— Ну вот, — сказала Дилси. — Говорила же я, что ничего с ней не случилось.
   — Ничего? — сказала миссис Компсон. Дилси вошла вслед за ней, тронула за руку.
   — Идите ложитесь, — сказала она. — Я через десять минут разыщу вам ее.
   Миссис Компсон стряхнула Дилсину руку.
   — Ищи записку, — сказала она. — Квентин тоже перед этим оставил записку.
   — Ладно, — сказала Дилси — Буду искать. А вы к себе идите.
   — Я знала, что это случится, с той минуты знала, как ей дали это имя, — сказала миссис Компсон. Подошла к комоду, начала перебирать валявшееся там — склянки от духов, коробочки пудры, огрызок карандаша, одноногие ножницы, а под ними — штопаный шарф, весь в пудре и пятнах румян. — Записку ищи, — повторила она.
   — Хорошо, хорошо, — сказала Дилси. — Вы идите.
   Я и Джейсон — мы разыщем. А вы к себе идите.
   — Джейсон, — сказала миссис Компсон. — Где Джейсон? — Пошла из комнаты, Дилси следом. Прошли по коридору к другой двери. Она была заперта. — Джейсон, — позвала миссис Компсон через дверь. Ответа не было. Миссис Компсон повертела ручку, снова позвала. Но ответа опять не последовало: Джейсон в это время вышвыривал без оглядки из глубокого стенного шкафа одежду, туфли, чемодан. Вот он показался из шкафа с аккуратно выпиленным куском деревянной обшивки в руках, положил его на пол, скрылся в шкафу и явился оттуда опять — с металлической шкатулкой. Поставил ее на кровать, воззрился на взломанный замок, порывшись, зачем-то извлек из кармана ключи, отделил один от связки, постоял с этим ключиком в пальцах, глядя на замок, спрятал ключи в карман, бережно высыпал содержимое шкатулки на кровать. Все так же бережно разобрал бумаги, подымая каждую и встряхивая. Опрокинул шкатулку вверх дном, встряхнул ее тоже, не спеша вложил в нее бумаги, еще постоял со шкатулкой в руках, нагнув голову и глядя на сломанный замок. За окном пролетела, провихрила стайка соек, ветер свеял и унес их крики, автомобиль проехал где-то, замер. За дверью мать снова позвала его, но он не шелохнулся. Он слышал, как Дилси увела ее и как закрылась в коридоре дверь. Отнес шкатулку на место в тайник, покидал обратно выброшенные вещи и пошел вниз к телефону. Прижав трубку к уху, он стоял и ждал, пока соединят. Дилси сошла сверху, поглядела на него и прошла, не останавливаясь.
   Соединили.
   — Говорит Джейсон Компсон, — сказал он так хрипло и невнятно, что пришлось повторить. — Джейсон Компсон, — сказал он опять, совладав с голосом. — Готовьте полицейскую машину, через десять минут едем, с вами или с вашим помощником. Я сейчас приеду… Что?.. Ограбление. В моем доме. Знаю кто… Ограбление, говорят вам. Машину готовьте. Что? А за что вам платят? Вы охраняете правопорядок… Да, через пять минут буду. Приготовьте машину, едем сейчас же вдогон. В противном случае подаю губернатору жалобу.
   Он со стуком повесил трубку, прошел через столовую, мимо тарелок с почти не тронутой, уже остывшей едой, вошел в кухню. Дилси наливала грелку кипятком. Бен сидел незамутненный, безмятежный. Рядом с ним зорко — ушки на макушке — поглядывал Ластер. Он что-то ел. Джейсон направился во двор.
   — Вы же не завтракавши, — сказала Дилси. Джейсон молча шел к двери. — Идите дозавтракайте, Джейсон. — Он вышел, хлопнув дверью. Ластер встал, подошел к окну, выглянул.
   — Ух ты! — сказал он. — Что у них там? Он мис Квентину побил, да?
   — Помалкивай знай, — сказала Дилси. — Только разбудоражь мне Бенджи, я тебя самого побью. Сидите тут с ним тихо-мирно, пока не вернусь. — Навинтив крышечку на грелку, она вышла. Им слышно было, как она подымалась по лестнице, как Джейсон провел машину мимо дома со двора. И в кухне наступила тишина, только чайник сипел и часы тикали.
   — А спорим, — сказал Ластер. — Спорим, он побил ее. Спорим, он ей дал по голове и теперь за доктором поехал. На что хочешь поспорю. — Часы потикивали многозначительно — словно это слышался бескровный пульс запустевающего дома; вот они зажужжали, прокашлялись и пробили шесть раз. Бен поднял глаза к часам, посмотрел затем на круглый, как ядро, затылок Ластера в окне и опять закивал головой, заслюнил. Хныкнул.
   — Заткнись, придурок, — сказал Ластер не оборачиваясь. — А пожалуй, раз такое, ни в какую церковь нас сегодня не потащат. — Но, сидя обмякло на стуле, свесив вялые ручищи меж колен, Бен тихо постанывал. Внезапно он заплакал — мычаньем неспешным, бессмысленным, долгим. — Тихо, — сказал Ластер. Повернулся к Бену, замахнулся. — Хочешь, чтоб выпорол? — Но Бен глядел на него, при каждом выдохе протяжно мыча. Ластер подошел, качнул его, прикрикнул: — Замолчи сейчас же! На вот, смотри… — Поднял Бона со стула, подтащил стул к устью плиты, открыл дверцу, пихнул Бена обратно на стул — точно буксир, орудующий неуклюжей громадиной танкером в узком доке. Бен сел, лицом к алому зеву. Замолчал. Опять слышны стали часы, затем медленная поступь Дилси на лестнице. Она вошла, и Бен захныкал снова. Потом громко замычал.
   — Ты зачем обижал его? — сказала Дилси. — И без того сегодня, а тут ты еще.
   — Не трогал я его нисколечко, — сказал Ластер. — Это мистер Джейсон его испугал, вот и ревет. Что, он там не насмерть зашиб мис Квентину, а?
   — Тш-ш-ш, Бенджи, — сказала Дилси. Бен затих. Дилси подошла к окну, глянула на двор. — Перестал, значит, дождь? — спросила.
   — Да, мэм, — сказал Ластер. — Давно перестал.
   — Тогда идите погуляйте от греха, — сказала Дилси. — Я сейчас только утихомирила мис Кэлайн.
   — А в церковь как же — идти сегодня? — спросил Ластер.
   — Потерпи — узнаешь. Гуляй с ним подальше от дома, пока не кликну.
   — А на луг можно? — спросил Ластер.
   — Можно. Лишь бы не у дома. А то у меня уже сил нет.
   — Хорошо, мэм, — сказал Ластер. — Куда мистер Джейсон поехал, — а, мэмми?
   — Тоже твое дело, — сказала Дилси. Примялась убирать со стола. — Тш-ш, Бенджи. Сейчас пойдете с Ластером на волю, в игры играть.
   — Что он сделал мис Квентине — а, мэмми? — спросил Ластер.
   — Ничего не сделал. Ну, ступайте отсюда.
   — А спорим, ее и дома нету, — сказал Ластер.
   Дилси поглядела на него.
   — А ты откуда знаешь, что нету?
   — Мы с Бенджи видели, как она вчера вечером из окна спускалась. Правда, Бенджи?
   — Видели? — сказала Дилси, глядя на Ластера.
   — Да она каждый вечер, — сказал Ластер. — Прямо по той груше и слазит.
   — Не врал бы ты мне, парень, — сказала Дилси.
   — Я не вру. Спросите хоть у Бенджи.
   — Тогда почему ж ты молчал?
   — А оно не мое дело, — сказал Ластер. — Дурак я, что ли, мешаться к белым в дела ихние. Ну, топай, Бенджи, поехали на двор.
   Они вышли. Дилси постояла у стола, затем убрала из столовой посуду, позавтракала, прибрала в кухне. Сняла с себя передник и повесила на гвоздь, подошла к лестнице, прислушалась — сверху ни звука. Надела шинель, шляпу и пошла в свою хибару.
   Дождь кончился. Дуло теперь с юго-востока, голубели плывущие разрывы туч. За деревьями, крышами, шпилями города солнце белесым лоскутом крыло гребень холма, снова меркло. Приплыл по ветру удар колокола, и его, как по сигналу, подхватили и завторили другие колокола.
   Дверь хибары открылась, показалась Дилси, снова в бурой накидке, пурпурном платье, черной соломенной шляпе, но теперь без платка — и в грязновато-белых перчатках до локтей. Она вышла во двор, позвала: «Ластер!» Помедлив, направилась к дому, обогнула угол, держась поближе к стене, и заглянула в дверь погреба: Бен сидит на ступеньках. Перед ним, на сыром полу на корточках — Ластер. Левой рукой Ластер упирает стоймя в пол пилу, слегка изогнув, напружинив ее, в правой же руке у него стертый деревянный пест, который уже тридцать с лишним лет служит Дилси для приготовления печенья. Вот ударил сбоку по пиле. Пила лениво дзинькнула и смолкла с безжизненной моментальностью застыла под рукой Ластера тонкой, ровной дугой полотнища. Выгнулась, немая и непостижимая.
   — Он точка в точку так делал, — сказал Ластер. — Видно, мне биту надо другую.
   — Так вот ты чем занят, — сказала Дилси. — Дай-ка сюда пест.
   — Ничего с ним не поделалось, — сказал Ластер.
   — Дай его сюда, — сказала Дилси. — Но сперва поставь пилу на место.
   Он поставил пилу, принес пест. И снова раздался плач Бена, звук безнадежный и длинный. Шум. Ничего более. Как если бы — игрой соединения планет — все горе, утесненье всех времен обрело на миг голос.
   — Слышите, мычит, — сказал Ластер. — Вот так он все время, что мы во дворе. Не знаю, что это сегодня с ним.
   — Веди его сюда, — сказала Дилси.
   — Идем, Бенджи, — сказал Ластер. Сошел по ступенькам, взял за руку. Бен пошел покорно, плач его подобен был пароходным сиплым гудкам, чей медленный звук возникает и гаснет как бы с опозданием.
   — Сбегай за его шапкой, — сказала Дилси. — Только тише, не потревожь мис Кэлайн. Ну, быстрей. И так замешкались.
   — Она все равно услышит Бенджи, если не уймете, — сказал Ластер.
   — Выйдем со двора, он и уймется, — сказала Дилси. — Чует он. Потому и плачет.
   — Чует — а что чует, мэмми? — спросил Ластер.
   — Ты беги за шапкой, — сказала Дилси. Ластер ушел. Дилси с Беном остались стоять в дверях погреба, Бен ступенькой пониже. Ветер гнал по небу облачные клочья, их быстрые тени скользили убогим огородом, поверх щербатого забора, через двор. Дилси медленно, мерно гладила Бена по голове, разглаживала челку на лбу. Он плакал ровно и неторопливо. — Тш-ш-ш, — сказала Дилси. — Тихо. Еще минутка — и уйдем отсюда. Ну, тихо же. — Бен плакал спокойно и ровно.
   С матерчатой шапкой в руке вернулся Ластер — в новой жесткой соломенной шляпе с цветной лентой. Шляпа эта резко обрисовывала, высветляла, как юпитером, углы и грани черепа. Столь своеобразна была его форма, что на первый взгляд казалось, будто шляпа не на Ластере надета, а на ком-то, стоящем вплотную за ним. Дилси покосилась на шляпу.
   — А почему не в старой своей? — сказала она.
   — Я не мог ее найти, — сказал Ластер.
   — Так я и поверила тебе. Ты ее с вечера еще небось запрятал, чтоб не найти было. Новую шляпу решил загубить.
   — Ой, мэмми, — сказал Ластер. — Дождя ж не будет.
   — Как ты можешь знать? Ступай старую одень, а эту спрячь.
   — Ой, мэмми.
   — Тогда зонтик возьми.
   — Ой, мэмми.
   — Одно из двух, — сказала Дилси. — Или старую шляпу, или зонтик. Мне все равно что.
   Ластер ушел в хибару. Бен ровно плакал.
   — Идем, — сказала Дилси. — Они нас догонят. Пойдем пение послушаем. — Они обогнули дом, пошли по аллее к воротам. — Тш-ш, — время от времени повторяла Дилси. Дошли до ворот. Дилси открыла калитку. Позади в аллее показался Ластер с зонтиком. Рядом с ним шла женщина. — Вот и они, — сказала Дилси. Вышла с Беном за ворота. — Ну, теперь уймись. — Бен замолчал. Ластер и Фрони, мать Ластера, поравнялись с ними. На Фрони — худощавой, с плоским приятным лицом — была украшенная цветами шляпа и ярко-голубое шелковое платье.
   — Это платье, что на тебе, — оно твой шестинедельный заработок — сказала Дилси. — А если дождь польет, что ты тогда будешь делать?
   — Мокнуть буду, — сказала Фрони. — Моему приказу дождь пока не подчиняется.
   — Мэмми всегда думает, что дождь польет, — сказал Ластер.
   — Если я не подумаю, то не знаю, кто еще об вас подумает, — сказала Дилси. — Ну пошли, а то опаздываем.
   — Нынче проповедь будет говорить преподобный Шегог, — сказала Фрони.
   — Да? — сказала Дилси. — А кто он такой?
   — Из Сент-Луиса, — сказала Фрони. — Большой мастак на проповеди.
   — Хм, — сказала Дилси. — Проповедник нужен такой, чтоб научил страху божьему эту нашу нынешнюю непутевую молодежь.
   — Преподобный Шегог будет, — сказала Фрони. — Объявлено было.
   Они шли улицей. Во всю ее нешумную длину нарядными группами двигались, направляясь в церковь, белые — под ветровыми колоколами, в переменчивых проблесках солнца. Ветер налетал порывами с юго-востока, сырой и холодный после недавних теплых дней.
   — Вы бы не брали его в церковь, мэмми, — сказала Фрони. — А то меж людей разговоры.
   — Меж каких это людей? — спросила Дилси.
   — Да уж приходится выслушивать, — сказала Фрони.
   — Знаю я, какие это люди, — сказала Дилси. — Шваль белая, вот кто. Мол, для белой церкви — он нехорош, а негритянская — для него нехороша.
   — Так ли, этак ли, а люди говорят, — сказала Фрони.
   — А ты их ко мне посылай, — сказала Дилси. — Скажи им, что господу всемилостивому неважно, есть у него разум или нет. Это только для белой швали важно.
   Поперечная улочка повела их вниз и легла грунтовою дорогой. По обе стороны ее, под откосами насыпи, широко стлалась низина, усеянная хибарками, обветшалые крыши которых были вровень с полотном дороги. Дворики захламлены битым кирпичом, обломками штакетин, черепками. Вместо травы — бурьян, а из деревьев попадались здесь акация, платан, тутовник, пораженные тем же тлетворным оскудением, что и все кругом лачуг, — и даже зелень на деревьях этих казалась всего-навсего печальной и стойкой памяткою сентября, словно весна и та их обделила, оставила питаться лишь густым запахом негритянской трущобы, которого ни с чем не спутать.
   Адресуясь большей частью к Дилси, обитатели лачуг окликали их с порогов.
   — А, сестра Гибсон! Как живется-можется с утра сегодня?
   — Ничего. А вы как?
   — Пожаловаться не могу, спасибо.
   Негры выходили из хибар, пологой насыпью подымались на дорогу — мужчины в солидных и скромных коричневых, черных костюмах, с золотой цепочкой от часов по жилету, иные — с тросточкой; кто помоложе — в дешевом броско-синем или полосатом, в залихватских шляпах; женщины шуршали платьями чопорновато, а дети шли в поношенной, купленной у белых одежонке и посматривали на Бена со скрытностью ночных зверьков.
   — Слабо тебе подойти к нему дотронуться.
   — А вот и не слабо.
   — Спорим, не дотронешься. Спорим, побоишься.
   — Он на людей не кидается. Он дурачок просто.
   — А дурачки как будто не кидаются?
   — Этот — нет. Я уже пробовал.
   — А спорим, сейчас побоишься.
   — Так ведь мис Дилси смотрит.
   — Ты и так бы побоялся.
   — Он не кидается. Он просто дурачок.
   Люди постарше то и дело заговаривали с Дилси, но сама она отвечала только совсем уж старикам, с прочими же разговор вести предоставляла Фрони.
   — Мэмми с утра нынче нездоровится.
   — Это не годится. Ну ничего, преподобный Шегог ее вылечит. Он даст ей облегченье и развязку.
   Дорога пошла в гору, и местность впереди стала похожа на декорацию. Окаймленный поверху дубами, открылся обрывистый разрез красной глины, дорога вклинилась в него и кончилась, как обрубили. А рядом траченная непогодами церквушка взнесла хлипкую колокольню, словно намалеванная, и весь вид был плосок, лишен перспективы, точно раскрашенный картонный задник, установленный по самому краю плоской земли, на солнечном и ветровом фоне пространства, апреля и утра, полного колоколов. Сюда-то и тек народ с праздничной степенностью. Женщины и дети проходили внутрь, а мужчины, собираясь кучками, негромко толковали меж собой при входе, покуда не отзвонил колокол. Тогда и они вошли.
   Внутренность была украшена необильными цветами с грядок и изгородей да полосками цветной жатой бумаги, пущенными сверху и по стенам. Над кафедрой подвешен видавший виды рождественский колоколец. На кафедральном возвышении — пусто, но хор уже на месте и обмахивается веерами, невзирая на прохладу.
   Большинство пришедших в церковь женщин, сгрудясь в сторонке, занято было разговором. Но вот звякнул колоколец, они разошлись по местам, и с минуту паства сидела и ждала. Колоколец звякнул вторично. Хор встал, запел, и все головы, как одна, повернулись к входящим. В упряжи из белых лент и цветов шестерка малышей — четыре девочки с тряпичными бантиками в тугих косичках и два под машинку остриженных мальчика — подвигалась по проходу, а позади детей шли друг за другом двое. Шедший вторым был внушителен размерами, светло-кофеен лицом, сановит, в белом галстуке и сюртуке. Голова его была величественна и глубокодумна, сочными складками выпирала холка из воротника. Но он был здешний пастор, и головы остались по-прежнему обращены назад, в ожидании приезжего священнослужителя, и лишь когда хор смолк, все поняли, что проглядели его; когда же тот, проследовавший первым, взошел на возвышение, все так же держась впереди пастора, — смутный ропот, вздох разнесся, звук удивления и разочарования.
   Приезжий был щуплый человечек в потертом аляпововом пиджачке. Личико у него было черное и сморщенное, как у престарелой обезьянки. Опять запел хор, — малыши встали все шестеро и пропели безголосо, писклявыми испуганными шепоточками, — и все это время прихожане в какой-то оторопи глядели на замухрышку, присевшего рядом с монументальной тушей пастора и от этого казавшегося еще щуплей и захудалой. Все так же оторопело, не веря глазам, сидели они и слушали, как пастор, встав, представлял гостя собравшимся в сочных и раскатистых тонах, елейная торжественность которых лишь подчеркивала весь мизер приезжего.
   — И стоило везти такое к нам аж из Сент-Луиса, — шепнула Фрони.
   — Что ж, я видывала и почудней орудия божьи, — ответила Дилси. — Тш-ш-ш, — зашептала она Бену. — Они запоют сейчас снова.
   Гость поднялся и заговорил, и речь его звучала как речь белого. Голос у него оказался бесстрастный, холодный, несоразмерно зычный. И они прислушались — из любопытства, как если бы мартышка вдруг заговорила. Стали следить за ним, как за канатоходцам. Даже невзрачность его позабыли — так виртуозен был этот бег, балансировка и скольженье по ровной и холодной проволоке голоса; и когда наконец, плавно и стремительно сойдя на низы, он смолк, стоя у аналоя, положив на него поднятую на уровень плеча руку, а обезьяньим своим тельцем застыв, как мумия или как опорожненный сосуд, слушатели вздохнули и пошевелились, точно пробуждаясь от сна, приснившегося всем им сообща. Позади кафедры хор обмахивался веерами не переставая. Дилси прошептала: «Тш-ш. Запоют, запоют сейчас».
   И тут раздался голос:
   — Братие.
   Проповедник не изменил позы. Не снял с аналоя руки, так и стоял недвижно, пока голос затухал в гулких отзвуках меж стенами. Как день от ночи, разнился этот голос от прежнего; печалью тембра напоминая альтгорн и западая в сердца их, он заново звучал там, когда уже и эхо кончило накатывать, затихло.
   — Братие и сестрие, — раздалось снова. Проповедник убрал руку, заходил взад-вперед пред аналоем — убогая, в три погибели скрюченная фигурка человека, давно и наглухо замуровавшегося в борьбу с беспощадной землей. — Во мне жива память и кровь агнца божьего! — Сгорбясь, заложив руки за спину, он упорно вышагивал из угла в угол помоста под колокольцем и бумажными фестонами. Он был как стертый обломок утеса, снова и снова захлестываемый, крушимый волнами собственного голоса. Казалось, он телом своим питает этот голос, что, как упырь, впился в него и поглощает на глазах у них всех, и вот уже не осталось ни его, ни их, ни даже голоса, а одни лишь сердца говорили с сердцами в поющих ладах, и в словах уже не было нужды, — и когда он застыл, заведя руку на аналой для опоры, задрав обезьянье лицо, точно распятый в светлой муке, преодолевшей, лишившей всякого значения неказистость его и убогость, — протяжный выдох-стон исторгся из слушателей, и чье-то сопрано: «Да, Иисусе!»
   По небу рваными облаками плыл день, и тусклые окна зажигались и меркли в призрачных отсветах. Автомобиль проехал, пробуксовывая по песку дороги, и затих вдалеке. Дилси сидела выпрямившись, положив руку Бену на колени. Две слезы проползли по ее запавшим щекам, изморщиненным годами, жертвенностью, самоотреченьем.
   — Братие, — произнес проповедник трудным шепотом, не двигаясь.
   — Да, Иисусе! — послышался тот же высокий женский голос, приглушенный покамест.
   — Братья и сестры! — вновь зазвучали грустные альтгорны. Он распрямился, воздел обе руки. — Во мне жива память про божье ягня и про кровь его пролитую! — Они не заметили, когда именно речь его, интонация, выговор стали негритянскими, — они лишь сидели и слегка раскачивались, и голос вбирал их в себя без остатка.
   — Когда долгие, холодные… О братья, говорю вам, когда долгие, холодные… Я, бедный грешник, вижу свет и вижу слово! Рассыпались в прах колесницы египетские, ушли поколенья. Жил богач — где он теперь, о братья? Жил бедняк — где он теперь, о сестры? Говорю вам — горе будет вам без млека и росы спасенья древлего, когда холодные, долгие годы пройдут и минут!
   — Да, Иисусе!
   — Говорю вам, братья, и говорю вам, сестры, — придет срок для каждого. Скажет бедный грешник: допустите меня лечь у Господа, дозвольте сложить мою ношу. Что же спросит Иисус тогда, о братья? О сестры? А жива в тебе, спросит, память про божье ягня и про кровь его? Ибо негоже мне небеса отягощать сверх меры!
   Он порылся в пиджаке, достал носовой платок, утер пот с лица. В комнате стоял негромкий, дружный гул: «Ммммммммммммм!» Высокий женский голос восклицал: «Да, Иисусе! Иисусе!»
   — Братья! Взгляните на малых детей, что сидят вон там. Когда-то и Иисус был как они. Его мэмми знала материнскую радость и муку. Она, может, на руках усыпляла его вечерами, и ангелы пели ему колыбельную; и, может, выглянув из двери, видела она, как проходят полисмены-римляне. — Проповедник вышагивал взад-вперед, отирая потное лицо. — Внимайте же, братья! Я вижу тот день. Мария сидит на пороге, и на коленях у нее Иисус, младенец Иисус. Такой же, как вон те малые дети. Я слышу, как ангелы баюкают его, поют мир и славу в вышних, вижу, как дитя закрывает глаза, и вижу, как Мария всполохнулась, вижу лица солдат: «Мы несем смерть! Смерть! Смерть младенцу Иисусу!» Я слышу плач и стенанье бедной матери — у нее отымают спасение и слово божье!
   — Мммммммммммммммм! Исусе! Младенче Исусе! — и еще голос:
   — Вижу, о Исусе! Вижу! — и еще голос без слов, и еще, — как вскипающие в воде пузырьки.
   — Вижу, братья! Вижу! Вижу то, от чего вянет сердце и слепнут глаза! Вижу Голгофу и святые древеса крестов, и на них вижу вора, и убийцу, и третьего вижу; слышу похвальбу и поношенье: «Раз ты Иисус, чего ж ты не сходишь с креста?»60 Слышу вопли женщин и стенания вечерние; слышу плач, и рыданье, и отвратившего лицо свое Господа: «Они убили Иисуса, сына моего убили!»
   — Мммммммммммммммммммм! Исусе! Вижу, о Исусе!
   — О слепой грешник! Братья, вам говорю, сестры, вам глаголю — отворотился Господь лицом мощным и сказал: «Не отягощу небеса ими!» Вижу, как затворил осиротелый Господь двери свои, как воды, преграждая, хлынули; вижу мрак и смерть вековечную на все поколения. Но что это! Братья! Да, братья! Что вижу? Что вижу, о грешник? Я вижу воскресение и свет, вижу кроткого Иисуса, говорящего: «Меня убили, дабы вы воскресли; я принял смерть, чтоб те, кто видит и верит, жили бы вечно». Братья, о братья! Я вижу час последнего суда, слышу золотые трубы, трубящие славу с небес, и вижу, как встают из мертвых сберегшие память об агнце и пролитой крови его!
   Среди голосов и рук Бен сидел, глядел, как в забытьи, васильковым взором. Рядом Дилси сидела вся прямая и немо, строго плакала над пресуществлением и кровью воспомянутого страстотерпца.
   В ярком полдне подымались они в город по песчаной дороге среди расходящихся по домам прихожан, что снова уже беззаботно перекидывались словом, но Дилси по-прежнему плакала, отрешенная от всего.
   — Вот это я понимаю проповедник! Спервоначала — сморчок сморчком, а после — держись только!
   — Уж он-то видел всю силу и славу.61
   — Еще бы не видел. Лицом к лицу видел.
   Дилси плакала беззвучно, не искажая лица, слезы ползли извилистыми руслами морщин, а она шла с поднятою головой и не утирала их даже.
   — Вы бы перестали, мэмми, — сказала Фрони. — Народ кругом смотрит. А скоро мимо белых пойдем.
   — Ты на меня уж не гляди, — сказала Дилси. — Я видела первые и вижу последние.62
   — Какие первые — последние? — спросила Фрони.
   — Да уж такие, — сказала Дилси. — Видела начало и вижу конец.
   Когда вошли в город, она остановилась, однако, отвернула платье и вытерла глаза подолом верхней из юбок. Затем пошли дальше. Бен косолапо ступал рядом с Дилси, а Ластер с зонтиком в руке резвился впереди, лихо сдвинув набекрень свою блестящую на солнце шляпу, — и Бен глядел на него, как смотрит большой и глупый пес на проделки смышленого песика. Пришли к воротам, вошли во двор. И тотчас Бен захныкал снова, и с минуту все они стояли и смотрели в глубину аллеи, на облупленный квадрат фасада с трухлявыми колоннами.
   — Что там сегодня у них? — спросила Фрони. — Не иначе случилось что-то.
   — Ничего не случилось, — сказала Дилси. — Тебе своих дел хватает, а уж белых дела пусть тебя не касаются.
   — Ну да, не случилось, — сказала Фрони. — Он с утра пораньше разорялся, я слыхала. Ну, да это дело не мое.
   — Ага, а я знаю что, — сказал Ластер.
   — Больно много знаешь, как бы не завредило тебе, — сказала Дилси. — Слыхал, что Фрони говорит — что дело это не твое. Ступай-ка лучше с Бенджи на задний двор да гляди, чтоб он не шумел там, пока обед на стол подам.