Страница:
– Ты ведь ничего с собой не захватил? То есть из одежи. На тебе та же, в которой ты из дому уехал.
– А что в ней плохого? – сказал я.
– Я тебе ее постираю, – сказала она. – Белье, и носки, и рубашку. И носок, с которым ты верхом ездишь. Пойдем, ты все снимешь.
– Но мне не во что переодеться, – сказал я.
– Неважно. Ляжешь сразу в постель. А к твоему вставанию я все приготовлю. Пойдем.
Она постояла за дверью, пока я раздевался, а потом я просунул в дверь рубашку, и белье, и носки, и ездовой носок, и тогда она сказала: «Спокойной ночи», и я закрыл дверь и забрался в постель; но оставалось еще нечто, чего мы не сделали, о чем не позаботились: тайное совещание перед скачками; мы не обсудили, сдвинув головы, яростным, зловещим, заговорщицким шепотом стратегию на завтра. И вдруг я понял, что, в общем, никакой стратегии у нас и быть не может, нам нечего разрабатывать; не совсем ясно, вернее, совсем неясно (разве только самому Неду ведомо), чей это конь, и о его прошлом мы знаем лишь, что он неизменно шел как раз с такой быстротой, чтобы в состязании двух коней прийти к финишу вторым, и надо выставлять его на скачках завтра, а где – неизвестно (мне, по крайней мере), против коня, которого никто из нас в глаза не видел, само существование которого (нам, во всяком случае) приходилось принимать на веру. И я вдруг осознал, что из всех людских занятий конские состязания и все, что с ними связано и имеет к ним отношение, находится, как ничто другое, в руках божьих. И тут вошел Бун, и я уже лежал в постели и засыпал.
– Куда ты подевал одежу? – спросил Бун.
– Эверби ее стирает, – сказал я. Он уже снял башмаки и брюки и как раз протянул руку к выключателю, но так и застыл, замер.
– Как ты сказал? – Сон слетел с меня, но было уже поздно. Я лежал стиснув веки, не двигаясь.
– Какое ты сказал имя?
– Мисс Корри, – сказал я.
– Ты сказал какое-то другое. – Я чувствовал, что. он смотрит на меня. – Ты назвал ее Эверби. – Я чувствовал, что он продолжает смотреть на меня. – Ее так зовут? – Я чувствовал, что он все еще смотрит на меня. – Значит, она назвала тебе свое настоящее имя? – Затем сказал, совсем тихо: – Будь я проклят, – и я сквозь веки увидел, что в комнате стало темно, потом заскрипела кровать, как, сколько я себя помню, под его махиной скрипели все кровати, когда мне случалось спать с ним в одной комнате: раз или два дома, когда уезжал отец и Бун ночевал у нас, чтобы маме не было страшно, и потом у мисс Болленбо две ночи назад, и прошлой ночью в Мемфисе, только нет, я вспомнил, что ночевал в Мемфисе не с ним, а с Отисом.
– Спокойной ночи, – сказал он.
– Спокойной ночи, – сказал я.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
– А что в ней плохого? – сказал я.
– Я тебе ее постираю, – сказала она. – Белье, и носки, и рубашку. И носок, с которым ты верхом ездишь. Пойдем, ты все снимешь.
– Но мне не во что переодеться, – сказал я.
– Неважно. Ляжешь сразу в постель. А к твоему вставанию я все приготовлю. Пойдем.
Она постояла за дверью, пока я раздевался, а потом я просунул в дверь рубашку, и белье, и носки, и ездовой носок, и тогда она сказала: «Спокойной ночи», и я закрыл дверь и забрался в постель; но оставалось еще нечто, чего мы не сделали, о чем не позаботились: тайное совещание перед скачками; мы не обсудили, сдвинув головы, яростным, зловещим, заговорщицким шепотом стратегию на завтра. И вдруг я понял, что, в общем, никакой стратегии у нас и быть не может, нам нечего разрабатывать; не совсем ясно, вернее, совсем неясно (разве только самому Неду ведомо), чей это конь, и о его прошлом мы знаем лишь, что он неизменно шел как раз с такой быстротой, чтобы в состязании двух коней прийти к финишу вторым, и надо выставлять его на скачках завтра, а где – неизвестно (мне, по крайней мере), против коня, которого никто из нас в глаза не видел, само существование которого (нам, во всяком случае) приходилось принимать на веру. И я вдруг осознал, что из всех людских занятий конские состязания и все, что с ними связано и имеет к ним отношение, находится, как ничто другое, в руках божьих. И тут вошел Бун, и я уже лежал в постели и засыпал.
– Куда ты подевал одежу? – спросил Бун.
– Эверби ее стирает, – сказал я. Он уже снял башмаки и брюки и как раз протянул руку к выключателю, но так и застыл, замер.
– Как ты сказал? – Сон слетел с меня, но было уже поздно. Я лежал стиснув веки, не двигаясь.
– Какое ты сказал имя?
– Мисс Корри, – сказал я.
– Ты сказал какое-то другое. – Я чувствовал, что. он смотрит на меня. – Ты назвал ее Эверби. – Я чувствовал, что он продолжает смотреть на меня. – Ее так зовут? – Я чувствовал, что он все еще смотрит на меня. – Значит, она назвала тебе свое настоящее имя? – Затем сказал, совсем тихо: – Будь я проклят, – и я сквозь веки увидел, что в комнате стало темно, потом заскрипела кровать, как, сколько я себя помню, под его махиной скрипели все кровати, когда мне случалось спать с ним в одной комнате: раз или два дома, когда уезжал отец и Бун ночевал у нас, чтобы маме не было страшно, и потом у мисс Болленбо две ночи назад, и прошлой ночью в Мемфисе, только нет, я вспомнил, что ночевал в Мемфисе не с ним, а с Отисом.
– Спокойной ночи, – сказал он.
– Спокойной ночи, – сказал я.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
И вот уже было утро, было завтра: день, которому предстояло увидеть меня жокеем на моих первых настоящих скачках (выиграв их, я дал бы возможность вернуться домой Буну, и Неду – и, разумеется, себе тоже, но я-то был в безопасности, мне ничто не грозило, я же мальчишка, и к тому же Прист, их родная кровь, – не с почетом, конечно, и даже не безнаказанно, но все же возвратиться); день, к которому вели все уловки, и барахтанья, и хитрости, и жульничества (и другие, мне пока еще неведомые преступления, воспоследовавшие, – ладно, оказавшиеся следствием бесхитростного и, в общем, непредумышленного и в каком-то смысле даже невинного похищения дедова автомобиля) – тот день наступил.
– Значит, она назвала тебе свое настоящее имя, – сказал Бун. Потому что, сам понимаешь, отпираться было поздно: накануне ночью в полусне я проговорился.
– Да, – сказал я и тут же понял, что это прямая ложь: она не только не назвала, но даже и не знала, что я знаю и с той воскресной ночи зову ее про себя Эверби. Но было слишком поздно. – Дай мне слово, – сказал я. – Не ей, а мне. Дай слово. Никогда вслух не называть ее так, пока она сама тебе не скажет.
– Даю, – сказал он. – Пока что я никогда тебе не врал. Ну, не врал по-настоящему. В общем, никогда… Ладно, – сказал он. – Даю. – Потом повторил, как прошлой ночью, тихо, даже испуганно: – Будь я проклят!
Моя одежда – блуза, носки, и белье, и ездовой носок лежали на стуле по ту сторону двери, аккуратно сложенные, выстиранные и выглаженные. Бун передал их мне.
– Ну, раз у тебя вся одежка чистая, придется и самому еще раз помыться.
– Ты уже заставил меня мыться в субботу.
– В субботу мы всю ночь в дороге были. – сказал он. – В Мемфис только в воскресенье приехали.
– Ну хорошо, в воскресенье.
– А сегодня вторник, – сказал он. – Два дня прошло.
– Один, – сказал я. – Две ночи, но день один.
– С тех пор ты все время в дороге, – сказал Бун. – Значит, на тебе два слоя грязи.
– Но уже почти семь, – сказал я. – Мы и без того опаздываем к завтраку.
– Все-таки сперва помойся, – сказал он.
– Мне надо поскорей одеться и поблагодарить Эверби за то, что она все выстирала.
– Сперва помойся, – сказал Бун.
– Повязка намокнет.
– Заложи руку за шею. Шею-то ты все равно мыть не станешь, – сказал Бун.
– А ты сам почему не моешься? – сказал я.
– Разговор о тебе, не обо мне.
Пришлось пойти в ванную, и помыться, и опять одеться, и только тогда мы спустились в ресторан. И Нед оказался прав. Накануне вечером там был только один стол и только один его конец был прибран и накрыт для нас. Теперь в ресторане было не то семь, не то восемь человек, всё мужчины (заметь, не приезжие, не чужаки; мы их не знали только потому, что сами были нездешние. Никто из них не вылез из пульмановского вагона, не носил шелкового белья, не курил апманских сигар; мы не открыли в середине мая паршемский международный зимний спортивный сезон. Кое-кто был в комбинезоне, все, кроме одного, без галстуков – в общем, люди вроде нас, с той разницей, что они-то были здешние, с теми же пристрастиями, и надеждами, и говором, и все, в том числе и Бутч, держались за наше неотъемлемое, вписанное в конституцию право на свободное волеизъявление и частную инициативу – без этого наша страна не была бы тем, чем стала, – то есть на устройство состязаний между двумя местными лошадьми; если бы какое-нибудь общество или частное лицо, пусть даже из соседнего окрyгa, попыталось вмешаться, или внести изменения, или запретить скачки, или просто принять в них участие иным способом, чем ставкой на одну из лошадей, мы все, болельщики за ту пли другую лошадь, встали бы, как один, и дали бы ему отпор). В ресторане был официант, и, кроме того, я увидел в вертящейся двери служанку, вернее, ее спину, она шла не то в буфетную, не то в кухню, а за нашим столом двое мужчин (один из них при галстуке) разговаривали с Буном и мисс Ребой. Эверби с ними не было, и на миг, на секунду передо мной возникла страшная картина – вдруг Бутч, наконец, подстерег ее и насильно увел, может быть, напал из засады в коридоре, когда она несла стул с моей выстиранной одеждой к дверям комнаты, где спали мы с Буном. Но только на секунду и слишком неправдоподобная: раз Эверби стирала мои вещи прошлой ночью, она, возможно, наверняка стирала допоздна и свои, а может, и мисс Ребины и сейчас все еще спит… Я подошел к Столу, и один из мужчин спросил:
– Это и есть жокей? Скорей похоже – вы готовили парнишку в кулачные бойцы.
– Угадали, – сказал Бун и, когда я уселся за стол, придвинул ко мне тарелку с ветчиной, а мисс Реба придвинула яйца и овсянку. – Он ел вчера горох и порезался.
– Хо-хо, – сказал тот. – Что ж, груз у лошади на этот раз будет полегче.
– Еще бы, – сказал Бун. – Разве что он наглотается ножей, и вилок, и ложек, когда мы зазеваемся, и съест на закуску каминную решетку.
– Хо-хо, – сказал тот. – Кто помнит, как эта лошадь бежала в прошлом году, тот знает – одна убавка груза ей не поможет, тут еще много кое-чего нужно. Но это, надо думать, ваш секрет?
– Вот-вот, – сказал Бун; он опять взялся за еду. – Когда бы и не было секрета, мы все равно прикинулись бы, будто есть.
– Хо-хо, – снова сказал тот. Он и второй встали. – Ладно, все равно желаю удачи. Вашей лошади хоть удачи желай, хоть убавляй груз – прок один. – Вошла служанка и поставила передо мной стакан молока и блюдо с теплыми булочками. Это была Минни в чистом переднике и чепце – мисс Реба не то дала ее взаймы, не то сдала внаем гостинице, – и лицо у нее по-прежнему было ограбленное и непрощающее, но спокойное, утихшее; наверное, она отдохнула, даже поспала, хотя все еще никому ничего не простила. Незнакомые мужчины ушли.
– Понятно? – сказала мисс Реба в пространство. – Так что нам теперь не хватает самой малости – призовой лошади и миллиона долларов, чтоб поставить на нее.
– Вы в воскресенье вечером слушали Неда, – сказал Бун. – И поверили ему. Захотели поверить и поверили. А я дело другое. Когда эта вонючая машина пропала и у нас только лошадь и осталась, я хоть тресни, а должен был поверить.
– Ладно, – сказала мисс Реба. – Уймись.
– И ты тоже перестань с ума сходить, – сказал он мне. – Она просто пошла на станцию посмотреть, авось собаки опять сцапали Отиса ночью и Нед привел его к поезду. Так она объяснила…
– Значит, Нед его нашел? – спросил я.
– Нет, – сказал Бун. – Нед сейчас на кухне. Спроси у него сам. Так она объяснила. Да. Так что, пожалуй, у тебя есть от чего сходить с ума. Мисс Реба убрала с твоей дороги того типа с бляхой, но другой тип – как его, Колдуэлл, что ли, – проехал нынче утром на этом поезде…
– Что ты такое городишь? – спросила мисс Реба.
– Ничего не горожу, – сказал Бун. – Мне теперь городить пи к чему. Я с этим покончил. Тип с бляхой и тот в пульмановской фуражке теперь соперники Люция. – Но я уже встал из-за стола, потому что знал, где ее искать.
– И это весь твой завтрак? – спросила мисс Реба.
– Не трогайте его, – сказал Бун. – Он влюбился. – Я прошел через вестибюль. Может быть, Нед был прав, и для конских скачек только и нужно, что два коня, у которых нет других дел, кроме скачек, и чтобы этих коней разделяло не больше десяти миль, и тогда сам воздух разнесет новость. Но в дамскую гостиную она еще не проникла. Наверное, говоря – слезы к лицу Эверби, я имел в виду, что она такая большая и поэтому могла позволить себе разливаться в слезах, сколько ей требовалось, и для всех этих слез хватало места, и они успевали высохнуть, не размазавшись. Она сидела одна в дамской гостиной и опять плакала, в третий, нет, в четвертый раз, считая две воскресных ночи. Так что даже хотелось спросить – почему. То есть – ее же никто не заставлял ехать с нами, она могла вернуться в Мемфис любым проходящим поездом. Но она была здесь, значит, ей этого хотелось. Но с нашего приезда в Паршем она плакала уже второй раз. То есть – пусть у нее запас слез и сверх положенного, все равно не так уж он велик, чтобы столько расходовать на Отиса. Поэтому я сказал:
– Ничего с ним не случилось. Нед найдет его сегодня. Премного благодарен за то, что вы выстирали мои вещи. А где мистер Сэм? Я думал, он приедет этим поездом.
– Ему пришлось поехать в Мемфис переодеться, – сказала она. – Не может же он прийти на скачки в форме. Вернется в полдень товарным. Куда девался мой носовой платок?
Я нашел ее платок.
– Вам бы лучше, умыть лицо, – сказал я. – Когда Нед его найдет, он отнимет у него зуб.
– Я не из-за зуба, – сказала она. – Я закажу новый зуб для Минни. Я из-за… Что он там видел, на ферме… Он там… Ты и это обещал маме – что не станешь брать чужого?
– Этого и обещать не надо, – сказал я. – Чужого не берешь – и все тут.
– Но обещал бы, если бы она попросила?
– Она бы не попросила, – сказал я. – Чужого не берешь – и все тут.
– Да, – сказала она. Потом добавила: – Я не останусь в Мемфисе. Утром поговорила на станции с Сэмом, и он согласился, что я это хорошо придумала. Обещал найти работу в Чаттануге или еще где-нибудь. Но ты еще будешь тогда в Джефферсоне, и, может, я напишу тебе открытку, где я, и если будет у тебя такое желание…
– Да, – сказал я. – Я вам напишу. Пойдемте. Они, наверное, еще завтракают.
– Ты не все обо мне знаешь. Даже не догадываешься.
– Знаю, – сказал я. – Насчет Эверби Коринтии. Я уже дня три так вас называю. Да, Отис рассказал. Но я никому не расскажу. Хотя не понимаю, почему нельзя.
– Не понимаешь? Такое старомодное деревенское имя? Представляешь, в Ребином заведении кто-нибудь говорит – позовите Эверби Коринтию? Да они постеснялись бы. Померли бы со смеха. Вот я и решила назваться Ивонной, или Билли, или Кен. Но Реба сказала – сойдет и Koppи.
– Вот глупости! – сказал я.
– По-твоему, оно не такое плохое? Скажи его вслух! – Я сказал. Она слушала и, когда я замолчал, продолжала вслушиваться – как мы, когда ждем эха. – Да, – сказала она. – Теперь, кажется, мне уже можно так называться.
– Тогда идите и позавтракайте, – сказал я. – Мне пора, меня ждет Нед. – Но тут появился Бун.
– Там слишком много народу набралось, – сказал он. – Может, не надо было мне говорить тому болвану, что жокеем будешь ты. – Он посмотрел на меня. – Может, не надо было мне вообще выпускать тебя из Джефферсона. – В другом конце комнаты была небольшая дверь, скрытая занавеской. – Пошли, – сказал он. Мы вышли еще в один коридор. Он вел в кухню. Необъятная кухарка по-прежнему мыла посуду у раковины. Нед сидел за столом и кончал завтрак, но больше говорил, чем ел.
– Ежели я сулю женщине, так попусту не болтаю. Она и купить себе кое-чего сможет… – Осекся, и сразу встал, и сказал мне: – Готов? Пора нам с тобой за город. Здесь слишком много народу толчется. Ежели бы у них у всех водились деньжата, и они все поставили бы, да притом не на того коня, и у нас набралось бы, что поставить против них всех, да еще знать бы – на какого коня, мы бы не то что этот автомобиль привезли в Джефферсон, мы вдобавок прихватили бы весь Пассем, – может, хоть немного умаслили бы Хозяина Приста. Он еще ни разу городом не владел, может, ему понравилось бы.
– Да погоди ты, – сказал Бун. – Нам же надо позаботиться…
– Ежели кому и надо заботиться, – сказал Нед, – так одному Громобою. И заботиться об одном: скакать впереди того коня и до той поры, пока ему не скажут «стоп!». Но я знаю, что у тебя на уме. Скачки на кругу у полковника Линскома. В два часа. В четырех милях отсюда. Мы с Громобоем и Люцием придем за две минуты до начала. А вам надо заявиться пораньше. Как мистер Сэм вылезет из своего товарняка, так вы и идите. Это уж твоя с ним забота: прийти загодя, и поставить на Громобоя, и раздобыть денег, чтобы было что поставить, когда вы придете загодя.
– Да погоди ты, – сказал Бун. – Лучше скажи, как насчет машины? На кой нам деньги, если мы вернемся домой без?…
– Выбрось ты из головы эту машину, – сказал Нед. – Я же говорил тебе, этим парням тоже надо вернуться, сегодня вечером уже надо вернуться.
– Каким парням? – спросил Бун.
– Так-то! – сказал Нед. – Хорошо Рождество, да Новый год на носу. – Вошла Минни с подносом, уставленным грязной посудой, – коричневая, спокойная, трагическая, алчущая и безутешная маска. – А ну, – сказал Нед, – покажи мне еще разок твою улыбку. Должен же я знать, придется ли тебе впору тот зуб, когда я притащу его вечером.
– И не вздумай ему улыбаться, девушка, – сказала толстая кухарка. – Может, у них в Миссипи посулы в цене, а у нас в Теннесси на них ничего не укупишь. А в моей кухне и подавно.
– Погоди, – сказал Бун.
– Погоди, пока не приедет мистер Сэм, – сказал Нед. – Он тебе все объяснит. Пока мы с Люцием будем выигрывать скачки, вы с ним потолкайтесь среди народа, посмотрите, нет ли где Свистуна с тем зубом. – На этот раз Нед приехал в двуколке дядюшки Паршема, запряженной одним мулом. И он опять оказался прав: за ночь поселок стал неузнаваем. Не то чтобы на улице было так уж много народу, не больше, чем накануне. Но что-то новое появилось в самом воздухе – ликование, что ли. Тут я впервые всем своим сознанием осознал, что пройдет совсем немного часов – и я выступлю жокеем на скачках, и вдруг почувствовал острый вкус слюны на языке.
– А мне показалось, ты вчера сказал, будто Отис уже уберется, когда ты вернешься из города.
– Он и убрался, – сказал Нед, – но недалеко. Ему ж некуда деться. Собаки ночью два раза взлаивали у конюшни – собак от него тоже с первого взгляда воротит не хуже, чем людей. Уж будь покоен, как только я уехал оттуда утром, так он наверняка заявился завтраком подкрепиться.
– А если он продаст зуб до того, как мы его поймаем?
– Об этом я позаботился, – сказал Нед. – Не продаст. Никто у него не купит. Ну, а ежели он не придет завтракать, Ликург опять возьмет собак, и опять загонит его на дерево, и скажет, что я вечером вернулся из Паршема и рассказал, будто тип из Мемфиса давал шоколадной двадцать восемь долларов за тот зуб и прямо наличными. И он поверит. Ежели бы сказали сто или даже пятьдесят, не поверил бы, а двадцать восемь цена несуразная, он и поверит. Больше всего потому поверит, что решит – больно дешево, верно, тот тип хочет облапошить Минни. А ежели нынче к вечеру попробует продать его на скачках, никто ему и столько не даст, так что ему одно останется – ждать, пока не удастся вернуться с тем зубом в Мемфис. Так что сейчас ты не о зубе думай, а о скачках. О двух последних заездах то есть. Первый мы проиграем, так что о нем пускай у тебя голова не болит…
– Как? – спросил я. – Почему?
– А почему нет? – спросил Нед. – Нам же только два и нужно выиграть.
– Но зачем проигрывать первый? Почему не выиграть и первый заезд, поскорей набрать как можно больше? – С полминуты Нед молча правил мулом.
– Больно много лишнего припутано к этим скачкам, вот в чем беда.
– Чего лишнего? – спросил я.
– Всего, – ответил Нед. – Чересчур много народу. А главное, надо чересчур много раз скакать. Ежели бы надо было проскакать только один раз, один заезд где-нибудь за кусточками, чтобы никого людей не было, только я, да ты, да Громобой, да еще тот конь с жокеем, все у нас было бы в порядке. Вы вчера проверили – один раз Громобой может выиграть. Но скакать-то надо три раза.
– Но тот мул скакал у тебя всякий раз.
– Этот конь не тот мул, – сказал Нед. – Тот мул был разумнее всякого коня. Всякий мул разумнее. А у этого коня смысла еще меньше, чем у других коней. Вот и сообрази, в каком мы переплете. Мы знаем – один раз я могу заставить его выиграть, и надеемся – смогу заставить и второй. И все. Заметь, надеемся. Выходит, нам никак нельзя рисковать тем разом, про который мы знаем, что могу заставить его прискакать первым, нам надо выиграть наверняка. Так что, если повезет, два раза будут наши. Ну, а ежели один раз все равно проигрывать, будем проигрывать тот, который научит нас чему-нибудь полезному для других разов. Значит, первый.
– А Буну ты сказал? Чтобы он не…
– Пусть проиграет первый раз, только бы не просадил всех денег, которые ему эти леди дали. Но ежели я правильно понимаю мисс Ребу, всех не просадит. А для двух других разов нам первый проигрыш на руку. Да и к тому же, придет время, вот тогда мы и скажем Буну все, что ему требуется знать. Так что ты…
– Я не о том, – сказал я. – Я о хозяйском…
– Я ж тебе все время долблю, что помню о нем, – сказал Нед. – Выбрось ты это из головы. Не скачки выбрось, о них ты не можешь не думать, а мысли, как бы тебе первым прийти. Думай, чему тебя научил вчера Громобой, когда ты скакал на нем. А обо всем другом думать буду я. Носок взял?
– Да, – сказал я. Но мы ехали не к дядюшке Паршему. Ехали даже не в том направлении.
– Для этих скачек мы заполучили собственную личную конюшню, – сказал Нед. – Есть у одного здешнего прихожанина лощинка с ручьем, оттуда до дорожки от силы четверть часа, и никто нас там не увидит, не станет голову морочить, разве что сами попросим. Ликург и дядюшка Пассем отвели туда Громобоя сразу после завтрака.
– Дорожка, – сказал я. Разумеется, без дорожки не обойтись. Но я как-то ни разу не подумал об этом. Если я и думал о чем-нибудь, то, пожалуй, только о том, что кто-то приедет на другой лошади или приведет ее, и мы устроим скачки на лугу у дядюшки Паршема.
– Ну да, – сказал Нед. – Настоящая дорожка, как на больших скачках, только не в милю, а в полмили, и еще там нет всяких трибун и киосков с пивом-виски, а не мешало бы, раз уж человек задумал скачки устраивать. Круг на лугу у полковника Линскома, хозяина той лошади. Мы с Ликургом вчера ночью ходили смотреть на нее. Не на лошадь, на дорожку. Лошадь я пока что не видел. Но нынче у нас будет случай посмотреть и на нее. Правда, может, только с хвоста. Но нам-то надо так все устроить, чтобы тот конь последние заезды смотрел на хвост Громобоя. Так что придется мне потолковать с тем парнем, который будет его жокеем. Он цветной – Ликург знает его. Да так потолковать, чтобы он только потом уразумел, о чем это я с ним толковал.
– Да, – сказал я. – А как?
– Сперва давай доберемся туда, – сказал Нед. Мы ехали по местам мне, разумеется, незнакомым. Сейчас, очевидно, проезжали по плантации то ли полковника Линскома, то ли кого-то другого – обширные, заботливо возделанные поля, всходы хлопка и кукурузы, пастбища, обнесенные крепкими изгородями, домишки арендаторов и склады для хлопка в конце каждого участка; потом я увидел амбары, конюшни и – да, так и есть, – небольшой аккуратный белый овал дорожки; мы, то есть Нед свернул по заросшей тропе в лесок, и вот оно, это местечко, уединенное, безопасное и при желании даже потаенное: буковый лесок на берегу ручья, Громобой, перед ним, держа его за повод, Ликург, и Громобой начищен, надраен, он даже слегка поблескивает в этом пятнистом свете, а позади к дереву привязан второй мул, и в седле, которое Ликург снял и прислонил к дереву, устроив подобие кресла, дядюшка Паршем, черно-белая фигура, полная драматизма, даже царственная, князь и ревнитель порядка, облеченный достоинсивом лет, уже свое отработавших, уже оплатиз-ших по всем счетам. И все они ожидали нас. В следующее мгновение я понял, почему мне стало так не по себе: все они ожидали меня. И лишь в эту секунду, когда мы с Гро-мобоем стояли, ощущая кожей, не говорю уже – вдыхая легкими – один и тот же воздух меньше, чем в тысяче шагов от беговой дорожки, и не больше, чем в одной десятой от тысячи минут до начала скачек – лишь в эту секунду я по-настоящему понял, что не только наши судьбы – моя и Громобоя – стали одной судьбой, но и что эта сдвоенная судьба несет на себе все остальные судьбы, уж во всяком случае Буна и Неда, и от нас зависит, на каких условиях они смогут вернуться домой и вообще смогут ли вернуться, и в этом было нечто мистическое, такое, что не должно ложиться на плечи одиннадцатилетнего мальчишки. Поэтому, возможно, я ничего не заметил или. во всяком случае, не понял того, что увидел, а именно, что Ликург отдал повод дядюшке Паршему, подошел к нам, взял мула под уздцы и Нед спросил у него:
– Передал ему? – и Ликург сказал:
– Да, сэр.
И Нед сказал мне:
– Что ж ты не переймешь Громобоя у дядюшки Пас-сема, чтобы ему не вставать?
И я сразу пошел и взял повод, а Нед с Ликургом, сблизив головы, продолжали стоять возле двуколки, но скоро Нед подошел к нам, а Ликург распряг мула, заправил вожжи в постромки, подвел к другому мулу, привязал к дереву и тоже присоединился к нам. Нед сидел теперь на корточках рядом с дядюшкой Паршемом.
– Расскажите еще раз о тех двух скачках, – сказал он. – Вы говорите, ничего не случилось. А в каком роде ничего?
– В обыкновенном, – сказал дядюшка Паршем. – В тех скачках решили скакать по три раза, в аккурат как в этих, но хватило и двух, третий был уже ни к чему. Или, может, кому-то надоело.
– Может, надоело лазить в задний карман, – сказал Нед.
– Может, и так, – сказал дядюшка Паршем. – В первый раз ваша лошадь наддала слишком рано, а во второй слишком поздно. Или, может, в первый раз хлыст хлестнул слишком рано, а во второй запоздал. Ну, в общем, после первого хлыста ваша лошадь вышла вперед, и намного вперед, и весь первый круг шла впереди, даже когда к хлысту привыкла – тут что люди, что лошади, разницы нет: как привыкнут к хлысту, так потом хоть бей, хоть плюй, им все нипочем. А на последней прямой ваша лошадь заметила, что перед ней никого нет, и вроде бы сказала себе: «Уж больно это получается невежливо, я же тут пришлая», – и поотстала маленько, аккурат головой дотягивалась до колена того жокея, и так держалась, пока ей не сказали – «стоп, приехали». А во вторых скачках ваша лошадь будто с самого начала решила, что это все те же первые скачки, и все время вежливо, любезно держала голову у колена жокея полковника Линскома, пока мемфисский жокей не огрел ее в первый раз, но, видать, чересчур рано, потому что сперва она здорово припустила и вырвалась вперед, но потом все ж таки заметила, что впереди на дорожке никого нет.
– Но не чересчур рано, чтобы нагнать страху на Маквилли, – сказал Ликург.
– Большого страху? – спросил Нед.
– Порядочного, – сказал Ликург. Нед продолжал сидеть на корточках. Этой ночью он, кажется, немного поспал, даже при том, что собаки то и дело лаяли на Отиса. Но вид у него был невыспавшийся.
– Ладно, – сказал он мне. – Иди-ка сейчас прогуляйся до той конюшни с Ликургом. Стой там спокойно – пришел, мол, поглядеть на коня, который нынче с твоим тягается. Стой, и всё, разговоры разговаривать будет Ликург, а когда пойдешь назад, не оглядывайся. – Я даже не спросил – почему? Он все равно не объяснит бы. Идти было недалеко: конюшня стояла на скотном дворе за аккуратной дорожкой окружностью в полмили с выкрашенным белой краской барьером – он был бы хорош, когда бы не так жидок, – и будь подобная конюшня в маккаслинском поместье дядюшки Зака, не сомневаюсь, тетушка Луиза переселилась бы в нее со всеми чадами и домочадцами. Кругом не было ни души. Не знаю, чего я ожидал: может быть, еще больше болельщиков в комбинезонах и без галстуков, сидящих на корточках вдоль стены и жующих табак, чем видел утром из ресторана. Но, вероятно, для этого было слишком рано – да, конечно, слишком рано, потому Нед и послал нас; мы, то есть Ликург ленивой походкой вошел в помещение, то есть в конюшню, она была ничуть не меньше нашего обреченного на бесприбыльность каретного заведения и, уж конечно, куда чище; по одну сторону дверь вела в кладовую для упряжи, по другую, видимо, в контору, совсем как у нас; конюх-негр чистил денник в глубине, а молодой парень, по росту, возрасту и цвету словно близнец Ликурга, валялся у стены на охапке сена.
– Значит, она назвала тебе свое настоящее имя, – сказал Бун. Потому что, сам понимаешь, отпираться было поздно: накануне ночью в полусне я проговорился.
– Да, – сказал я и тут же понял, что это прямая ложь: она не только не назвала, но даже и не знала, что я знаю и с той воскресной ночи зову ее про себя Эверби. Но было слишком поздно. – Дай мне слово, – сказал я. – Не ей, а мне. Дай слово. Никогда вслух не называть ее так, пока она сама тебе не скажет.
– Даю, – сказал он. – Пока что я никогда тебе не врал. Ну, не врал по-настоящему. В общем, никогда… Ладно, – сказал он. – Даю. – Потом повторил, как прошлой ночью, тихо, даже испуганно: – Будь я проклят!
Моя одежда – блуза, носки, и белье, и ездовой носок лежали на стуле по ту сторону двери, аккуратно сложенные, выстиранные и выглаженные. Бун передал их мне.
– Ну, раз у тебя вся одежка чистая, придется и самому еще раз помыться.
– Ты уже заставил меня мыться в субботу.
– В субботу мы всю ночь в дороге были. – сказал он. – В Мемфис только в воскресенье приехали.
– Ну хорошо, в воскресенье.
– А сегодня вторник, – сказал он. – Два дня прошло.
– Один, – сказал я. – Две ночи, но день один.
– С тех пор ты все время в дороге, – сказал Бун. – Значит, на тебе два слоя грязи.
– Но уже почти семь, – сказал я. – Мы и без того опаздываем к завтраку.
– Все-таки сперва помойся, – сказал он.
– Мне надо поскорей одеться и поблагодарить Эверби за то, что она все выстирала.
– Сперва помойся, – сказал Бун.
– Повязка намокнет.
– Заложи руку за шею. Шею-то ты все равно мыть не станешь, – сказал Бун.
– А ты сам почему не моешься? – сказал я.
– Разговор о тебе, не обо мне.
Пришлось пойти в ванную, и помыться, и опять одеться, и только тогда мы спустились в ресторан. И Нед оказался прав. Накануне вечером там был только один стол и только один его конец был прибран и накрыт для нас. Теперь в ресторане было не то семь, не то восемь человек, всё мужчины (заметь, не приезжие, не чужаки; мы их не знали только потому, что сами были нездешние. Никто из них не вылез из пульмановского вагона, не носил шелкового белья, не курил апманских сигар; мы не открыли в середине мая паршемский международный зимний спортивный сезон. Кое-кто был в комбинезоне, все, кроме одного, без галстуков – в общем, люди вроде нас, с той разницей, что они-то были здешние, с теми же пристрастиями, и надеждами, и говором, и все, в том числе и Бутч, держались за наше неотъемлемое, вписанное в конституцию право на свободное волеизъявление и частную инициативу – без этого наша страна не была бы тем, чем стала, – то есть на устройство состязаний между двумя местными лошадьми; если бы какое-нибудь общество или частное лицо, пусть даже из соседнего окрyгa, попыталось вмешаться, или внести изменения, или запретить скачки, или просто принять в них участие иным способом, чем ставкой на одну из лошадей, мы все, болельщики за ту пли другую лошадь, встали бы, как один, и дали бы ему отпор). В ресторане был официант, и, кроме того, я увидел в вертящейся двери служанку, вернее, ее спину, она шла не то в буфетную, не то в кухню, а за нашим столом двое мужчин (один из них при галстуке) разговаривали с Буном и мисс Ребой. Эверби с ними не было, и на миг, на секунду передо мной возникла страшная картина – вдруг Бутч, наконец, подстерег ее и насильно увел, может быть, напал из засады в коридоре, когда она несла стул с моей выстиранной одеждой к дверям комнаты, где спали мы с Буном. Но только на секунду и слишком неправдоподобная: раз Эверби стирала мои вещи прошлой ночью, она, возможно, наверняка стирала допоздна и свои, а может, и мисс Ребины и сейчас все еще спит… Я подошел к Столу, и один из мужчин спросил:
– Это и есть жокей? Скорей похоже – вы готовили парнишку в кулачные бойцы.
– Угадали, – сказал Бун и, когда я уселся за стол, придвинул ко мне тарелку с ветчиной, а мисс Реба придвинула яйца и овсянку. – Он ел вчера горох и порезался.
– Хо-хо, – сказал тот. – Что ж, груз у лошади на этот раз будет полегче.
– Еще бы, – сказал Бун. – Разве что он наглотается ножей, и вилок, и ложек, когда мы зазеваемся, и съест на закуску каминную решетку.
– Хо-хо, – сказал тот. – Кто помнит, как эта лошадь бежала в прошлом году, тот знает – одна убавка груза ей не поможет, тут еще много кое-чего нужно. Но это, надо думать, ваш секрет?
– Вот-вот, – сказал Бун; он опять взялся за еду. – Когда бы и не было секрета, мы все равно прикинулись бы, будто есть.
– Хо-хо, – снова сказал тот. Он и второй встали. – Ладно, все равно желаю удачи. Вашей лошади хоть удачи желай, хоть убавляй груз – прок один. – Вошла служанка и поставила передо мной стакан молока и блюдо с теплыми булочками. Это была Минни в чистом переднике и чепце – мисс Реба не то дала ее взаймы, не то сдала внаем гостинице, – и лицо у нее по-прежнему было ограбленное и непрощающее, но спокойное, утихшее; наверное, она отдохнула, даже поспала, хотя все еще никому ничего не простила. Незнакомые мужчины ушли.
– Понятно? – сказала мисс Реба в пространство. – Так что нам теперь не хватает самой малости – призовой лошади и миллиона долларов, чтоб поставить на нее.
– Вы в воскресенье вечером слушали Неда, – сказал Бун. – И поверили ему. Захотели поверить и поверили. А я дело другое. Когда эта вонючая машина пропала и у нас только лошадь и осталась, я хоть тресни, а должен был поверить.
– Ладно, – сказала мисс Реба. – Уймись.
– И ты тоже перестань с ума сходить, – сказал он мне. – Она просто пошла на станцию посмотреть, авось собаки опять сцапали Отиса ночью и Нед привел его к поезду. Так она объяснила…
– Значит, Нед его нашел? – спросил я.
– Нет, – сказал Бун. – Нед сейчас на кухне. Спроси у него сам. Так она объяснила. Да. Так что, пожалуй, у тебя есть от чего сходить с ума. Мисс Реба убрала с твоей дороги того типа с бляхой, но другой тип – как его, Колдуэлл, что ли, – проехал нынче утром на этом поезде…
– Что ты такое городишь? – спросила мисс Реба.
– Ничего не горожу, – сказал Бун. – Мне теперь городить пи к чему. Я с этим покончил. Тип с бляхой и тот в пульмановской фуражке теперь соперники Люция. – Но я уже встал из-за стола, потому что знал, где ее искать.
– И это весь твой завтрак? – спросила мисс Реба.
– Не трогайте его, – сказал Бун. – Он влюбился. – Я прошел через вестибюль. Может быть, Нед был прав, и для конских скачек только и нужно, что два коня, у которых нет других дел, кроме скачек, и чтобы этих коней разделяло не больше десяти миль, и тогда сам воздух разнесет новость. Но в дамскую гостиную она еще не проникла. Наверное, говоря – слезы к лицу Эверби, я имел в виду, что она такая большая и поэтому могла позволить себе разливаться в слезах, сколько ей требовалось, и для всех этих слез хватало места, и они успевали высохнуть, не размазавшись. Она сидела одна в дамской гостиной и опять плакала, в третий, нет, в четвертый раз, считая две воскресных ночи. Так что даже хотелось спросить – почему. То есть – ее же никто не заставлял ехать с нами, она могла вернуться в Мемфис любым проходящим поездом. Но она была здесь, значит, ей этого хотелось. Но с нашего приезда в Паршем она плакала уже второй раз. То есть – пусть у нее запас слез и сверх положенного, все равно не так уж он велик, чтобы столько расходовать на Отиса. Поэтому я сказал:
– Ничего с ним не случилось. Нед найдет его сегодня. Премного благодарен за то, что вы выстирали мои вещи. А где мистер Сэм? Я думал, он приедет этим поездом.
– Ему пришлось поехать в Мемфис переодеться, – сказала она. – Не может же он прийти на скачки в форме. Вернется в полдень товарным. Куда девался мой носовой платок?
Я нашел ее платок.
– Вам бы лучше, умыть лицо, – сказал я. – Когда Нед его найдет, он отнимет у него зуб.
– Я не из-за зуба, – сказала она. – Я закажу новый зуб для Минни. Я из-за… Что он там видел, на ферме… Он там… Ты и это обещал маме – что не станешь брать чужого?
– Этого и обещать не надо, – сказал я. – Чужого не берешь – и все тут.
– Но обещал бы, если бы она попросила?
– Она бы не попросила, – сказал я. – Чужого не берешь – и все тут.
– Да, – сказала она. Потом добавила: – Я не останусь в Мемфисе. Утром поговорила на станции с Сэмом, и он согласился, что я это хорошо придумала. Обещал найти работу в Чаттануге или еще где-нибудь. Но ты еще будешь тогда в Джефферсоне, и, может, я напишу тебе открытку, где я, и если будет у тебя такое желание…
– Да, – сказал я. – Я вам напишу. Пойдемте. Они, наверное, еще завтракают.
– Ты не все обо мне знаешь. Даже не догадываешься.
– Знаю, – сказал я. – Насчет Эверби Коринтии. Я уже дня три так вас называю. Да, Отис рассказал. Но я никому не расскажу. Хотя не понимаю, почему нельзя.
– Не понимаешь? Такое старомодное деревенское имя? Представляешь, в Ребином заведении кто-нибудь говорит – позовите Эверби Коринтию? Да они постеснялись бы. Померли бы со смеха. Вот я и решила назваться Ивонной, или Билли, или Кен. Но Реба сказала – сойдет и Koppи.
– Вот глупости! – сказал я.
– По-твоему, оно не такое плохое? Скажи его вслух! – Я сказал. Она слушала и, когда я замолчал, продолжала вслушиваться – как мы, когда ждем эха. – Да, – сказала она. – Теперь, кажется, мне уже можно так называться.
– Тогда идите и позавтракайте, – сказал я. – Мне пора, меня ждет Нед. – Но тут появился Бун.
– Там слишком много народу набралось, – сказал он. – Может, не надо было мне говорить тому болвану, что жокеем будешь ты. – Он посмотрел на меня. – Может, не надо было мне вообще выпускать тебя из Джефферсона. – В другом конце комнаты была небольшая дверь, скрытая занавеской. – Пошли, – сказал он. Мы вышли еще в один коридор. Он вел в кухню. Необъятная кухарка по-прежнему мыла посуду у раковины. Нед сидел за столом и кончал завтрак, но больше говорил, чем ел.
– Ежели я сулю женщине, так попусту не болтаю. Она и купить себе кое-чего сможет… – Осекся, и сразу встал, и сказал мне: – Готов? Пора нам с тобой за город. Здесь слишком много народу толчется. Ежели бы у них у всех водились деньжата, и они все поставили бы, да притом не на того коня, и у нас набралось бы, что поставить против них всех, да еще знать бы – на какого коня, мы бы не то что этот автомобиль привезли в Джефферсон, мы вдобавок прихватили бы весь Пассем, – может, хоть немного умаслили бы Хозяина Приста. Он еще ни разу городом не владел, может, ему понравилось бы.
– Да погоди ты, – сказал Бун. – Нам же надо позаботиться…
– Ежели кому и надо заботиться, – сказал Нед, – так одному Громобою. И заботиться об одном: скакать впереди того коня и до той поры, пока ему не скажут «стоп!». Но я знаю, что у тебя на уме. Скачки на кругу у полковника Линскома. В два часа. В четырех милях отсюда. Мы с Громобоем и Люцием придем за две минуты до начала. А вам надо заявиться пораньше. Как мистер Сэм вылезет из своего товарняка, так вы и идите. Это уж твоя с ним забота: прийти загодя, и поставить на Громобоя, и раздобыть денег, чтобы было что поставить, когда вы придете загодя.
– Да погоди ты, – сказал Бун. – Лучше скажи, как насчет машины? На кой нам деньги, если мы вернемся домой без?…
– Выбрось ты из головы эту машину, – сказал Нед. – Я же говорил тебе, этим парням тоже надо вернуться, сегодня вечером уже надо вернуться.
– Каким парням? – спросил Бун.
– Так-то! – сказал Нед. – Хорошо Рождество, да Новый год на носу. – Вошла Минни с подносом, уставленным грязной посудой, – коричневая, спокойная, трагическая, алчущая и безутешная маска. – А ну, – сказал Нед, – покажи мне еще разок твою улыбку. Должен же я знать, придется ли тебе впору тот зуб, когда я притащу его вечером.
– И не вздумай ему улыбаться, девушка, – сказала толстая кухарка. – Может, у них в Миссипи посулы в цене, а у нас в Теннесси на них ничего не укупишь. А в моей кухне и подавно.
– Погоди, – сказал Бун.
– Погоди, пока не приедет мистер Сэм, – сказал Нед. – Он тебе все объяснит. Пока мы с Люцием будем выигрывать скачки, вы с ним потолкайтесь среди народа, посмотрите, нет ли где Свистуна с тем зубом. – На этот раз Нед приехал в двуколке дядюшки Паршема, запряженной одним мулом. И он опять оказался прав: за ночь поселок стал неузнаваем. Не то чтобы на улице было так уж много народу, не больше, чем накануне. Но что-то новое появилось в самом воздухе – ликование, что ли. Тут я впервые всем своим сознанием осознал, что пройдет совсем немного часов – и я выступлю жокеем на скачках, и вдруг почувствовал острый вкус слюны на языке.
– А мне показалось, ты вчера сказал, будто Отис уже уберется, когда ты вернешься из города.
– Он и убрался, – сказал Нед, – но недалеко. Ему ж некуда деться. Собаки ночью два раза взлаивали у конюшни – собак от него тоже с первого взгляда воротит не хуже, чем людей. Уж будь покоен, как только я уехал оттуда утром, так он наверняка заявился завтраком подкрепиться.
– А если он продаст зуб до того, как мы его поймаем?
– Об этом я позаботился, – сказал Нед. – Не продаст. Никто у него не купит. Ну, а ежели он не придет завтракать, Ликург опять возьмет собак, и опять загонит его на дерево, и скажет, что я вечером вернулся из Паршема и рассказал, будто тип из Мемфиса давал шоколадной двадцать восемь долларов за тот зуб и прямо наличными. И он поверит. Ежели бы сказали сто или даже пятьдесят, не поверил бы, а двадцать восемь цена несуразная, он и поверит. Больше всего потому поверит, что решит – больно дешево, верно, тот тип хочет облапошить Минни. А ежели нынче к вечеру попробует продать его на скачках, никто ему и столько не даст, так что ему одно останется – ждать, пока не удастся вернуться с тем зубом в Мемфис. Так что сейчас ты не о зубе думай, а о скачках. О двух последних заездах то есть. Первый мы проиграем, так что о нем пускай у тебя голова не болит…
– Как? – спросил я. – Почему?
– А почему нет? – спросил Нед. – Нам же только два и нужно выиграть.
– Но зачем проигрывать первый? Почему не выиграть и первый заезд, поскорей набрать как можно больше? – С полминуты Нед молча правил мулом.
– Больно много лишнего припутано к этим скачкам, вот в чем беда.
– Чего лишнего? – спросил я.
– Всего, – ответил Нед. – Чересчур много народу. А главное, надо чересчур много раз скакать. Ежели бы надо было проскакать только один раз, один заезд где-нибудь за кусточками, чтобы никого людей не было, только я, да ты, да Громобой, да еще тот конь с жокеем, все у нас было бы в порядке. Вы вчера проверили – один раз Громобой может выиграть. Но скакать-то надо три раза.
– Но тот мул скакал у тебя всякий раз.
– Этот конь не тот мул, – сказал Нед. – Тот мул был разумнее всякого коня. Всякий мул разумнее. А у этого коня смысла еще меньше, чем у других коней. Вот и сообрази, в каком мы переплете. Мы знаем – один раз я могу заставить его выиграть, и надеемся – смогу заставить и второй. И все. Заметь, надеемся. Выходит, нам никак нельзя рисковать тем разом, про который мы знаем, что могу заставить его прискакать первым, нам надо выиграть наверняка. Так что, если повезет, два раза будут наши. Ну, а ежели один раз все равно проигрывать, будем проигрывать тот, который научит нас чему-нибудь полезному для других разов. Значит, первый.
– А Буну ты сказал? Чтобы он не…
– Пусть проиграет первый раз, только бы не просадил всех денег, которые ему эти леди дали. Но ежели я правильно понимаю мисс Ребу, всех не просадит. А для двух других разов нам первый проигрыш на руку. Да и к тому же, придет время, вот тогда мы и скажем Буну все, что ему требуется знать. Так что ты…
– Я не о том, – сказал я. – Я о хозяйском…
– Я ж тебе все время долблю, что помню о нем, – сказал Нед. – Выбрось ты это из головы. Не скачки выбрось, о них ты не можешь не думать, а мысли, как бы тебе первым прийти. Думай, чему тебя научил вчера Громобой, когда ты скакал на нем. А обо всем другом думать буду я. Носок взял?
– Да, – сказал я. Но мы ехали не к дядюшке Паршему. Ехали даже не в том направлении.
– Для этих скачек мы заполучили собственную личную конюшню, – сказал Нед. – Есть у одного здешнего прихожанина лощинка с ручьем, оттуда до дорожки от силы четверть часа, и никто нас там не увидит, не станет голову морочить, разве что сами попросим. Ликург и дядюшка Пассем отвели туда Громобоя сразу после завтрака.
– Дорожка, – сказал я. Разумеется, без дорожки не обойтись. Но я как-то ни разу не подумал об этом. Если я и думал о чем-нибудь, то, пожалуй, только о том, что кто-то приедет на другой лошади или приведет ее, и мы устроим скачки на лугу у дядюшки Паршема.
– Ну да, – сказал Нед. – Настоящая дорожка, как на больших скачках, только не в милю, а в полмили, и еще там нет всяких трибун и киосков с пивом-виски, а не мешало бы, раз уж человек задумал скачки устраивать. Круг на лугу у полковника Линскома, хозяина той лошади. Мы с Ликургом вчера ночью ходили смотреть на нее. Не на лошадь, на дорожку. Лошадь я пока что не видел. Но нынче у нас будет случай посмотреть и на нее. Правда, может, только с хвоста. Но нам-то надо так все устроить, чтобы тот конь последние заезды смотрел на хвост Громобоя. Так что придется мне потолковать с тем парнем, который будет его жокеем. Он цветной – Ликург знает его. Да так потолковать, чтобы он только потом уразумел, о чем это я с ним толковал.
– Да, – сказал я. – А как?
– Сперва давай доберемся туда, – сказал Нед. Мы ехали по местам мне, разумеется, незнакомым. Сейчас, очевидно, проезжали по плантации то ли полковника Линскома, то ли кого-то другого – обширные, заботливо возделанные поля, всходы хлопка и кукурузы, пастбища, обнесенные крепкими изгородями, домишки арендаторов и склады для хлопка в конце каждого участка; потом я увидел амбары, конюшни и – да, так и есть, – небольшой аккуратный белый овал дорожки; мы, то есть Нед свернул по заросшей тропе в лесок, и вот оно, это местечко, уединенное, безопасное и при желании даже потаенное: буковый лесок на берегу ручья, Громобой, перед ним, держа его за повод, Ликург, и Громобой начищен, надраен, он даже слегка поблескивает в этом пятнистом свете, а позади к дереву привязан второй мул, и в седле, которое Ликург снял и прислонил к дереву, устроив подобие кресла, дядюшка Паршем, черно-белая фигура, полная драматизма, даже царственная, князь и ревнитель порядка, облеченный достоинсивом лет, уже свое отработавших, уже оплатиз-ших по всем счетам. И все они ожидали нас. В следующее мгновение я понял, почему мне стало так не по себе: все они ожидали меня. И лишь в эту секунду, когда мы с Гро-мобоем стояли, ощущая кожей, не говорю уже – вдыхая легкими – один и тот же воздух меньше, чем в тысяче шагов от беговой дорожки, и не больше, чем в одной десятой от тысячи минут до начала скачек – лишь в эту секунду я по-настоящему понял, что не только наши судьбы – моя и Громобоя – стали одной судьбой, но и что эта сдвоенная судьба несет на себе все остальные судьбы, уж во всяком случае Буна и Неда, и от нас зависит, на каких условиях они смогут вернуться домой и вообще смогут ли вернуться, и в этом было нечто мистическое, такое, что не должно ложиться на плечи одиннадцатилетнего мальчишки. Поэтому, возможно, я ничего не заметил или. во всяком случае, не понял того, что увидел, а именно, что Ликург отдал повод дядюшке Паршему, подошел к нам, взял мула под уздцы и Нед спросил у него:
– Передал ему? – и Ликург сказал:
– Да, сэр.
И Нед сказал мне:
– Что ж ты не переймешь Громобоя у дядюшки Пас-сема, чтобы ему не вставать?
И я сразу пошел и взял повод, а Нед с Ликургом, сблизив головы, продолжали стоять возле двуколки, но скоро Нед подошел к нам, а Ликург распряг мула, заправил вожжи в постромки, подвел к другому мулу, привязал к дереву и тоже присоединился к нам. Нед сидел теперь на корточках рядом с дядюшкой Паршемом.
– Расскажите еще раз о тех двух скачках, – сказал он. – Вы говорите, ничего не случилось. А в каком роде ничего?
– В обыкновенном, – сказал дядюшка Паршем. – В тех скачках решили скакать по три раза, в аккурат как в этих, но хватило и двух, третий был уже ни к чему. Или, может, кому-то надоело.
– Может, надоело лазить в задний карман, – сказал Нед.
– Может, и так, – сказал дядюшка Паршем. – В первый раз ваша лошадь наддала слишком рано, а во второй слишком поздно. Или, может, в первый раз хлыст хлестнул слишком рано, а во второй запоздал. Ну, в общем, после первого хлыста ваша лошадь вышла вперед, и намного вперед, и весь первый круг шла впереди, даже когда к хлысту привыкла – тут что люди, что лошади, разницы нет: как привыкнут к хлысту, так потом хоть бей, хоть плюй, им все нипочем. А на последней прямой ваша лошадь заметила, что перед ней никого нет, и вроде бы сказала себе: «Уж больно это получается невежливо, я же тут пришлая», – и поотстала маленько, аккурат головой дотягивалась до колена того жокея, и так держалась, пока ей не сказали – «стоп, приехали». А во вторых скачках ваша лошадь будто с самого начала решила, что это все те же первые скачки, и все время вежливо, любезно держала голову у колена жокея полковника Линскома, пока мемфисский жокей не огрел ее в первый раз, но, видать, чересчур рано, потому что сперва она здорово припустила и вырвалась вперед, но потом все ж таки заметила, что впереди на дорожке никого нет.
– Но не чересчур рано, чтобы нагнать страху на Маквилли, – сказал Ликург.
– Большого страху? – спросил Нед.
– Порядочного, – сказал Ликург. Нед продолжал сидеть на корточках. Этой ночью он, кажется, немного поспал, даже при том, что собаки то и дело лаяли на Отиса. Но вид у него был невыспавшийся.
– Ладно, – сказал он мне. – Иди-ка сейчас прогуляйся до той конюшни с Ликургом. Стой там спокойно – пришел, мол, поглядеть на коня, который нынче с твоим тягается. Стой, и всё, разговоры разговаривать будет Ликург, а когда пойдешь назад, не оглядывайся. – Я даже не спросил – почему? Он все равно не объяснит бы. Идти было недалеко: конюшня стояла на скотном дворе за аккуратной дорожкой окружностью в полмили с выкрашенным белой краской барьером – он был бы хорош, когда бы не так жидок, – и будь подобная конюшня в маккаслинском поместье дядюшки Зака, не сомневаюсь, тетушка Луиза переселилась бы в нее со всеми чадами и домочадцами. Кругом не было ни души. Не знаю, чего я ожидал: может быть, еще больше болельщиков в комбинезонах и без галстуков, сидящих на корточках вдоль стены и жующих табак, чем видел утром из ресторана. Но, вероятно, для этого было слишком рано – да, конечно, слишком рано, потому Нед и послал нас; мы, то есть Ликург ленивой походкой вошел в помещение, то есть в конюшню, она была ничуть не меньше нашего обреченного на бесприбыльность каретного заведения и, уж конечно, куда чище; по одну сторону дверь вела в кладовую для упряжи, по другую, видимо, в контору, совсем как у нас; конюх-негр чистил денник в глубине, а молодой парень, по росту, возрасту и цвету словно близнец Ликурга, валялся у стены на охапке сена.