Еще до приказа полковника Сарториса дед перевел свой экипаж и лошадей из домашней конюшни в каретный двор – бабушке легче было дозвониться туда по телефону, когда ей нужна была коляска, чем дозваться кучера из окна, выходившего в ее собственный двор, потому что кто-нибудь из служащих каретного двора непременно отвечал на звонок. А Нед, где бы он ни был, – в кухне, в конюшне или в любом другом месте (или предполагалось, что был в те часы, когда мог понадобиться бабушке) – отзывался на зов не так уж часто. Вернее сказать, его почти никогда не было в пределах досягаемости человеческого голоса, исходившего из бабушкиного дома, так как один из этих голосов принадлежал его жене. Вот мы и дошли до Неда. Он был дедушкиным кучером. Его жена (тогдашняя, он сменил четырех жен), Дельфина, служила у бабушки в кухарках. В те времена только мама считала его «дядюшкой» Недом. То есть только она настаивала, чтобы мы, дети, или хотя бы трое из нас, поскольку Александр еще не умел называть никого и никак, называли его дядюшкой. Остальных не волновало, как мы его называем, даже бабушку, хотя она тоже была из Маккаслинов, и, уж конечно, не волновало самого Неда – он еще не заработал такого титула даже летами, они еще не начали серебрить, не говорю – белить венчик волос вокруг его лысины (он так никогда и не побелел – я имею в виду венчик; не побелел и даже не засеребрился. Нед прожил на свете семьдесят четыре года, и никаких перемен в нем за это время не обнаружилось, не считая перемены четырех жен), и, подозреваю, вовсе и не стремился, чтобы его звали дядюшкой; так что настаивала на этом одна мама, хотя, с точки зрения Маккаслинов, она даже родственницей нам не приходилась. Тогда как он – Нед – был настоящий Маккаслин, поскольку родился в 1860 году на заднем дворе Маккаслиновой усадьбы. Он являл собой наш семейный позор, и мы все по очереди получали его в наследство вкупе с преданием (никто с таким усердием не распространял его, как сам Нед), будто его мать была незаконной дочерью самого старика Люция Карозерса и рабыни-негритянки; Нед ни на секунду не позволял нам забыть, что только он, да еще твой дядюшка Айзек – родные внуки достопочтенного основателя рода, а мы, обесчещенные Эдмондсами и Пристами, пусть даже трое из нас – ты, я и мой дед – были названы в честь этого патриарха, все равно мы только дальние родственники и прихлебалы.
   Так что когда Бун с мистером Уордвином вернулись на машине, каретный сарай был уже готов ее принять: новый настил, новые ворота, новехонький висячий замок – дед не выпускал его из рук, медленно обходя машину и вглядываясь в нее не менее внимательно, чем осматривал бы плуг, или жатку, или фургон (или посетителя, если уж на то пошло), под который или которую возможный клиент просит в его банке заем. Потом он сделал Буну знак загнать ее в гараж (о да, мы уже знали тогда, как называется автомобильный сарай, знали даже в 1904 году, даже в штате Миссисипи).
   – Что? – спросил Бун.
   – Загони ее туда, – сказал дед.
   – Вы и пробовать ее не станете? – спросил Бун.
   – Нет, – сказал дед. Бун загнал ее в гараж и (на этот раз уже один) вышел оттуда. Сперва на его лице было недоумение, потом – негодование, недоверие к собственной догадке, подобие ужаса. – А ключ где? – спросил дед.
   – Что? – спросил Бун.
   – Болт. Винт. Крюк. Чем ее заводят. – Бун медленно вытащил что-то из кармана и протянул деду. – Закрой ворота, – сказал дед, подошел к ним, собственноручно повернул ключ в висячем замке и этот ключ тоже положил в карман. Теперь Бун вел сражение с собой. Близился взрыв, положение было отчаянное. Мы – я, мистер Уордвин, бабушка, Нед, Дельфина, все белые и все черные, кому случилось быть на улице, когда подъехала машина, – следили, как он одерживает победу в этой битве или, вернее, в этой первой стычке пикетов.
   – Я вернусь после обеда, тогда мисс Сара (моя бабушка) и попробует ее. В час или около того. Могу и раньше, если это поздно.
   – Нужно будет – позвоню в конюшню, – сказал дед. Потому что битва завязалась настоящая, не просто столкновение передовых отрядов. Победа или поражение – иного исхода не было дано; тут все играло роль – тылы и топография, умение отвлечь противника и отбить атаку, обмануть, а главное – умение выжидать, заранее все предвидеть. Так оно длилось три дня до субботы. Бун вернулся в конюшню; после полудня он упорно болтался поблизости от телефона, но не навязчиво, не назойливо, не подавая виду, даже делал свое дело, или всем казалось, что делал, пока отец не обнаружил, что Бун собственной властью отрядил Ластера с коляской встречать дневной поезд, который прибывал (если не опаздывал) в то самое время, в ту самую минуту, когда дед выходил из банка и направлялся домой. Но хотя сражение все еще шло с переменным успехом и нуждалось, более того, требовало неусыпного внимания, бдительности, хотя еще не вступило в стадию, когда можно положиться на одну силу инерции, Бун держался по-прежнему уверенно, по-прежнему не сдавал позиций. – Ну да, я послал Ластера. Город видите как растет, не сегодня-завтра придется нам по две коляски в день высылать к поездам, так что я давно уже готовлю Ластера во вторые кучера. Будьте спокойны, я за ним присматриваю.
   Но телефонного звонка не было. К шести часам даже Бун признавал – сегодня и не будет. И все же битва продолжалась, еще ничего не было потеряно, под прикрытием темноты он мог даже немного перестроить свои войска. На следующее утро около десяти, словно вдруг что-то вспомнив, он – то есть мы зашли в банк.
   – Дайте-ка мне ключи, – сказал он деду. – Под ней уже пылища и грязища со всего Миссипи, да и со всего Теннесси в придачу. Шланг я возьму в конюшне, если Нед задевал куда-нибудь ваш.
   Дед смотрел на Буна, смотрел внимательно и спокойно, точно Бун и впрямь привез фургон или сенокосилку и просит под залог в его банке пятнадцать долларов.
   – Незачем разводить сырость в каретнике, – сказал дед. Но Бун был достойный противник, не менее хладнокровный, не хуже, даже еще лучше владеющий собой, и в запасе, в распоряжении у него было даже еще больше времени.
   – Что верно, то верно. Помните, механик сказал – мотор нужно каждый день прогревать. Не чтоб ездить, а чтоб свечи и магнето не заржавели и вам не пришлось бы выкладывать двадцать, а то и двадцать пять долларов за новые и выписывать их из Мемфиса, а то, может, невесть откуда, даже с самой фабрики. Я это вам не в укор, но так сказал механик, мне его наказ забывать нельзя. Вы-то, конечно, можете себе это позволить. Машина ваша, хотите, чтоб проржавела, – что ж, дело хозяйское. Но с лошадью вы бы так не обходились. Даже если бы она и не влетела вам в сотню долларов, все равно велели бы мне с утра разминать ее, чтобы у нее кишки не застоялись. – Потому что дед был опытный банкир, и Бун знал, что дед знает не только когда взыскивать за просроченную закладную, но и когда повременить, а когда и вовсе ее аннулировать. Он вынул из кармана и отдал Буну оба ключа – от висячего замка и ту штуку, которой заводят машину. – Пошли, – сказал мне Бун уже на ходу.
   Еще на улице мы услышали, как из верхнего окна, выходившего на задний двор, бабушка надрывается, зовет Неда, но когда мы подошли к дому, она уже замолчала. Нам нужен был шланг, мы шли по двору, и тут на пороге кухни появилась Дельфина.
   – Где Нед? – спросила она. – Мы все утро надсаживаемся, зовем его. В конюшне он, что ли?
   – Где же еще, – сказал Бун. – Я передам ему. Только скоро его не ждите. – Нед был тут же, во дворе. Он и два моих брата, стоя гуськом, по росту, наподобие лестничных ступенек, заглядывали в щели гаражных ворот. Убежден, Александр тоже был бы с ними, вот только он еще не научился ходить. Непонятно, как это тетушка Кэлли не подумала об этом! Но тут появился и Александр: с ним на руках из нашего дома напротив пришла мама. Значит, тетушка Кэлли все еще стирала пеленки. – Доброе утречко, мисс Элисон, – сказал Бун. – Доброе утречко, мисс Сара, – сказал он, потому что возле гаража уже стояла бабушка, а за ее спиной и Дельфина. И немедленно тут же возникли две наши соседки, еще в утренних чепцах. Потому что Бун, может, и пе был банкиром, не был даже опытным коммерсантом, но партизан он был отменный и сейчас это доказывал. Он подошел, и отпер ворота гаража, и распахнул их. Первым внутри оказался Нед.
   – Ты тут с утра околачиваешься, смотришь на нее в щель, – сказал Бун. – Как она, по-твоему?
   – А никак, – сказал Нед. – За такие деньги Хозяин Прист вполне мог бы купить двухсотдолларового коня, лучшего во всей Йокнапатофе.
   – Во всей Йокнапатофе нет двухсотдолларового коня, – сказал Бун. – А были бы – десяток пошел бы за эту машину. Иди соедини шланг.
   – Иди, Люций, соедини шланг, – даже не оборачиваясь, сказал мне Нед. Он подошел к автомобилю и открыл дверцу заднего сиденья. В те времена переднее сиденье было открытое – поднимайся на ступеньку и усаживайся. – Влезайте, мисс Сара, и вы, мисс Элисон, – сказал Нед. – Дельфина с детьми обождут, потом прокатятся.
   – Шланг соедини, слышишь? – сказал Бун. – Мне надо ее вывести отсюда, тут с ней ничего не сделаешь.
   – Не на руках же ты ее вынесешь, – сказал Нед, – Вот мы и выедем вместе с ней. Мне же и править ею потом, так чем раньше я начну, тем быстрее выучусь. – И добавил: – Хи-хи-хи. – Потом сказал: – Влезайте, мисс Сара.
   – Ты думаешь, не опасно, Бун? – спросила бабушка.
   – Нет, мисс Сара, – сказал Бун. Бабушка и мама сели в машину. Бун не успел захлопнуть за ними дверцу, как Нед уже устроился на переднем сиденье.
   – А ну, вылазь, – сказал Бун.
   – Иди занимайся своим делом, если кумекаешь в нем, – сказал Нед. – Я ничего не трону, пока не обучусь, где у нее что, а сама она меня не обучит. Иди включай или что там ты с ней делаешь.
   Бун обошел машину, встал с водительского места, повозился с рычагами и переключателями, потом прошел вперед и начал поворачивать ручку. С третьего оборота мотор взревел.
   – Бун! – вскрикнула бабушка.
   – Все в порядке, мисс Сара, – заорал Бун, перекрикивая рев мотора, и снова перебежал к рулевому колесу.
   – Садись, – сказала бабушка. – Садись скорей, я все равно волнуюсь. – Бун влез на сиденье, и приглушил мотор, и переключил скорости; секунда – и машина плавно, спокойно выехала задом из гаража во двор, на солнце, и остановилась.
   – Хи-хи-хи! – сказал Нед.
   – Осторожнее, Бун, – сказала бабушка. Снаружи я видел, что она крепко ухватилась за стойку тента.
   – Да, да, – сказал Бун. Машина снова дала задний ход и стала разворачиваться. Потом, все еще разворачиваясь, двинулась вперед; бабушка все еще держалась за стойку. Мамино лицо было как у девчонки. Машина спокойно, плавно пересекла двор и у самых ворот на улицу, в город, в мир остановилась. Но Бун не произнес ни слова; он просто сидел за рулем под размеренное, спокойное урчание мотора, повернувшись вполоборота, ровно настолько, чтобы бабушка видела его лицо. Ну да, ну да, может, он и не умел колдовать с гербовыми бумагами, как дед, и кое-кто в Джефферсоне сказал бы, что вообще не умел делать ничего путного, но, так или иначе, в этой схватке передовых отрядов он показал себя бойцом на удивление искусным и ловким. Бабушка молчала, пожалуй, с полминуты. Потом сделала глубокий вдох и медленный выдох.
   – Нет, – сказала она. – Надо подождать мистера Приста. – Может, это еще и не была победа, но во всяком случае наша – Бунова – сторона нащупала слабое место в расположении неприятельских (дедовых) войск, а за ужином эту его слабость неминуемо должен был обнаружить и сам неприятель.
   И действительно, он обнаружил, что его фланг дрогнул. Назавтра (в субботу), в предвечерние часы, когда рабочий день в банке кончился, и во все следующие субботы в предвечерние часы, а потом, когда наступило лето, ежедневно в предвечерние часы, если только не лил дождь, дед на переднем сиденье рядом с Буном и мы все попеременно – бабушка, мама, и я, и трое моих братьев, и тетушка Кэлли, – она вынянчила по очереди всех нас, включая отца, – и Дельфина, и наши многочисленные родственники, и соседи, и ближайшие бабушкины приятельницы, строго соблюдая черед, все в полотняных пыльниках и в очках, объезжали Джефферсон и окрестности; тетушка Кэлли и Дельфина попеременно, но не Нед. Он прокатился один-единственный раз – в ту минуту, когда машина медленно выезжала задом из гаража, и в те минуты, когда плавно разворачивалась и пересекала двор, пока бабушка не дрогнула, не сказала «нет» открытым воротам и всему миру за ними – больше он ни разу не ездил. В следующую субботу он понял, убедился, в общем – проникся сознанием, что даже если бы дед и вздумал сделать его официальным водителем и стражем автомобиля, приблизиться к нему он мог бы только через труп Буна. Но хотя Нед и отказался признать существование машины во дворе у деда, между ними было заключено некое джентльменское соглашение: Нед как бы обязывался никогда не произносить нелестных или уничижительных слов по поводу ее приобретения или присутствия во дворе, а дед – никогда не приказывать Неду вымыть и навести на нее лоск, как тот мыл и наводил лоск на карету, чего, как мы все понимали, Нед все равно не стал бы делать, даже если бы Бун и позволил ему; тем самым дед налагал на Неда единственную кару за его вероотступничество: отказывал в возможности во всеуслышание отказаться от мытья машины прежде, чем при первой возможности ему в этом во всеуслышание откажет Бун.
   Потому что как раз тогда Бун перевел себя – был переведен с общего и единодушного согласия – из дневной смены в ночную. Иначе он вовсе бы погиб для конюшни. Та часть досужего джефферсонского общества, друзья и знакомые отца или, может, просто друзья лошадиного племени, которые вполне могли бы дать адрес конюшни в качестве делового адреса своим корреспондентам, будь у них какие-нибудь дела или корреспонденты, заглядывали туда гораздо чаще, чем Бун. Если – когда – у него, то есть у моего отца, бывала надобность в Буне, он посылал меня во двор к деду, где Бун неизменно мыл или полировал машину – мыл и полировал даже в первые недели, когда с субботы она никуда не выезжала и до следующей субботы не должна была выехать, каждое утро выводил ее из гаража и опять и опять мыл с самозабвенной нежностью всю, до последней втулки и гайки, а потом сидел на страже и смотрел, как она сохнет.
   – Всю краску с нее смоет, – сказал мистер Бэллот. – Знает Хозяин, что он каждый божий день пять часов подряд окатывает ее из шланга?
   – А если знает, то что? – сказал отец. – Все равно Бун будет сидеть там до вечера и смотреть на нее.
   – Переведите его в ночную смену, – сказал мистер Бэллот. – Пусть делает что хочет днем, а Джон Пауэлл пусть отправляется домой на ночь и спокойно спит в собственной постели.
   – Уже перевел, – сказал отец. – Вот только некого послать в гараж – сказать ему об этом.
   В кладовой для упряжи лежал на полу тюфяк, и там каждую ночь, в основном на случай пожара, дремал Джон Пауэлл или кто-нибудь из его конюхов или подручных. Теперь отец распорядился поставить раскладную кровать с тюфяком в самой конторе, чтобы Бун мог хоть немного поспать, в чем он, несомненно, нуждался, потому что с этих пор уже с полной безнаказанностью торчал целые дни во дворе у деда, то поливая автомобиль, то созерцая его.
   Так что теперь ежедневно в предвечерние часы мы по очереди и в том количестве, какое вмещало заднее сиденье, выезжали через городскую площадь за город. Дед уже купил запасную цепь, и она стала такой же неотъемлемой принадлежностью машины, как и двигатель.
   Но всегда начинали с городской площади. Любой решил бы, что, купив автомобиль, дед сразу сделал то, что на его месте сделал бы любой, купивший ради этого автомобиль: подстерег полковника Сарториса и его коляску, выскочил на него из засады, проучил как следует – пусть знает, как отдавать приказы, ущемляющие права и привилегии ближних, не испросив предварительно совета у старшего. Но дед этого не сделал. Под конец мы все-таки сообразили, что думал он не о полковнике Сарторисе, а о лошадях, о повозках. Потому что, я уже говорил тебе, он был человек дальновидный, наделенный даром прозрения: бабушка сидела прямая, напряженная, ухватившись за стойку, даже не называя деда мистер Прист, – а на нашей памяти она только так его и называла, – но просто по имени, словно не была ему женой, и когда навстречу ехала двуколка или фургон и тот, кто правил, начинал осаживать лошадь, а она испуганно пятилась или даже становилась на дыбы, и когда бабушка говорила: Люций! Люций! – дед (если лошадью правил мужчина и в двуколке или фургоне не было женщин или детей) спокойно говорил Буну: – Не останавливайся. Езжай прямо. Только убавь ход. – Или, если правила женщина, говорил: – Остановись, – и вылезал, и спокойно, не повышая голоса, уговаривал испуганную лошадь, пока ему не удавалось взять ее под уздцы, и вел ее мимо автомобиля, и, сняв шляпу, раскланивался с женщинами в двуколке, и возвращался, и садился на переднее сиденье, и только тогда отвечал бабушке: – Надо их приучать. Как знать, может, лет через десять – пятнадцать в Джефферсоне заведется еще один автомобиль.
   Между прочим, самодельная мечта, которую два года назад собственноручно смастерил на своем заднем дворе мистер Баффало, чуть было не отучила деда от давней привычки – он был верен ей с девятнадцатилетнего возраста. Дед жевал табак. Когда он в первый раз повернул голову, чтобы сплюнуть на ходу машины, мы на заднем сиденье поняли, что произойдет, только когда оно уже произошло. Потому что как нам было понять? Никто из нас прежде не ездил на автомобиле (это случилось в самую первую поездку) на дистанцию большую, чем от гаража и до дворовых ворот, не говоря уже о скорости в пятнадцать миль в час (тут надо сказать вот что: когда скорость была десять миль, Бун неизменно говорил, что двадцать, а когда двадцать, неизменно говорил сорок; мы обнаружили в нескольких милях от города прямой участок дороги примерно в полмили длиной, машина развивала там скорость в двадцать пять миль, и я сам слышал, как Бун рассказывал кружку мужчин на городской площади, что автомобиль шел со скоростью в шестьдесят миль; это было еще до того, как он узнал, что мы знаем, что штука на приборной доске, с виду вроде манометра, на самом деле спидометр) – как же нам было понять? К тому же остальные просто не обратили бы на это внимания; все мы были в очках, и пыльниках, и вуалях, и будь даже пыльники новые, где это сказано, что одно коричневое пятно или подтек хуже другого и что раз они называются пыльниками, значит, и принимать на себя должны одну только пыль? Может, так случилось потому, что бабушка сидела с левой стороны, за спиною деда (в те времена водительское место было справа, как в двуколке; даже Генри Форд [10], человек не менее прозорливый, чем дед, и тот не предвидел, что в будущем руль окажется слева). Она тут же сказала Буну:
   – Остановись, – и застыла, не рассерженная, а холодно, непреклонно негодующая и оскорбленная. Ей было тогда за пятьдесят (а когда они с дедом обвенчались, было пятнадцать), и все пятьдесят она прожила в уверенности, что существо мужского пола, не говоря уже – собственный муж, так же не может плюнуть ей в лицо, как, скажем, Бун, подъезжая к повороту, не может не дать сигнала. Даже не шевельнув рукой, не стерев плевка, она сказала, ни к кому не обращаясь: – Отвезите меня домой.
   – Ну, Сара, – сказал дед. – Ну, Сара. – Он выкинул табак и вынул из другого кармана чистый носовой платок, но бабушка даже не дотронулась до него. Бун собрался было вылезти из машины, и зайти в дом, видный с дороги, и попросить ведро с водой, мыло и полотенце, но бабушка и от этого отказалась.
   – Не трогайте меня, – сказала она. – Отвезите домой. – И мы поехали, и на одном из стекол бабушкиных очков, и ниже, па щеке, подсыхал длинный коричневый подтек, хотя мама все время предлагала поплевать на свой носовой платок и стереть его. – Оставь меня в покое, Элисон, – повторяла бабушка.
   А маме – нет, маме табак не мешал. Во всяком случае, в машине. Может, дело было именно в этом. Но все чаще и чаще в то лето сзади сидели только мама, и я с братьями, и тетушка Кэлли, и кто-нибудь из соседских ребятишек и лицо у мамы горело, и сияло, и было счастливое, как у девчонки. Она изобрела нечто вроде щита на ручке или большого, легкого веера, и заслоняла нас почти с такой же быстротой, с какой дед поворачивал голову. И теперь он опять мог жевать табак, мама всегда была настороже и наготове со своей заслонкой, да и все мы стали очень проворные, так что дед еще не успевал подумать, что ему надо повернуть голову налево и сплюнуть, а мама уже подымала заслонку, и все мы на заднем сиденье отклонялись вправо, точно были нанизаны на проволоку, и это при постоянной скорости в двадцать – двадцать пять миль в час, потому что тем летом в Джефферсоне появилось еще два автомобиля; они как бы сами утрамбовали и сгладили дороги задолго до того, как вложенные в них деньги стали требовать дорог еще более гладких.
   – Двадцати пяти лет не пройдет, и автомобили станут бегать по всем йокнапатофским дорогам, и притом в любую погоду, – сказал дед.
   – Но, папа, это же будет стоить уйму денег, – сказала мама.
   – Денег это будет стоить немалых, – сказал дед. – Строители дорог выпустят акции. Банки их купят.
   – А наш банк? – спросила мама. – Купит эти акции?
   – Да, – сказал дед. – И наш банк.
   – А как же тогда мы? То есть Мори?
   – Мори будет по-прежнему держать каретный двор, – сказал дед. – Только назовет его по-другому. Может, гараж Приста или автомобильная компания Приста. Люди будут платить бешеные деньги за скорость. Даже согласятся работать на нее. Посмотри на велосипедистов. Посмотри на Буна. А зачем – никому неведомо.
   А потом опять наступил май, и в Бей-Сент-Луисе умер другой мой дедушка, мамин отец.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Опять была суббота. В общем, следующая суббота; Лудасу снова собирались начать выплачивать жалованье каждую субботу; может, он и впрямь успел бросить привычку «заимствовать» мулов. Только-только пробило восемь, я еще и половины площади не обошел с накладными и холщовым мешочком для денег, как раз кончал с семенной лавкой, и вдруг туда вошел Бун, слишком быстрым, слишком для него стремительным шагом. Мне бы надо сразу догадаться. Нет, просто сразу знать наверняка, – я же был знаком с Буном всю жизнь, не говорю уж целый год наблюдал, как он возится с автомобилем. Он взял у меня холщовый мешочек, прежде чем я успел сжать руку.
   – Хватит, – сказал он. – Пошли.
   – Ты что? – сказал я. – Я только начал.
   – Сказал – хватит. Брось это. Живей. Им надо поспеть на двадцать третий, – сказал он уже на ходу. На неоплаченные накладные он и внимания не обратил, они для него не существовали. Просто бумажки, у железнодорожной компании таких еще сколько угодно. Но в мешочке были деньги.
   – Кому надо поспеть на двадцать третий? – спросил я. Двадцать третий был утренний поезд, идущий в южном направлении. Да, да, через Джефферсон уже тогда проходили пассажирские, и в таком количестве, что их приходилось нумеровать, чтобы не запутаться.
   – Будь ты неладен, – сказал Бун, – да как мне сказать это тебе осторожненько, когда ты и слушать не хочешь? Твой дедушка умер вчера вечером. Нам надо спешить.
   – Врешь! – сказал, закричал я. – Сегодня утром мы проходили мимо – он стоял на веранде. – Это была сущая правда. Мы с отцом оба видели его своими глазами, как видели каждое утро, – он либо читал газету, либо просто стоял, либо сидел, ожидая, когда настанет время идти в банк.
   – Да кто, черт тебя побери, говорит про Хозяина? – сказал Бун. – Я говорю про другого дедушку, твоей мамы папу, который не то в Джексоне жил, не то в Мобиле, не то еще где-то в тех краях.
   – А-а-а, – сказал я. – Ты что, не знаешь разницы между Бей-Сент-Луисом и Мобилом? – Потому что теперь все стало на свои места. Совсем другое дело. Бей-Сент-Луис находился в трехстах милях от нас; я плохо знал дедушку Лессепа, два раза он приезжал к нам в Джефферсон на Рождество, да мы три раза проводили там часть летних каникул. К тому же он давно хворал; мы – мама с нами – ездили туда прошлым летом и, в сущности, присутствовали при том, как он лег на свое смертное ложе, хотя тогда мы этого еще не знали (позже, зимой, через месяц после того, как появился на свет твой двоюродный дед Александр, мама и тетушка Кэлли опять ездили туда, когда думали, что дедушка Лессеп умирает). Когда я говорю «мы не знали», я разумею маму; потому что для ребенка, когда старый человек заболевает, он (или она) уже все равно что не существует, смерть лишь, так сказать, очищает атмосферу, потому что она не может устранить то, чего уже нет.
   – Ладно, ладно, – сказал Бун. – Давай поторапливайся. Джексон, Мобил, Новый Орлеан – все одно, где-то на юге, сейчас главное – чтоб они поспели на поезд. – Эти слова, название «Новый Орлеан», оброненные не намеренно, а как бы ненароком вырвавшиеся, должны были мне все сказать, целиком раскрыть безудержную мечту Буна, намерение, решение, и тогда его дальнейшие хитроумные ухищрения совратить, втянуть и меня послужили бы лишь подтверждением моей догадки. Но, может, я еще не совсем оправился от потрясения, к тому же мне было известно гораздо меньше, чем Буну. Поэтому мы просто двинулись кратчайшим путем через площадь, быстрым шагом, я – рысцой, и вскоре были дома. Где застали суматоху. До поезда оставалось меньше двух часов, и маме некогда было печалиться, предаваться горю: она была бледная, сосредоточенная и деятельная. Потому что теперь до меня наконец дошло то, о чем Бун сказал мне уже дважды: дед и бабушка тоже едут хоронить дедушку Лессепа. Они с дедом, оказывается, вместе жили и учились на одном курсе в университете и были шаферами друг у друга на свадьбах, что, верно, сыграло некоторую роль в том, почему мама и отец среди всех людей на свете выбрали именно друг друга, чтобы «весь век в глаза ее глядеть» (у вас это, кажется, называется «втюриться»), а бабушка и бабушка Лессеп, та и другая – мать единственного ребенка, смогли сохранить взаимную учтивость и даже доброжелательность, благо их разделяло немалое расстояние. Кроме того, в ту пору к похоронам относились серьезно. Не к смерти, нет, смерть была нашей близкой, постоянной гостьей: любая семейная летопись пестрела тогда надгробными надписями, на которых подчас не стояло даже имени почивших, так коротки были их биографии, если, конечно, мать не лежала в одной могиле с младенцем, а это случалось гораздо чаще, чем хотелось бы. Уж не говоря о мужьях, и дядьях, и тетках, умерших в двадцатилетнем, тридцатилетнем и сорокалетнем возрасте, и дедушках, и бабушках, и бездетных двоюродных дедушках и бабушках, которые умерли дома, в тех же комнатах и постелях, где родились, а не в их просторных больнично-стерильных подобьях с поэтическими названиями [11], намекающими на закат жизни. Серьезно относились к похоронам, к ритуальному обряду погребения, потому что при этом невидимые, но крепкие, как из стали, нити протягиваются куда дальше и значат куда больше, чем расстояние между Джефферсоном и Мексиканским заливом.