Но ничего не случилось. Бун вылез из машины безо всякого сюртука. Нед уже грузил наши саквояжи, и корзинки, и узлы. Он хмуро сказал:
   – Хи-хи-хи. – Потом добавил: – Давайте трогайтесь, чтоб ежели сломаетесь, еще успели починиться и вернуться обратно в город засветло. – Теперь он обращался к Буну. Он сказал: – Ты еще вернешься в город до того, как отвалишь?
   На что Бун сказал:
   – Куда отвалю?
   – Поужинать, само собой, – сказал Нед. – Куда отваливают люди в здравом уме, когда солнце садится?
   – А-а-а, – сказал Бун. – Ты о своем ужине беспокойся. Чужие ужины тебя не касаются.
   Мы уселись и тронулись, я – впереди с Буном, остальные сзади. Мы пересекли по-субботнему людную площадь, и вот мы уже за городом. Но и только. Я хочу сказать, мы ни на шаг не продвинулись. Вот-вот мы доедем до развилки, откуда дорога ведет к дядюшке Захарии, но это совсем не то направление, которое нам нужно. А если бы мы даже ехали в том направлении, все равно мы не свободны: пока с нами на заднем сиденье тетушка Кэлли, и Лессеп, и Мори, и Александр, мы избавлены только от Неда и можем быть уверены только в том, что он не возникнет, где его никто не ждет, со своими «хи-хи-хи» и «ты еще вернешься в город до того, как…». Бун ни единого раза не взглянул на меня, а я на него. И он ни разу не заговорил со мной; может, он чувствовал, что напугал меня своей чистой рубашкой, и воротничком, и галстуком, и бритьем ни с того ни с сего в середине дня, и всей этой выдающей с головой атмосферой путешествия, отбытия, разлучения, отправления, расставания; чувствовал, что я не только напуган, но и злюсь, что поддался страху; и он продолжал ехать дальше, по освещенной полуденным солнцем дороге, впереди было еще семнадцать миль, но они не могли длиться вечно, надо было что-то решить, предпринять; дальше, по яркой майской земле, и пыль разлеталась из-под колес, и завивалась позади, и оседала, лишь когда нам приходилось замедлять ход при въезде на мост или на глубоком песке; эти семнадцать миль не могли продолжаться бесконечно, хоть их и было семнадцать, дорожные столбы мелькали слишком быстро один за другим, и что-то надо было решать, предпринимать, все быстрей, все неотвратимее, а я по-прежнему не знал – что; или хотя бы что-то сказать, чтобы раздался какой-то звук, шум, человеческий голос; неважно, какую жестокую плату может взыскать, содрать с вас He-Добродетель потом, но одиночество, отъединенность, молчание входить в эту плату не должны. И Бун наконец сделал попытку что-то предпринять. А может быть, дело было только в молчании, для него было лучше любое немолчание, пусть даже глупое, пусть заранее обреченное на провал. Впрочем, нет, дело было еще и в другом: мы проехали больше половины, и пора было начать, приступить, запустить.
   – Дороги теперь хоть куда повсюду, даже дальше Йокнапатофы. Лучше дорог даже для долгой езды, к примеру для похорон, и то не пожелаешь. Докуда, думаешь, эта машина может доехать до заката?
   Понимаешь? Он обратился в пространство, ни к кому, как тонущий высовывает в отчаянии руку из воды, надеясь ухватиться за соломинку. Но Бун соломинки не нашел.
   – Не знаю, – сказала тетушка Кэлли с заднего сиденья; Александр спал у нее на руках с тех пор, как мы выехали из города, и не заслуживал, чтобы его и одну-то милю везли в машине, не то что семнадцать. – И ты тоже не узнаешь, торчавши со своей машиной под замком в сарае у хозяина на заднем дворе.
   Мы почти доехали до места.
   – Значит, ты хочешь?… – процедил Бун уголком рта, но так, чтобы я расслышал, нацелясь мне прямо в правое ухо, точно пулей, или стрелой, или горстью песка в закрытое окно.
   – Заткнись, – сказал я точно таким же манером. Самое простое и трусливое было бы вдруг велеть ему остановиться, а самому выпрыгнуть из машины и убежать, предоставив тетушке Кэлли в какую-то долю секунды решить, бросить ли ей Александра на Буна и продираться за мной вдогонку сквозь кусты или остаться с Александром и преследовать меня только воплями. То есть чтобы Бун ехал дальше, высадил их где надо, а я чтобы выскочил из кустов и вскочил в машину, когда он будет проезжать мимо, обратно в город или в любом направлении, уводящем прочь от всех, кто может меня хватиться и посягнуть на мою свободу; путь трусливый, и непонятно, почему я им не воспользовался, ведь я уже стал отъявленным лжецом, погрязшим в обмане, почему же мне было не пойти до конца и не стать еще и трусом, погубить себя непоправимо и безвозвратно, как Фауст? Упиться своей низостью, заставить моего нового господина уважать меня за цельность, если даже он и презирал меня за мою мизерность. Но я не сделал этого. Ничего бы из этого не вышло, кому-то из нас двоих приходилось быть практичным; если допустить, что мы с Буном успели бы отъехать достаточно далеко, прежде чем тетя Луиза послала бы кого-нибудь в поле за дядюшкой Заком (во время сева он в три часа дня всегда был в поле), и если допустить, что дядюшка Зак не догнал бы нас верхом, то главное ведь в том, что он бы и не подумал нас догонять, он просто поехал бы прямиком в город и, проведя по минуте в обществе Неда и дядюшки Айка, знал бы совершенно точно, как ему поступить, и соответственно поступил бы, прибегнув к помощи телефона и полиции.
   Мы приехали. Я вылез и открыл ворота (те же столбы, что и при старом Люции Квинтусе Карозерсе; твой нынешний двоюродный брат Карозерс устроил там автоматическое приспособление, чтобы не лез скот, но автомобилям, как бескопытным, въезд был свободный, и мы покатили дальше, по аллее, обсаженной белой акацией, к дому (он и сейчас там – бревенчатое строение из двух комнат, щели замазаны глиной – полужилье, полуфорт, который построил старый Люций, перевалив в 1813 вместе с рабами и гончими через горы из Каролины; он, этот дом, и сейчас где-то там, внутри, скрытый под досками, и под завитушками американского неоклассицизма [14], и под резьбой, как на пароходных навесах, под всем, что последовательно накрутили на него женщины, на которых последовательно женились поколения Эдмондсов).
   Тетя Луиза и остальные обитатели поместья услышали нас еще издали, и когда мы подъехали к дому и затормозили, все – за исключением, вероятно, тех, кого дядюшка Зак мог увидеть с лошади, – столпились на передней веранде, на ступенях и во дворе.
   – Ладно, – сказал Бун опять уголком рта, – значит, хочешь.
   Потому что, как вы нынче выражаетесь, все, точка: у него не осталось ни времени, ни тем более возможности с глазу на глаз поговорить со мной, услышать пусть самый отдаленный намек на то, что ему теперь было так нужно, так позарез необходимо знать. Потому что, видишь ли, мы – он и я – были абсолютными новичками. Хуже, чем любители, – невинные младенцы, да, истинные младенцы по части кражи автомобилей, даже при том, что ни один из нас не назвал бы это кражей, поскольку мы собирались возвратить его невредимым; даже если бы люди, весь мир (Джефферсон, по крайней мере) оставили нас в покое, не хватились нас. Даже если бы он спросил, а я ответил. Потому что мне приходилось еще хуже, чем ему: оба мы были в последней крайности, но моя крайность была, так сказать, более безотлагательной, так как мне надо было что-то сделать, причем быстро, в несколько секунд, а ему оставалось только сидеть в машине скрестив пальцы. Я не знал, что мне делать; я уже нагородил столько вранья, что сам себе удивлялся, и главное – мне удалось заставить других верить в это вранье или, во всяком случае, принимать его с неизменной легкостью, которая меня ошеломила, даже до смерти напугала. Я оказался в положении старого негра, который сказал: «Вот я перед тобой, Господи. Хочешь меня спасти – лучше случая и не представится, прямо сам в руки просится». Я спустил тетиву моего лука, и Бунова тоже. Если кто-нибудь из нас все еще интересовал He-Добродетель, ход был за ней.
   И она сделала этот ход. Она приняла обличье дядюшки Захарии Эдмондса. Он в этот момент вышел из передней двери, и в тот же момент я увидел, что негритенок держит во дворе под уздцы его верховую лошадь. Понимаешь, что я хочу сказать? Захария Эдмондс, которого Джефферсон в глаза не видал по будним дням, начиная с первой распашки в марте и кончая уборкой урожая в июле, оказался этим утром в городе (что-то там срочное на мукомольне) и остановился у лавки дядюшки Айка несколькими минутами позже, чем я, и в результате He-Добродетель успела за час с хвостиком побрить Буна и переменить на нем рубашку, а дядюшка Зак успел за то же время доехать до дому и спешиться у себя во дворе как раз в ту минуту, когда мы подъезжали. Он сказал мне:
   – Ты что тут делаешь? Айк мне говорил, ты собираешься заночевать сегодня в городе. И он хочет взять тебя завтра на рыбалку.
   Само собой, тетушка Кэлли сразу же начала вопить, так что мне не пришлось бы отвечать, даже если бы я знал, что ответить.
   – На рыбалку? – завопила она. – В воскресенье? Слышал бы это его папочка – он бы вмиг с поезда соскочил, и телеграммы посылать не стал! И мамочка тоже! Мисс Элисон не велела ему ночевать в городе у мистера Айка или все равно у кого! Она ему велела ехать со мной и с малышами, а если он не будет слушаться, то чтоб мистер Зак его заставил!
   – Да погоди ты, – сказал дядюшка Зак. – Перестань голосить хоть на минутку, мне его не слышно. Может, он передумал. Так?
   – Как вы сказали, сэр? – сказал я. – Да, сэр. То есть нет, сэр.
   – Что из двух – да или нет? Остаешься у нас или вернешься с Буном?
   – Да, сэр, – сказал я. – Возвращаюсь. Дядюшка Айк велел мне спроситься у вас.
   И тетушка Кэлли снова завопила (да она, в сущности, и не переставала, разве что перевела дух, когда дядюшка Зак приказал ей замолчать), но и только; она продолжала вопить, а дядюшка Зак говорить свое:
   – Замолчи, замолчи. Я самого себя не слышу. Если Айк не привезет его сюда завтра, я пошлю за ним в понедельник.
   Я направился к машине, Бун уже успел завести мотор.
   – Ну, чтоб мне сдохнуть, – сказал он негромко, с полным почтением, даже, можно сказать, благоговением.
   – Давай, – сказал я. – Гони отсюда скорей. – Мы тронулись, плавно, но быстро, все набирая скорость, по аллее назад к воротам.
   – Может, я тебя зря на это трачу, подумаешь – поездка в машине, – сказал он. – Может, надо бы тебя пустить в дело так, чтоб денег заработать.
   – Поезжай скорей, – сказал я. Как я мог ему сказать, вымолвить: «Мне до смерти надоело врать, тошнит от вранья». Потому что я теперь понял, осознал, что это только начало и конца-краю этому не будет, и не только тому новому вранью, которое придется накручивать, чтобы оправдать старое, но еще и не избавиться от старого, затасканного, которое я уже использовал и исчерпал.
   Мы ехали обратно в город. На этот раз очень быстро: если вокруг и был пейзаж, то нам, в машине, было не до него. Время приближалось к пяти. Бун заговорил, напряженно и настойчиво, но совершенно спокойно:
   – Надо ей дать немного остыть. В городе видели, как я увозил вашу ораву к Маккаслинам, теперь увидят только нас с тобой; они, понятно, будут ждать, что я поставлю машину на место в хозяйский сарай. После этого они должны увидеть нас двоих, меня и тебя, порознь, чтоб мы гуляли как ни в чем не бывало. – И опять, как я мог вымолвить: «Нет. Поехали сразу, сейчас. Если мне нужно врать еще, пусть уж я лучше буду врать чужим». А он продолжал говорить: -…машину. И что он там болтал: вернемся ли мы в город до того, как отвалим?
   – Что? Кто болтал?
   – Нед. Помнишь, когда мы уезжали из города.
   – Не помню, – сказал я. – А что насчет машины?
   – Где ее поставить. Пока я прогуляюсь по площади, а ты сходишь домой за чистой рубашкой и что там еще тебе нужно. Мне же пришлось выгрузить все барахло у Маккаслинов, сам знаешь. Твое тоже. Поставить на тот случай, если какой-нибудь чересчур любопытный проныра слоняется вокруг дома и сует нос куда но надо.
   Объяснять не требовалось, – и так было ясно, о ком речь.
   – А почему не запереть ее в каретном сарае?
   – Так ключа-то у меня нет, – сказал он. – А есть один замок. Хозяин взял у меня ключ сегодня утром, и отпер замок, и отдал ключ на хранение мистеру Бэллоту, пока не вернется. А я должен поставить машину на место, как только вернусь от Маккаслинов, и защелкнуть замок, а Хозяин даст телеграмму мистеру Бэллоту, к какому поезду отпереть дверь, чтоб я их встретил.
   – Значит, придется рискнуть, – сказал я.
   – Да, придется. Раз Хозяина нет и мисс Сары нет, так, может, даже Дельфине не видать его до понедельника. – Так что мы рискнули. Бун заехал в сарай, и достал откуда-то сверху припрятанные саквояж и сюртук, и снова протянул руки, и стянул вниз сложенный брезент, и бросил саквояж и сюртук в машину на заднее сиденье. Бензиновый бак стоял наготове; этот новенький пятигаллоновый бак жестянщик, сделавший и ящик для инструментов, переделал по дедушкиному приказанию так, чтобы он не пропускал запаха, – бабушке не нравился запах бензина; баком мы, правда, ни разу еще не пользовались, потому что машина до сих пор никуда далеко не заезжала; воронка и замшевый фильтр лежали в ящике для инструментов вместе с насосом, и домкратом, и гаечным ключом, которые с самого начала были при машине, и с фонарем, и топором, и лопатой, и мотком колючей проволоки, и лебедкой, которые добавил дед, равно как и жестяное ведро, чтобы заливать радиатор, когда проезжаешь мимо ручьев или ям с грунтовой водой. Бун поставил бак, наполненный до самой крышки (может, потому нам тогда и пришлось так долго его ждать), на заднее сиденье и взял брезент, но не стал разворачивать его полностью, а бросил туда же, так что все спрятанное там выглядело теперь как скомканный брезент.
   – Твои вещи тоже сунем назад, – сказал Бун. – Тогда будет похоже, будто брезент поленились сложить. Ступай-ка домой, возьми чистую рубашку и приходи прямо сюда и жди. Я не задержусь, только прогуляюсь по площади на случай, если Айк тоже вздумает задавать вопросы. И тогда поедем.
   Мы закрыли ворота. Бун хотел было всунуть дужку замка в петлю, но я сказал:
   – Нет. – Я даже сам не знал, почему так сказал, – слишком уж быстро я продвигался по дороге зла. – Лучше положи его к себе в карман.
   Но Бун понял почему и сам объяснил мне:
   – Правильно, черт возьми. Мы уж столько всего осилили, нам теперь ни к чему, чтобы кто-нибудь тут подвернулся, подумал, будто я позабыл запереть, и сам бы защелкнул.
   Я пошел домой. Наш дом стоял как раз напротив, только улицу перейти. Теперь там заправочная станция, а дедушкин дом разделен на квартиры, где жильцы не заживаются. Дом был пуст, но, разумеется, не заперт, – в те простодушные времена никто в Джефферсоне не стал бы запирать обыкновенный частный дом. Было немного больше пяти, до заката еще далеко, но день уже отошел, кончился; пустой тихий дом вовсе не пустовал, он, как затаенное дыхание, был полон незримого присутствия. И вдруг мне захотелось к маме, захотелось бросить всю эту историю, это своевольство; захотелось вернуться назад, отказаться от нашей затеи, очутиться в безопасности, быть застрахованным от таких решений, такого выбора, чья сводная сестра – кража автомобиля. Но было слишком поздно, я уже сделал выбор, оказал предпочтение; если я продал Сатане душу за чечевичную похлебку [15], то, по крайней мере, будь что будет, а я получу эту похлебку и выхлебаю ее; разве сам Бун не напомнил мне, словно предвидел эту минуту слабости и колебания в пустом доме, разве не предупредил меня: «Мы уж столько всего осилили, теперь нас ничто не остановит».
   Моя одежда – чистые рубашки, штаны, чулки, зубная щетка – все уехало к Маккаслинам. Конечно, в моем ящике было еще полно этого барахла, – всего, кроме зубной щетки, о которой в отсутствие мамы, можно поспорить, ни тетушка Кэлли, ни тетя Луиза не вспомнят. Но я не взял ничего из одежды и вообще ничего не оттого, что забыл, а, вероятно, оттого, что и не собирался. Я просто вошел в дом и постоял внутри, не отходя от двери, постоял достаточно долго, чтобы доказать себе, что если кто из нас двоих с Буном и спасует, то не я, и перешел назад через улицу, через дедушкин задний двор. Но и Бун не спасовал: еще не доходя каретного сарая, я услышал негромкое тарахтение мотора. Бун уже сидел за рулем, кажется, даже включил скорость.
   – Где же твоя чистая рубашка? – сказал он. – Ну, ладно, куплю тебе в Мемфисе. Залезай. Можем трогаться. – Он дал задний ход и выехал из сарая. Открытый замок опять висел в петле. – Влезай, – сказал он. – Не защелкивай, не трать время. Все равно теперь уже поздно.
   – Нет, – сказал я. Опять же, тогда я не мог бы сказать почему: когда замок был в петле и просунут сквозь засов на закрытой двери, с виду казалось, будто машина благополучно стоит внутри. А вдруг так и есть: все обернется сном, и я проснусь завтра поутру, а может, сейчас, через минуту – в безопасности, спасенный. И я закрыл дверь, и защелкнул замок, и распахнул ворота перед машиной, и закрыл их, и влез в машину, уже на ходу, а может быть, она и вовсе не останавливалась.
   – Можно ехать в обратную сторону, в объезд площади, – сказал я. И он опять сказал:
   – Все равно теперь уже поздно. Что они могут сделать – только орать.
   Но никто не заорал. И все-таки, даже когда площадь осталась позади, еще не было поздно. Бесповоротное решение было еще впереди, где дорога к Маккаслинам ответвлялась от дороги на Мемфис, где я мог сказать Стой. Выпусти меня и он сделал бы это. Более того, я мог сказать Я передумал. Отвези меня к Маккаслинам, и я знал, он и это бы сделал. И вдруг я понял, что скажи я Заворачивай. Я возьму ключ у мистера Бэллота, и мы поставим машину на место, в сарай, Хозяин ведь думает, что она уже там стоит он и это сделал бы. Больше того: он хочет, чтобы я это сказал, он молча просит меня об этом; оба мы потрясены не его частным, отдельным сумасбродством, а нашим общим, объединенным безрассудством, и Бун знает, что ему с собой не совладать и надо положиться на мою силу и честность. Понимаешь? Что я тебе говорил про Не-Добродетель? Если бы все поменять местами и я молча попросил Буна завернуть, то мне можно было бы положиться на его добродетель и сострадание, между тем как тот, у кого просил Бун, ими еще не обзавелся.
   Поэтому я ничего не сказал; развилка – последняя слабая, бессильная рука, протянувшаяся спасти меня, – миновала, пролетела, умчалась, исчезла безвозвратно; я сказал Ладно. Я еду Может, Бун услыхал, я все еще был для него главным. Как бы то ни было, он оставил Джефферсон позади; да, Сатана, тот поддерживает своих приверженцев хотя бы первые дни; Бун сказал:
   – Нам в общем-то нечего бояться, разве что низины Адова ручья. Ураганный ручей [16] нам не страшен.
   – А кто говорит страшен, – сказал я. Ураганный ручей находится в четырех милях от города, всю жизнь ты так быстро проносишься над ним, что, наверное, и названия его не знаешь. Но те, кто переходил его тогда, знали. Через ручей был перекинут деревянный мост, но подходы к нему, даже в разгар лета, были сплошные ямы с жидкой грязью.
   – А я что говорю, – сказал Бун. – Он нам не страшен. Мы с мистером Уордвином перебрались через него в прошлом году, и даже лебедку в ход не пустили, только лопату и топор. Мистер Уордвин попросил их взаймы в доме в полумиле оттуда, и, между прочим, что-то я не помню, чтобы он их отнес обратно. Наверно, хозяин пришел и забрал их на следующий день.
   Он оказался почти что прав, мы проскочили первую яму и даже переехали мост. Но в следующей яме на той стороне застряли. Машина дернулась раз, два, накренилась и забуксовала. Бун, не теряя времени, уже скидывал башмаки (я забыл сказать, он еще и навел на них блеск), потом закатал брючины и ступил в грязь.
   – Пересаживайся, – сказал он. – Переключи на малую скорость, и когда скомандую – дай газ, давай. Ты знаешь как, сегодня утром научился. – Я пересел за руль. Он даже не стал доставать лебедку. – Она мне не нужна. Слишком долгая возня – доставать ее да обратно класть, нам некогда. – Она и в самом деле оказалась ему не нужна. Вдоль дороги шла изгородь, он выдернул верхнюю жердину и, уже по колена в жидкой грязи, подсунул конец, как рычаг, под заднюю ось и сказал:
   – Действуй. Подкинь уголька. – И взял и приподнял автомобиль, и поддал его вперед, и один, вручную, вытолкнул на сухое место, и заорал на меня: – Переключай! Переключай! – Что я и сделал, ухитрился сделать, и он выпихнул меня из-под руля и сел сам; он даже не удосужился опустить заляпанные грязью штанины.
   Потому что солнце уже заходило, а когда мы доберемся до Болленбо, где должны переночевать, почти стемнеет; мы гнали теперь, насколько хватало смелости, и вскоре проскочили усадьбу мистера Уайэта, друга нашей семьи; на прошлое Рождество отец брал меня к нему поохотиться на дичь. Восемь миль от Джефферсона и четыре мили от реки; солнце как раз садилось за домом, когда мы ехали мимо. Мы катили дальше не останавливаясь; скоро появится луна, что весьма кстати, – наши керосиновые фары обычно не столько освещали дорогу, сколько оповещали встречных о нашем приближении. И вдруг Бун сказал:
   – Что за вонь? Это ты?
   Но прежде, чем я успел отвергнуть его предположение, он резко затормозил, минуту посидел, потом протянул назад руку и сдернул мятый, скомканный брезент, лежавший сзади. Нед приподнялся и сел на полу. На нем была черная пара, и шляпа, и белая рубашка с золотой запонкой, но без воротничка и галстука – его воскресный наряд; при нем был даже маленький потрепанный ручной саквояж (сейчас его назвали бы портфель или чемоданчик), принадлежавший старому Люцию Маккаслину еще до рождения отца; не знаю, носил ли в нем Нед что другое, я же видал там только Библию (тоже от прапрабабушки Маккаслин), хотя читать ее он не мог, и пинтовую фляжку, содержавшую от силы две столовых ложки виски.
   – Чтоб мне сдохнуть, – сказал Бун.
   – Мне тоже охота прокатиться, – сказал Нед. – Хи-хи-хи.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   – Меньше у меня, что ли, прав, чем у тебя и у Люция, что мне и прокатиться нельзя, – сказал Нед. – Даже еще побольше. Автомобиль этот Хозяина, а Люций ему всего-навсего внук, а ты и вовсе не родня.