«Неужели это мама подучила Джейсона шпионить за тобой Я бы ни за»
   «Женщины умеют лишь играть на чужих понятиях о чести Она ведь из любви к Кэдди» Даже расхворавшись, не уходила к себе наверх, чтобы отец не трунил над дядей Мори при Джейсоне. Отец шутя сказал, что дядя Мори неважный знаток античности и потому избегает риска личной встречи с бессмертным слепым сорванцом.47 Только ему следовало бы избрать в почтальоны Джейсона, ибо Джейсон способен допустить оплошность лишь того же рода, что и сам дядя Мори допустил бы, но отнюдь не чреватую глазоподбитием. И верно, мальчишка Паттерсонов был младше и щуплей Джейсона. Они клеили змеев и продавали по пяти центов штука, пока не рассорились из-за дележа доходов. Тогда Джейсон подыскал себе нового партнера, еще замухрышистей, надо думать, потому что Ти-Пи сказал, что Джейсон опять казначеем. Но, говорит отец, зачем дяде Мори работать? Если он, отец то бишь, может содержать полдюжины негров, у которых только и дел, что сидеть, сунув ноги в духовку, то уж, конечно, он может время от времени предоставлять дяде Мори стол и кров и деньжат ссужать малую толику — зато ведь дядя Мори поддерживает в нем и раздувает огонь веры в небесное происхождение нашей породы; и тут мама, бывало, заплачет и скажет, что отец ставит ее род ниже своего, что он насмехается над дядей Мори и нас тому же учит Не понимала она, что отец тому единственно учил нас, что люди всего-навсего труха, куклы, набитые опилками, сметенными с мусорных куч, где все прежние куклы валяются и опилки текут из ничьей раны в ничьем боку не за меня неумершего.48 В детстве я воображал себе смерть пожилым господином вроде моего деда, другом, что ли, его близким и особым — вот как письменный стол дедушкин был для нас особым, мы к нему робели и притронуться и в комнате, где этот стол стоял, даже не говорили громко; я всегда представлял себе так, что они вдвоем где-то вместе все время — на каком-то холме, за можжевельником — и ждут, чтобы к ним подсел старый полковник Сарторис, а он где-то еще повыше, ведет за чем-то удаленным наблюдение, и вот они ждут, когда полковник кончит наблюдать и сойдет к ним. Дедушка в своей генеральской форме, и голоса их все время бормочут за деревьями — ведут беседу, и дедушка все время прав
   Вот и три четверти бьет Первая нота раздалась размеренная, безмятежная и, отзвучав спокойно и бесповоротно, освободила медленную тишину для следующей; в чем все и дело, если б люди так могли менять друг друга навсегда, преображаться, взвихрясь пламенем на миг, и чистыми затем быть уносимы сквозь прохладный вечный мрак, а не лежать у себя в комнате, стараясь забыть про гамак, пока, наконец, к можжевельнику не прилип этот яркий мертвый запах духов, которого так не терпит Бенджи. Стоило мне представить тот виргинский можжевельник, и казалось — слышу шепоты и всплески, чую толчки горячей крови в одичалом неукрытом теле, вижу — на красном фоне век — стадо на волю пущенных свиней, спарено кидающихся в море.49 А отец: Нам должно лишь краткое время прободрствовать пока неправедность творится50 — отнюдь не вечность А я: И краткого не нужно если обладаешь мужеством Он: Ты считаешь это мужеством Я: Да сэр считаю а вы нет Он: Каждый человек волен в оценке своих качеств То что ты считаешь такой поступок мужественным важнее самого поступка В противном случае твое намерение несерьезно Я: Вы не верите что я серьезно Он: Думаю, что чересчур даже серьезно и мне можно не тревожиться иначе ты не чувствовал бы надобности в этой выдумке насчет кровосмешения Я: Я не лгал я не лгал Он: Ты хотел акт естественной человеческой глупости51 возвысить до грозного ужаса и очистить затем правдой Я: Я чтоб отгородить ее от грохочущего мира чтоб ему иного выбора не было как исторгнуть нас обоих из себя и тогда былое бы звучало так, как если б никогда его и не было Он: И ты склонял ее к этому Я: Нет я боялся Я боялся она согласится и тогда б оно не помогло Но если вам отцу скажу то оно совершится тем самым и упразднит все что у нее с другими было и мир прочь угрохочет Он: Вернемся к другому твоему намерению Ты не солгал и в этом но ты еще не разбираешься в себе в той части всеобщего закона что правит сцеплением событий и причин и чья тень на челе, у каждого не исключая Бенджи Тобою не взята в расчет конечность всего на свете Тебе рисуется апофеоз в котором нынешнее — временное — состояние твоего духа будет симметризировано и вознесено над телесным, но сохранит навеки в себе ощущенье и себя и тела и ты не вовсе будешь устранен собственно даже не мертв Я: Временное Он: Тебе невыносима мысль что когда-нибудь твоя боль притупится Мы с тобой подходим к самой сути Ты кажется смотришь на смерть как на некую встряску которая так сказать сединой тебе выбелит голову за ночь но в остальном не коснется твоего облика Не в таком настроении кончают У игры свои законы Странней всего что человек само уже зачатие которого случайность и чей каждый новый вдох подобен очередному пробросу костей насвинцованных шулером что человек никак не хочет примириться с неизбежностью финального кона а прибегает к насилию ко всяческим уловкам вплоть до мелкой подтасовки неспособной и ребенка обмануть — пока однажды в крайнем отвращении на одну слепую карту бросит все Не в первом яростном приступе отчаяния горя угрызений кончают с собой а лишь когда осознают что даже и отчаяние горе угрызения твои не столь уж важны для сумрачного Игрока Я: Временное Он: Нелегко осознать что любовь ли горесть лишь бумажки боны наобум приобретенные и срок им истечет хочешь не хочешь и их аннулируют без всякого предупреждения заменят тебе другим каким-нибудь наличным выпуском божьего займа Нет ты не сделаешь этого ты прежде придешь к осознанью что даже и она быть может не вовсе достойна отчаяния Я: Никогда я не приду к такому Никто не знает того что я знаю Он: Возвращайся-ка ты лучше теперь в свой Кеймбридж а не то на месяц съезди в Мэн Денег хватит если экономно Тебе будет на пользу Копеечные развлечения врачуют успешней Христа Я: Допустим что я уже пробыл там неделю или месяц и понял то что по-вашему я там пойму Он: Тогда ты вспомнишь что мать с момента твоего рождения лелеяла мечту что ты кончишь Гарвардский а разрушать надежды женщин это не покомпсоновски А я: Временное Так будет лучше для меня и всех нас А он: Каждый человек волен в самооценке но да не берется он предписывать другим что хорошо для них что плохо А я: Временное И он: Нет слов грустней чем был была было Кроме них ничего в мире И отчаяние временно и само время лишь в прошедшем
   Последняя раздалась нота. Отзвенела наконец, и снова темнота затихла. Я вошел в нашу общую комнату, включил свет, надел жилетку. Бензином пахнет уже слабо, еле-еле, и пятно незаметно в зеркале. Глаз, во всяком случае, куда заметней. Надел пиджак. Письмо Шриву хрустнуло в кармане, я достал его, проверил адрес, переложил в боковой. Затем отнес часы к Шриву в спальню, спрятал ему в столик, пошел в свою комнату, достал свежий носовой платок, вернулся к дверям, поднял руку к выключателю. Вспомнил, что зубы не чищены, и пришлось снова лезть в чемоданчик. Вынул щетку, взял у Шрива из тюбика пасты, пошел в ванную, зубы вычистил. Выжал щетку посуше, вложил обратно в чемодан, закрыл, опять пошел к дверям. Прежде чем выключить свет, огляделся вокруг, не забыл ли чего. Так и есть: забыл шляпу. Мне идти мимо почты, и непременно кого-нибудь встречу из наших, и подумают, что я правоверный гарвардец и корчу из себя старшекурсника. Шляпа нечищена тоже, но у Шрива есть щелка, и чемоданчик не надо больше открывать.


6 апреля 1928 года


   По-моему так: шлюхой родилась — шлюхой и подохнет. Я говорю:
   — Если вы за ней не знаете чего похуже, чем пропуски уроков, то это еще ваше счастье. Ей бы в данную минуту, — говорю, — в кухне быть и завтрак стряпать, а не у себя там наверху краситься-мазаться и ждать, пока ее обслужат шестеро нигеров, которые сами со стула не могут подняться, пока не набьют брюхо мясом и булками для равновесия.
   А матушка говорит:
   — Но чтобы дирекция и учителя имели повод думать, будто она у меня совсем отбилась от рук, будто я не могу…
   — А что, — говорю, — можете разве? Вы и не пробовали никогда ее в руках держать, — говорю. — А теперь, в семнадцать лет, хотите начинать воспитывать?
   Помолчала, призадумалась.
   — Но чтобы в школе… Я не знала даже, что у нее есть дневник. Она мне осенью сказала, что в этом году их отменили. А нынче вдруг учитель Джанкин мне звонит по телефону и предупреждает, что если она совершит еще один прогул, то ее исключат. Как это ей удается убегать с уроков? И куда? Ты весь день в городе; ты непременно бы увидел, если бы она гуляла на улице.
   — Вот именно, — говорю. — Если бы она гуляла на улице. Не думаю, чтоб она убегала с уроков для невинных прогулочек по тротуарам.
   — Что ты хочешь сказать этим? — спрашивает мамаша.
   — Ничего я не хочу сказать, — говорю. — Я просто ответил на ваш вопрос.
   Тут мамаша опять заплакала — мол, ее собственная плоть и кровь восстает ей на пагубу.
   — Вы же сами у меня спросили, — говорю.
   — Речь не о тебе, — говорит мамаша. — Из всех из них ты единственный, кто мне не в позор и огорчение.
   — Само собой, — говорю. — Мне вас некогда было огорчать. Некогда было учиться в Гарвардском, как Квентин, или сводить себя пьянством в могилу, как отец. Мне работать надо было. Но, конечно, если вы желаете, чтобы я за ней следом ходил и надзирал, то я брошу магазин и наймусь на ночную работу. Тогда я смогу следить за ней днем, а уж в ночную смену вы Бена приспособьте.
   — Я знаю, что я тебе только в тягость, — говорит она и плачет в подушечку.
   — Это для меня не ново, — говорю. — Вы твердите мне это уже тридцать лет. Даже Бен уже, должно быть, это усвоил. Так хотите, чтобы я поговорил с ней об ее поведении?
   — А ты уверен, что это принесет пользу? — говорит матушка.
   — Ни малейшей, если чуть я начну, как вы уже сошли к нам и вмешиваетесь, — говорю. — Если хотите, чтоб я приструнил ее, то так и скажите, а сама в сторонку. А то стоит мне взяться за нее, как вы каждый раз суетесь, и она только смеется над нами обоими.
   — Помни, она тебе родная плоть и кровь, — говорит матушка.
   — Само собой, — говорю. — Только эту плоть умертвить бы немножко. И чуточку бы крови пустить, была б моя воля. Раз ведешь себя как негритянка, то и обращение с тобой как с негритянкой, независимо кто ты есть.
   — Я боюсь, что ты погорячишься, — говорит матушка.
   — Зато уж вы, — говорю, — со своими методами многого добились. Так желаете, чтобы я занялся ею? Да или нет? Мне на службу пора.
   — Ох, знаю я, что жизнь твоя тратится в каторжном труде на всех нас, — говорит матушка. — Ты знаешь сам, что, будь моя воля, у тебя была бы сейчас своя собственная контора и часы занятий в ней, приличествующие Бэскому. Ты ведь Бэском, не Компсон, несмотря на фамилию. Я знаю, что если бы отец твой мог предвидеть…
   — Что ж, — говорю, — отец тоже имел право давать иногда маху, как всякий смертный, как простой даже Смит или Джонс.
   Она снова заплакала.
   — Каково мне слышать, что ты не добром поминаешь своего покойного отца, — говорит.
   — Ладно, — говорю, — ладно. Пускай по-вашему. Но поскольку конторы у меня нет, то мне сейчас надо на службу, на ту, какая у меня есть. Так хотите, чтобы я поговорил с ней?
   — Я боюсь, что ты погорячишься, — говорит матушка.
   — Ладно, — говорю. — Тогда не буду.
   — Но надо же что-то делать, — говорит матушка. — Ведь иначе люди будут думать, что я сама ей разрешаю прогуливать уроки и бегать по улицам или что я бессильна воспретить ей… О муж мой, муж мой, — говорит. — Как мог ты. Как мог ты покинуть меня в моих тяготах.
   — Ну-ну, — говорю. — Вы этак совсем расхвораетесь. Вы либо на день ее тоже бы запирали, либо препоручили б ее мне и успокоились на том бы.
   — Родная плоть и кровь моя, — говорит матушка и плачет.
   — Ладно, — говорю. — Я займусь ею. Кончайте же плакать.
   — Старайся не горячиться, — говорит она. — Не забывай, что она еще ребенок.
   — Постараюсь, — говорю. Вышел и дверь затворил.
   — Джейсон, — мамаша за дверью. Я не отвечаю. Ухожу коридором. — Джейсон, — из-за двери снова. Я сошел вниз по лестнице. В столовой никого, слышу — Квентина в кухне. Пристает к Дилси, чтобы та ей налила еще кофе. Я вошел к ним.
   — Ты что, в этом наряде в школу думаешь? — спрашиваю. — Или у вас сегодня нет занятий?
   — Ну, хоть полчашечки, Дилси, — Квентина свое. — Ну, пожалуйста.
   — Не дам, — говорит Дилси, — и не подумаю. В семнадцать лет девочке больше чем чашку нельзя, да и что бы мис Кэлайн сказала. Иди лучше оденься, а то Джейсон без тебя уедет в город. Хочешь опять опоздать.
   — Не выйдет, — говорю. — Мы сейчас с этими опозданиями покончим.
   Смотрит на меня, в руке чашка. Отвела с лица волосы, халатик сполз с плеча.
   — Поставь-ка чашку и поди на минуту сюда, в столовую, — говорю ей.
   — Это зачем? — говорит.
   — Побыстрее, — говорю. — Поставь чашку в раковину и ступай сюда.
   — Что вы еще затеяли, Джейсон? — говорит Дилси.
   — Ты, видно, думаешь, что и надо мной возьмешь волю, как над бабушкой и всеми прочими, — говорю. — Но ты крепко ошибаешься. Говорят тебе, чашку поставь, даю десять секунд.
   Перевела глаза с меня на Дилси.
   — Засеки время, Дилси, — говорит. — Когда пройдет десять секунд, ты свистнешь. Ну, полчашечки, Дилси, пожа…
   Я схватил ее за локоть. Выронила чашку. Чашка упала на пол, разбилась, она дернула руку, глядит на меня — я держу. Дилси поднялась со своего стула.
   — Ох, Джейсон, — говорит.
   — Пустите меня, — говорит Квентина, — не то дам пощечину.
   — Вот как? — говорю. — Вот оно у нас как? — Взмахнула рукой. Поймал и эту руку, держу, как кошку бешеную. — Так вот оно как? — говорю. — Вот как оно, значит, у нас?
   — Ох, Джейсон! — говорит Дилси. Из кухни потащил в столовую. Халатик распахнулся, чуть не голышом тащу чертовку. Дилси за нами ковыляет. Я повернулся и захлопнул дверь ногой у Дилси перед носом.
   — Ты к нам не суйся, — говорю.
   Квентина прислонилась к столу, халатик запахивает. Я смотрю на нее.
   — Ну, — говорю, — теперь я хочу знать, как ты смеешь прогуливать, лгать бабушке, подделывать в дневнике ее подпись, до болезни ее доводить. Что все это значит?
   Молчит. Застегивает на шее халатик, одергивает, глядит на меня. Еще не накрасилась, лицо блестит, как надраенное. Я подошел, схватил за руку.
   — Что все это значит? — говорю.
   — Не ваше чертово дело, — говорит. — Пустите.
   Дилси открыла дверь.
   — Ох, Джейсон, — говорит.
   — А тебе сказано, не суйся, — говорю, даже не оглядываясь. — Я хочу знать, куда ты убегаешь с уроков, — говорю. — Если б на улицу, то я бы тебя увидел. И с кем ты убегаешь? Под кусточек, что ли, с которым-нибудь из пижончиков этих прилизанных? В лесочке с ним прячетесь, да?
   — Вы — вы противный зануда! — говорит она. Как кошка рвется, но я держу ее. — Противный зануда поганый! — говорит.
   — Я тебе покажу, — говорю. — Старую бабушку отпугнуть — это ты умеешь, но я покажу тебе, в чьих ты сейчас руках.
   Одной рукой держу ее — перестала вырываться, смотрит на меня, глазищи широкие стали и черные.
   — Что вы хотите со мной делать?
   — Сейчас увидишь что. Вот только пояс сниму, — говорю и тяну с себя пояс. Тут Дилси хвать меня за руку.
   — Джейсон, — говорит. — Ох, Джейсон! И не стыдно!
   — Дилси, — Квентина ей, — Дилси.
   — Да не дам я тебя ему. Не бойся, голубка. — Вцепилась мне в руку. Тут пояс вытянулся наконец. Я дернул руку, отпихнул Дилси прочь. Она прямо к столу отлетела. Настолько дряхлая, что еле на ногах стоит. Но это у нас так положено — надо же держать кого-то в кухне, чтоб дочиста выедал то, что молодые негры не умяли. Опять подковыляла, загораживает Квентину, за руки меня хватает.
   — Нате, меня бейте, — говорит — если сердце не на месте, пока не ударили кого. Меня бейте.
   — Думаешь, не ударю? — говорю.
   — Я от вас любого неподобства ожидаю, — говорит.
   Тут слышу: матушка на лестнице. Как же, усидит она, чтоб не вмешаться. Я выпустил руку Квентинину. Она к стенке отлетела, халатик запахивает.
   — Ладно, — говорю. — Временно отложим. Но не думай, что тебе удастся надо мной взять волю. Я тебе не старая бабушка и тем более не полудохлая негритянка. Потаскушка ты сопливая, — говорю.
   — Дилси, — говорит она. — Дилси, я хочу к маме.
   Дилси подковыляла к ней.
   — Не бойся, — говорит. — Он до тебя и пальцем не дотронется, покамест я здесь.
   А матушка спускается по лестнице.
   — Джейсон, — голос подает матушка. — Дилси.
   — Не бойся, — говорит Дилси. — И дотронуться не пущу его. — И хотела погладить Квентину. А та — по руке ее.
   — Уйди, чертова старуха, — говорит. И бегом к дверям.
   — Дилси, — мамаша на лестнице зовет. Квентина мимо нее вверх взбегает. — Квентина, — матушка ей вслед. — Остановись, Квентина.
   Та и ухом не ведет. Слышно — бежит уже наверху, потом по коридору. Потом дверь хлопнула.
   Матушка постояла. Стала спускаться дальше.
   — Дилси, — зовет.
   — Слышу, слышу, — Дилси ей, — сейчас. А вы, Джейсон, идите выводите машину. Обождете ее, довезете до школы.
   — Уж можешь быть спокойна, — говорю. — Доставлю и удостоверюсь, что не улизнула. Я взялся, я и доведу это дело до конца.
   — Джейсон, — мамаша на лестнице.
   — Идите же, Джейсон, — говорит Дилси, ковыляя ей навстречу. — Или хотите и ее разбудоражить? Иду, иду, мис Кэлайн.
   Я пошел во двор. Слышно, как Дилси на лестнице:
   — Ложитесь сейчас же обратно в постельку. Знаете ведь сами, что нельзя вставать, пока не отхворались! Идите ложитесь. А я ее отправлю сейчас в школу, чтоб не опоздала.
   Я пошел в гараж к машине. А оттуда пришлось идти искать Ластера, обойти вокруг всего дома, пока не увидал их.
   — Я как будто велел тебе укрепить там сзади запасное колесо, — говорю.
   — У меня не было времени, — Ластер в ответ. — За ним некому больше глядеть, пока мэмми в кухне стряпает.
   — Само собой, — говорю. — Кормлю тут полную кухню черномазых, чтобы ходили за ним, а в результате шину и ту некому сменить, кроме как мне самому.
   — Мне не на кого было его оставить, — отвечает. Кстати и тот замычал слюняво.
   — Убирайся с ним на задний двор, — говорю. — Какого ты тут дьявола торчишь с ним на виду у всех.
   Прогнал их, пока он не развылся в полный голос. Хватит с меня и воскресений, когда на этом треклятом лугу полно людей, гоняют шарик чуть побольше нафталинного — чувствуется, что нет у них домашнего цирка и полдюжины негров кормить им не надо. А Бен знай бегает вдоль забора взад-вперед и ревет, чуть только завидит игрока; еще, того и гляди, станут взимать с нас плату за участие, и тогда придется мамаше с Дилси взять по костылю, а вместо мячей — пару круглых фаянсовых дверных ручек, и включиться в игру. Или же мне самому заняться гольфом — с фонарем ночью. Тогда, возможно, всех нас сообща отправят в Джексон. То-то праздник был бы у соседей по сему случаю.
   Пошел в гараж опять. Колесо стоит, прислоненное к стене, но будь я проклят, если сам к нему притронусь. Я вывел машину, развернул. Квентина стоит ждет в аллее. Я говорю ей:
   — Что учебников у тебя нет ни единого, это я знаю. Я хотел бы только, если можно, спросить, куда ты их девала. Натурально, я никакого права не имею спрашивать, — говорю. — Я всего-навсего тот простофиля, который выложил за них в сентябре одиннадцать долларов шестьдесят пять центов.
   — За мои учебники платит мама, — она мне. — Ваших денег на меня не тратится ни цента. Я лучше с голоду умру.
   — Да ну? — говорю. — Ты скажи бабушке — услышишь, что она тебе ответит. И насчет одежек — ты вроде не совсем еще голая ходишь, — говорю, — хотя под этой штукатуркой лицо у тебя — самая прикрытая часть тела.
   — По-вашему, на это платье пошел хоть цент ваших или бабушкиных денег?
   — А ты спроси бабушку, — говорю. — Спроси-ка, что со всеми предыдущими чеками сталось. Помнится, один она сожгла на твоих же глазах. — Она и не слушает, лицо всплошную замазано краской, а глаза жесткие, как у злющей собачонки.
   — А знаете, что бы я сделала, если бы думала, что хоть один цент ваш или бабушкин потрачен был на это? — говорит она, кладя руку на платье.
   — Что же бы ты сделала? — спрашиваю. — Бочку бы надела вместо платья?
   — Я тут же сорвала бы его с себя и выкинула на улицу, — говорит. — Не верите?
   — Как же, — говорю. — Ты уже не одно платье так выкинула.
   — А вот смотрите, — говорит. Обеими руками схватилась за вырез у шеи и тянет, будто хочет разорвать.
   — Порви только попробуй, — говорю, — и я тебя так исхлещу прямо здесь же, на улице, что запомнишь на всю жизнь.
   — А вот смотрите, — говорит. И я вижу: она в самом деле хочет разорвать, сорвать его с себя. Пока машину остановил, схватил ее за руки — собралось уже больше десятка зевак. Меня до того досада взяла, даже как бы ослеп на минуту.
   — Перестань, — говорю, — моментально, или ты у меня пожалеешь, что родилась на свет божий.
   — Я и так жалею, — говорит. Перестала, но глаза у нее сделались какие-то — ну, думаю, попробуй только разревись сейчас на улице, в машине, тут же выпорю. Я тебя в бараний рог скручу. На счастье ее, сдержалась, я выпустил руки, поехали дальше. Удачно еще, что тут как раз переулок, и я свернул, чтобы не через площадь. У Бирда на пустыре уже балаган ставят. Эрл уже отдал мне те две контрамарки, что причитались нам за афиши в нашей витрине. Она сидит отвернувшись, губу кусает. — Я и так жалею, — говорит. — И зачем только я родилась…