. – Не провожайте, я знаю, где искать бутылку. Насчет дока не беспокойся, – сказал он Буну, – Он до виски, считай, и не дотрагивается, разве когда очень приспичит. Но зато по закону на лечение ему отпускается по одной порции эфирного спирта на каждого пациента, у которого идет кровь или сломана кость. Если у кого пустяковая засохшая царапина, или палец сломан, или, как у этого, шкура малость пропорота, доктор делит с пациентом лечение по-братски: себе – весь спирт, а тому – все остальное. Хо-хо-хо. Сюда.
   Так что Бутч с Буном прошли туда, а Эверби и я (ты, наверное, заметил, что никто пока не хватился Отиса. Мы вылезли из дрожек, – они, видимо, принадлежали Бутчу, по крайней мере, он на них разъезжал; у дядюшки Паршема мы замешкались, потому что Бутч пытался уговорить, потом улестить, потом силой принудить Эверби сесть вместе с ним на переднее сиденье, но она расстроила его планы, быстро взобравшись на заднее и держась одной рукой за меня, а другой придерживая Отиса, а тем временем Бун сел впереди вместе с Бутчем, и потом, когда Бутч, а за ним и все мы втиснулись в докторскую прихожую, никто не вспомнил об Отисе), мы вдвоем последовали за доктором в другую комнату, где стоял диван, набитый конским волосом, с грязной подушкой и ватным одеялом, и столик с вертящейся столешницей, уставленный пузырьками, и еще больше пузырьков толпилось на каминной доске, а в камине с зимы, с последней топки, так и не выгребли золу, и в одном углу комнаты стояли умывальник с тазом и кувшином и до сих пор не вылитый ночной горшок, а в другом был прислонен дробовик, и если бы мама была тут, она не допустила бы, чтобы его ногти коснулись любой родственной ей царапины, а тем более – такого пореза. Очевидно, Эверби думала так же, она сказала:
   – Я сама развяжу, – и развязала.
   Я сказал, что рука не болит. Доктор осмотрел мою ладонь сквозь очки в металлической оправе.
   – Чем вы ее смазали? – спросил он. Эверби объяснила. Теперь-то я знаю – чем. Доктор посмотрел на нее: – Как это оказалось у вас под рукой? – Потом приподнял за уголок очки и снова посмотрел на нее и сказал: – Ах вот что. – Потом сказал: – Так, так, – потом снова опустил очки и со вздохом – да, именно со вздохом – сказал: – Я уже тридцать пять лет как не был в Мемфисе. – Постоял с минуту и, говорю тебе, со вздохом сказал: – Да, тридцать пять лет. – И еще: – На вашем месте я бы ничего с ней не делал. Забинтуйте, и все.
   Да, Эверби – совсем как мама: хотя достал бинт он, забинтовала мне руку она сама.
   – Это ты завтра будешь жокеем? – спросил он.
   – Да, – ответила Эверби.
   – Обгони-ка наконец чертову Линскомову лошадь.
   – Постараемся, – сказала Эверби. – Сколько мы вам должны?
   – Нисколько, – сказал он. – Вы ее уже залечили. Лучше обгоните чертову Линскомову лошадь.
   – Я хочу вам заплатить за то, что вы посмотрели руку, – сказала Эверби. – Сказали, что она в порядке.
   – Не надо, – сказал он. Он посмотрел на нее своими старческими глазами, увеличенными стеклами очков, но взгляд был расплывчатый, несосредоточенный, его было не собрать, как не собрать разбитое яйцо, так что начинало казаться, что он не способен воспринять, запечатлеть предметы, столь приближенные во времени, как я и Эверби.
   – Нет, надо, – сказала Эверби. – Назовите, сколько.
   – Ну, может быть, у вас найдется лишний носовой платок или что-нибудь в этом роде. – Потом сказал: – Да, тридцать пять лет. У меня там была одна, когда я был молодой, тридцать, тридцать пять лет назад. Потом я женился и уж после этого… – Потом сказал: – Да, тридцать пять лет.
   – А-а-а, – сказала Эверби. Она повернулась к нам спиной и нагнулась, юбки ее зашуршали; но стояла она нагнувшись недолго, тут же юбки ее опять зашуршали, и она повернулась к нам лицом. – Возьмите, – сказала она. Это была подвязка.
   – Обгоните эту чертову лошадь, – сказал он. – Обгоните! Вы можете ее обогнать!
   Тут мы услышали голоса, вернее, один голос – Бутча, его громыхание, еще до того, как вошли в маленькую прихожую.
   – Кто бы подумал! Красавчик отказывается выпить еще по стаканчику! То приятели – водой не разольешь, и все любезно, деликатно, друг у дружки из-под носу не тащим, а тут он меня обижает. – Он стоял, глядя на Буна с ухмылкой, торжествующий, наглый. Бун сейчас казался и впрямь по-настоящему опасным. Как и Нед (и все мы), он измучился от недосыпания. Но у Неда была одна забота – конь, а Эверби и Бутчева бляха его не касались. – Ну так как, парень? – сказал Бутч; он приготовился опять хлопнуть Буна по спине, как хлопают приятели-весельчаки, но посильнее, хотя и не чересчур сильно.
   – Больше не хлопайте, – сказал Бун. Бутч задержал руку, не опустил, а только задержал на весу, по-прежнему с ухмылкой глядя на Буна.
   – Меня зовут мистер Сердцеед. Но ты называй меня Бутч, – сказал он.
   Помолчав, Бун сказал:
   – Сердцеед.
   – Бутч, – сказал Бутч.
   Помолчав, Бун сказал:
   – Бутч.
   – Вот теперь молодец, – сказал Бутч. Потом к Эверби: – Док все вам подправил? Мне, наверное, надо было тебя предупредить насчет дока. Болтают, будто, когда он был молодым охальником, лет этак пятьдесят – шестьдесят назад, он при встрече сперва залезал женщине под юбку, а потом уже приподнимал шляпу.
   – Пошли, – сказал Бун. – Ты ему заплатила?
   – Да, – сказала Эверби. Мы вышли па улицу. И тут кто-то спросил: «А где же Отис?» Нет, не кто-то, а, конечно, Эверби; она оглянулась и произнесла «Отис!» очень громко, выразительно, даже настойчиво, с тревогой, с отчаяньем.
   – Не мог же он струсить, привязанного к воротам коня испугаться, – сказал Бутч.
   – Пошли, – сказал Бун. – Он просто не дождался, ушел в город, больше ему уйти некуда. Подберем его по дороге.
   – Но почему? – сказала Эверби. – Почему он не…
   – Откуда я знаю, – сказал Бун. – Может, он прав. – Это про Бутча. Затем про Отиса: – Хоть он и самый смышленый малолетний стервец во всем Арканзасе, а то и в Миссипи, но трус он отъявленный. Пошли.
   Так что мы залезли в дрожки и поехали в город. Но я-то вполне понимал Эверби: если Отис был не на глазах, значит, стоило задуматься – куда он девался и почему. Я в жизни не видел, чтобы человек так быстро падал в общественном мнении; вряд ли теперь нашелся бы кто-нибудь в дрожках, кто бы повел его в Зоологический сад или вообще куда бы то ни было. А еще немного – и вряд ли нашелся бы во всем Паршеме.
   Но мы его не подобрали. Доехали до гостиницы, так его и не обнаружив. И Нед тоже был неправ. То есть насчет все растущей толпы любителей скачек, которые отныне будут нас окружать. Может, я ждал, что вся веранда гостиницы будет забита ими, они будут нас караулить, встречать. Если я ждал этого, то ошибся: на веранде вообще никого не было. Конечно, зимой, во время перепелиной охоты и особенно в течение двух недель Национальной Собачьей выставки все бывало иначе. Но в те годы в Паршеме, в отличие от Лондона, летнего сезона не было; люди уезжали отдыхать в другие места: к воде или в горы, – в Роли близ Мемфиса, или в Айюку неподалеку, в Миссисипи, или в Озаркские или Камберлендские горы. (Если на то пошло, то в Паршеме летнего сезона и нынче нет, как, впрочем, нет нынче ни в каком другом месте ни летних, ни зимних сезонов; какие могут быть сезоны, когда температура в помещениях искусственно доводится до 60 градусов по Фаренгейту летом и до 90 градусов зимой, так что закоренелые ретрограды вроде меня вынуждены спасаться на улице летом – от холода, а зимой – от жары; и к этому еще надо прибавить автомобили, которые теперь уже не только экономическая потребность, но и социальная, и недалек тот час, когда – стоит человечеству одновременно остановиться, перестать двигаться – и поверхность земли застынет, затвердеет, слившись в единую сплошную массу; нас слишком много; род человеческий себя уничтожит не поголовным разъединением, а повальным соитием, и это не просто существительное, а условие существования; я не доживу, но ты, наверное, доживешь до того времени, когда закон, порожденный, навязанный жестоким, беспросветным социальным – не экономическим, а именно социальным – отчаяньем, позволит женщине иметь только одного ребенка, как сейчас ей позволено иметь только одного мужа.)
   Но зимой, конечно, бывало иначе: сезон перепелиной охоты, Большая Национальная выставка, бешеные деньги нефтяных и пшеничных магнатов с Уолл-стрита, из Чикаго и Саскачевана, и великолепные собаки с родословными, каким могли бы позавидовать принцы крови, и великолепные собачьи питомники, до которых теперь всего несколько минут езды на машине, – Ред-Бенкс, и Мичиган-Сити, и Ла-Грейндж, и Джермантаун, и имена – полковник Линском, против чьей лошади (по нашим предположениям) мы должны были выступить завтра, и Хорес Литл и Джордж Пейтон [36], имена, такие же магические для любителей легавых собак, как Бейб Рут [37] и Тай Кобб [38] среди болельщиков бейсбола, и мистер Джим Эвант из Хикори-Флэт [39], и мистер Пол Рейни, живший всего в нескольких милях от Паршема по железной дороге полковника Сарториса в сторону Джефферсона – два собачника, которые (как подозреваю) среди этих просто породистых пойнтеров и сеттеров чувствовали себя как филантропы в трущобах; огромная бестолковая гостиница тогда гудела как улей, набитая прислугой, элегантная, пестрящая цветными лентами, заваленная серебряными кубками, – казалось, даже воздух в ней шуршал и благоухал деньгами.
   Но сейчас там никого не было, на тихой пустынной улице (шел седьмой час, в Паршеме ужинали пли собирались ужинать) – только майская пыль, не было даже Отиса, хотя, возможно, он был, обретался где-то внутри. И, что еще удивительнее, по крайней мере для меня, не было Бутча. Он просто подвез нас к дверям, высадил и уехал, задержавшись ровно настолько, чтобы взглянуть пристально, с издевательски-злобной насмешкой на Эверби и, кажется, еще пристальнее, с насмешливо-злобной издевкой на Буна, и, прибавив:
   – Не тужи, парень, скоро вернусь. Если ты не со всеми делишками управился, управляйся поскорее, пока я не вернулся, а то ведь может кое-что и сорваться, – укатил. Так что он, видно, тоже время от времени уезжал туда, где ему изредка все же приходилось бывать – домой; я все еще был несведущ и неопытен (в меньшей степени, чем сутки назад, по все еще заражен этим), однако я был на стороне Буна, верен ему, уже не говоря – Эверби, и со вчерашнего дня столько всего наглотался (другой вопрос – переварил ли), что знал совершенно точно, почему мне так хочется, чтобы дома у него была жена – невинное создание, похищенное из монастыря, и чтобы неверность ей, беспомощной и беззащитной, добавила еще одно обвинение при конечном подведении итогов его подлой жизни; или еще лучше: ловкая ведьма, которая удерживает его при себе только тем, что то и дело напоминает, с кем он ей изменил. Потому что, возможно, добрая половина удовольствия от прелюбодеяния и заключается для него в том, чтобы имя его жертвы стало известно. Но я был несправедлив к нему. Он был холостяк.
   Отиса не оказалось и внутри: лишь одинокий временный управляющий в вестибюле, наполовину затянутом чехлами, и одинокий временный официант, помахивающий салфеткой в дверях ресторана, полностью затянутого чехлами, если не считать одинокого столика, накрытого в расчете на таких безвестных проезжих, как мы, – то есть пока еще безвестных. Но Отиса и в помине не было.
   – Где он – ладно, – сказал Бун, – а вот что он за это время успел натворить – одному черту известно.
   – Ничего! – сказала Эверби. – Он еще ребенок.
   – Само собой, – сказал Бун. – Маленький вооруженный ребеночек. Зато когда подрастет и сможет накрасть…
   – Перестань! – сказала Эверби. – Я не позволю…
   – Ладно, ладно, – сказал Бун. – Пусть не накрасть – наскрести деньжат и купить нож с шестидюймовым лезвием вместо двухдюймового карманного ножичка, вот тогда – захочешь повернуться к нему спиной, напяливай железный комбинезон, ну, какие теперь только в музеях стоят. Мне надо с тобой потолковать, – сказал он ей. – Скоро ужин, а там поезд встречать. И этот жеребец с бляхой вот-вот опять начнет тут ржать и выкобениваться. – Он взял ее за руку. – Пошли.
   И тут мне хочешь не хочешь, а пришлось подслушивать Буна. То есть у меня не было другого выхода. Из-за Эверби. Она не желала никуда идти с ним без меня. Мы – они – отправились в дамскую гостиную; времени оставалось в обрез, нужно было поужинать и идти на станцию встречать мисс Ребу. В те времена женщинам не полагалось запросто захаживать в гостиничные номера к джентльменам, как, я слыхал, они делают теперь, даже если на них, как я слыхал, надето только то, что рекламы называют шортами или трусиками, дарующими женщинам ту свободу, которая им так необходима в борьбе за свою свободу; в общем, мне до тех пор ни разу не приходилось видеть в гостинице одинокую женщину (мама не бывала без отца), и, помню, я недоумевал, как это Эверби, не имея обручального кольца, вообще ухитрилась туда попасть. В них, в гостиницах, всегда были эти самые дамские гостиные, вроде той, куда мы сейчас направились – комната поменьше, но еще более элегантная, почти целиком затянутая полотняными чехлами. Но я все еще был на стороне Буна; я остался стоять за дверью, не двинулся с места, так что Эверби хотя и не видела меня, но знала, – я тут и меня в любую минуту можно позвать. Поэтому я все слышал. Нет, слушал. Так или иначе, я все равно бы слушал, зашел к этому времени слишком далеко в искушенности, в постижении жизненной правды, чтобы сейчас остановиться, так же как зашел слишком далеко в краже машин и лошадей, чтобы сейчас выйти из игры. Так что я слышал их – Эверби, она почти сразу опять заплакала.
   – Нет! Не надо! Оставь!
   И Бун:
   – Но почему? Ты же говорила, что любишь меня. Значит, врала?
   И снова Эверби:
   – Нет, люблю. Потому и не хочу. Оставь! Пусти меня! Люций! Люций!
   И снова Бун:
   – Замолчи. Перестань.
   Потом – с минуту – молчание. Я не смотрел, не подглядывал, только слушал. Вернее, нет: слышал.
   – Если только ты меня морочишь, спуталась с этим гадом, с жестяной бляхой…
   Потом Эверби:
   – Нет! Нет! Не было этого!
   Дальше я не расслышал, а затем Бун сказал:
   – Что? Покончила? Как это покончила?
   Затем Эверби:
   – Да! Покончила! Больше этого не будет. Никогда!
   Затем Бун:
   – А как ты жить будешь? Есть-пить надо? И где-нибудь спать?
   И Эверби:
   – Найду себе место. Я могу работать.
   – Работать? Где? Ты не больше моего обучалась. Чем ты можешь заработать на жизнь?
   – Могу мыть посуду. Могу стирать и гладить. Могу научиться стряпать. Что угодно – даже мотыжить и хлопок собирать. Пусти меня, Бун. Прошу тебя, прошу! Мне иначе нельзя. Неужели ты не понимаешь? – Затем топот ног, даже несмотря на толстый ковер, – она убежала в другую дверь. Так что на этот раз Бун меня застиг. Лицо у него было все перекошено. Неду повезло, – всего и изводиться-то из-за скачек.