Фабио опустил веки. Так вот и всегда говорит он о короле подозрительное добродушие! Он ничего не рассказывал. Но здоровье его ухудшилось со дня приема.
— Вторая аудиенция! Не думаю. Он сидит у себя в Эскуриале и сторожит своих каменщиков.
— Все равно. Без испанского не обойтись. Он очень важен и для ватиканской переписки. Святой отец будет доволен.
— Как угодно его преосвященству. Так я впущу парочку этих птиц.
— Но только не парочку, Фабио! Впускай по одному!
Передняя была полна человеческих испарений. Число претендентов почти удвоилось. Это были по преимуществу молодые люди, плохо кормленные и не лучше мытые. В своих студенческих воротниках из грубого черного сукна, они сидели рядом на покрытой бархатом каменной скамье, вертели шапки в руках и обменивались недоброжелательными взглядами. Кому достанется неслыханный выигрыш в этой лотерее?
Взгляд Фумагалли приковался к существу, представлявшему разительный контраст со всей этой дурно проветренной юностью. Он подошел к мужчине, который поднялся со своего места и теперь стоял перед ним, рослый, седой, безбородый, в ниспадающей темной шелковой мантии и высоком берете.
— Не по ошибке ли здесь ваша милость? — спросил он учтиво, так как одежда незнакомца свидетельствовала о больших ученых степенях. — Сегодняшний прием преследует особую цель.
— Цель известна мне, ваша честь, и именно потому я сюда явился.
Фумагалли сделал приглашающий жест и направился к двери. В ту же минуту рядом с ученым оказался студент, стройный ловкий юноша, с живыми глазами, одетый как все, — может быть, немного опрятней, — и неуверенно двинулся вслед за ними.
— Ты пока останься здесь, — сказал человек в мантии. — Ты только все испортишь.
Студент послушно вернулся на свое место, со всех сторон обжигаемый злобными взглядами из-за протекции, которой он посмел воспользоваться.
— Ваше преосвященство, — чинно доложил Фабио, — среди ожидающих находился также и этот господин. Мне показалось справедливым пригласить его первым.
Ученый отрекомендовался.
Это был дон Хуан Лопес де Ойос, имя небезызвестное, как он скромно прибавил, доктор вальядолидского университета и начальник школы языка и искусства — знаменитейшей во всей Испании. Он не умолчал и об этом.
— Ваше посещение — честь для меня, — сказал Аквавива и указал на кресло. — Я способен ее оценить. Но я не смею поверить, чтобы человек вашей учености взял на себя элементарное преподавание.
— Ваше преосвященство, нетрудно было предвидеть, что явится большое число кандидатов. Я вызвался проводить сюда одного из моих питомцев в надежде оказать ему помощь своей рекомендацией. Счастье слепо, — прибавил он, заметив тень легкой досады на лице кардинала, — я взял на себя смелость немного приоткрыть ему глаза.
— Ваша милость желает открыть глаза мне, говоря без метафор. Но я вижу отлично, — и Аквавива засмеялся.
Гуманист почтительно усмехнулся:
— Молодой человек, пришедший со мной, робок, ему свойственно хранить под спудом свой свет. Когда его хвалят, он готов возражать, — он не смог бы достойно отрекомендоваться вашему преосвященству. А так как он одарен…
— Ему достаточно знать испанский язык.
— Знать испанский язык! Вот в том-то и дело! Испанский язык знает лишь тот, кто знает латынь. А как он знает латынь! Вот доказательство.
Он извлек из складки докторской мантии две тетради in quarto и поднес их кардиналу на ладонях своих затянутых в черное рук.
— Что это такое? — спросил Аквавива, не беря писаний.
Он уже оборонялся внутренне от школьной лисицы, от образцового латиниста, которого ему старались навязать.
— В первой тетради, — ответил Ойос, — напечатано стихотворение, которое доставило моему ученику первую награду на открытом поэтическом турнире, — первую, ваше преосвященство, хотя в нашей стране ее обычно получают лишь юноши высокого происхождения или располагающие сильной протекцией. Во второй…
— Ограничимся первой! Быть может, вашей милости угодно будет прочитать стихи вслух?
— С радостью, — сказал гуманист. — Это, разумеется, глосса.
— Глосса?
Столь безмерное невежество изумило Ойоса.
— На наших поэтических состязаниях, — разъяснил он несколько высокомерно, — кандидатам обычно дается тема в стихотворной форме. Их задача — тут же ее развить и истолковать в безупречных строфах. При этом повторяются строки темы. — И он прочел:
Не грусти я о былом,
Вновь счастливцем стал бы я,
Воплотись мечта моя,
Вновь впорхнуло б счастье в дом.
— Тема, повидимому, непостоянство?
— А вот — глосса, — сказал Ойос.
Упорхнувши неприметно,
Счастье нежное ушло.
Не зови, не сетуй тщетно,
Не связать ему крыло.
Пусть к моленьям безответно,
На престоле золотом
Восседает — что мне в том!
Сердцем все ж не унываю.
Вновь счастливцем стал бы, знаю,
Не грусти я о былом.
— Ужасно! — заметил по-латыни же Фумагалли.
Гуманист обернулся, уязвленный в самое сердце. Потихоньку от него Аквавива бросил на друга строгий взгляд.
— Мне только показалось, — пояснил каноник, — что здесь имеются несомненные противоречия. Или счастье — птица, имеет крылья и реет по воздуху, или оно — властелин и сидит на престоле. Но все сразу…
— В искусстве, сударь мой, это отнюдь не считается противоречивым. Искусство постоянно видоизменяет свой сюжет, и каждое новое мгновение наделяет его новым цветом и блеском. Это элементарный закон, — заключил он с состраданием. — Разрешите продолжить, ваше преосвященство?
— Пожалуйста!
Не прельщен я гордой славой,
Жаждой власти не томим,
Чужд мне жребий величавый
Блеском суетным своим.
Мира жду от бытия:
Радость кроткую струя,
Пусть меня омоет светом.
В неподдельном блеске этом
Вновь счастливцем стал бы я.
— Достаточно, — сказал кардинал. — Я убедился.
— Но это же еще не закруглено! Двух строф не хватает.
— Они, конечно, стоят на той же высоте, маэстро Ойос. Но чем вы мне докажете, что этот бойкий латинист сумеет дельно преподавать испанский язык?
— Доказательство во второй книге. — И он так настойчиво протянул Аквавиве второй томик, что тому пришлось его взять.
Он был отпечатан на превосходной бумаге, и на переплете красовался заглавный рисунок: королевский катафалк, весь усеянный гербами, эмблемами, фигурами и надписями, окруженный свечами и развевающимися знаменами.
— То, что, ваше преосвященство, держите в руках, есть не что иное, как официальный отчет о погребении безвременно почившей королевы. Он вышел вчера. Траурная ода, избранная славнейшими судьями, также принадлежит перу молодого человека, которого я рекомендую и чьи стихи вон тот господин называет ужасными.
— Не принимайте этого так трагически! Забудьте об этом. Что же касается оды…
— То она написана по-испански, и вы, ваше преосвященство, не можете ее прочесть. В этом доверьтесь моему авторитету: она написана на чистейшем, красочнейшем верхнекастильском наречии, изобилующем сравнениями и изящнейшими фигурами и не имеющем ничего общего с повседневной речью.
— Ах, так!
— Само происхождение обязывает моего питомца к изяществу формы. Он из хорошей семьи, знатен, идальго…
Ректор оглянулся на Фумагалли, безучастно смотревшего в окно, и наклонился вперед в своем кресле: — Он носит имя и состоит в ближайшем родстве… — он закончил шопотом.
— В самом деле? — сказал Аквавива. — Это интересно и радует меня.
— Могу я его позвать?
— Прошу вас об этом, маэстро Ойос.
Гуманист распрощался. Аквавива отпустил его тактичным жестом, средним между приветствием и благословением.
Было слышно, как он воскликнул в передней: — Мигель! Его преосвященство ждет тебя! — и тотчас же удалился через противоположные двери.
Юноша с живыми глазами вошел в комнату. Когда он выпрямился после глубокого поклона, на лице его вдруг отразилось — чрезвычайно комично величайшее изумление. Оно было понятно: юноша ожидал увидеть седовласого патриарха, а оказался лицом к лицу со сверстником. Рот его приоткрылся, а сверкающие глаза стали совсем круглыми. Даже его благородный нос производил комическое впечатление, — словно он один был прежде всего завершен на неоформившемся лице и лишь впоследствии к нему стало присоединяться все остальное.
— Приблизьтесь же, — сказал кардинал и почувствовал, что смех щекочет ему горло. — За вас с энтузиазмом ходатайствовал ваш ректор.
— Маэстро Ойос очень добр ко мне, ваше преосвященство. Он знает, что я беден, и хочет мне помочь.
Голос был вполне сложившийся и хотя не глубок, но звучен и полон мужественной теплоты.
— Вы поэт, как мне известно, — Аквавива высоко поднял тетрадку с катафалком.
— Именно поэтому я и не уверен, ваше преосвященство, что окажусь хорошим учителем языка. Когда тебя заставляют писать по любому поводу латинские и испанские стихи, в конце концов теряешь естественность. Поэзия и повседневное обращение — две разные вещи.
— Другими словами: вы считаете, что мне следовало искать учителя не среди студентов? Он покраснел.
— Пока я там дожидался, мне и в самом деле подумалось, что любой ювелир или оружейник был бы полезней вашей милости.
— Садитесь же, — сказал кардинал.
Юноша сел.
— Вы говорите так, словно вовсе не желаете занять это место.
— Я пламенно этого желаю, ваше преосвященство, это было бы несравненным счастьем. Но я ужасно боюсь разочаровать вас.
— Однако у вас есть и преимущества. Оружейник или кто там еще говорит на языке простонародья. Вы же происходите из прославленной семьи, вы знатны…
— Как так?
— Ну, ваш учитель не мог ошибиться. Вы — идальго.
— О господи!
— Что, между прочим, означает это слово? Звучит оно гордо.
— Filius de aliquo — сын достойного человека, звучит оно действительно гордо. Но оно ничего не означает.
Идальго может быть каждый. Например, каждый живущий в резиденции короля согласно указу.
— Ваш оружейник тоже считался бы идальго?
— Тоже считался бы, ваше преосвященство.
Фумагалли из своего угла качнул бородой. Он был побежден и незаметно сделал кардиналу одобрительную гримасу. Но Аквавива оставил ее без внимания.
Несмотря на молодость, он, по своему положению, слишком часто соприкасался с корыстью и придворной лестью. Юноша был чересчур простосердечен. Это могло быть притворством.
— Если мы придем к соглашению, — сказал он совершенно серьезно, — вам придется в скором времени покинуть свою страну. Не скрою от вас, что ваше место при моем дворе будет весьма незначительным. Не более пажа или камердинера. Не создавайте себе никаких иллюзий.
— Я был бы счастлив поехать в Рим, ваше преосвященство.
— Ваше происхождение и родство также не дали бы вам никаких привилегий. Вы, конечно, не имеете понятия о том, сколько людей в Риме кичатся родством с архиепископами. Город переполнен подобными людьми.
— Теперь я перестаю понимать вашу милость, — смущенно сказал юноша.
— Оставьте притворство! — Между бровями Аквавивы легла нетерпеливая складка. — Ведь ваш учитель сказал мне, что вы племянник архиепископа.
— Какого архиепископа?
— Архиепископа Таррагонского Гаспара Сервантеса.
— Но об этом следовало бы знать и мне, ваше преосвященство.
— Значит, это неправда?
— Я с ним незнаком, я ничего о нем не знаю.
Скептическая складка исчезла с лица Аквавивы. Он обменялся взглядом с каноником. Тот шагнул к двери, раскрыл ее и объявил:
— Место уже занято, господа студенты! Его преосвященство очень сожалеет.
Топот, говор. Они ушли, оставив после себя тяжелую атмосферу зависти и запахов тела. Фумагалли распахнул окна.
ВЫСОКОЧТИМЫЕ, ДОРОГИЕ РОДИТЕЛИ…
« Дону Родриго де Сервантес Сиаведра и его супруге донье Леоноре из рода де Кортинас.
в Алькала де Энарес,
дом возле гостиницы Де ла Сангре де Кристо.
Высокочтимые, дорогие родители!
Едва три месяца прошло с тех пор, как вы благословили меня в путь при прощании, но у меня такое чувство, словно это было многие годы тому назад. За это время ваш сын увидел и испытал так много нового, что не сумеет даже отдаленно передать всего в этом письме. Каждодневно благодарю бога за его великую милость, открывшую мне уже в юные годы огромный мир, полный таких чудес, о каких еще совсем недавно я и помышлять не осмеливался.
Капитан папской швейцарской гвардии, едущий в Испанию, взял на себя доставку этого письма. Мне кажется, что он добрый и честный человек, поэтому я доверяю ему также и вексель на сорок реалов, которые вам выплатит банкирская контора в Мадриде. Так как от вас туда всего три часа езды, думаю, что кто-нибудь из вас вскоре сможет отправиться за деньгами. Сумма невелика, и я прошу вас видеть в ней лишь начало. Может быть, господу будет угодно, чтоб я разбогател и смог положить конец вашей нужде. Каждый день видишь здесь людей, несравненно низших по воспитанию, нежели ваш сын, и достигших, однако, большого благосостояния.
Прошу и вас найти случай послать мне весточку и еще раз благословить. Сообщите мне также, как поживают мои сестры Андреа и Луиса и любимый брат мой Родриго, особенно же о том, осуществил ли он свое намерение и поступил ли на королевскую военную службу. Я бы очень хотел, чтоб это осуществилось, ибо поговорка, бывшая в ходу у нас дома, кажется мне выражающей истину:
Три вещи церковь, море, дворец.
Избери одну — и нужде конец.
Если же вы спросите, как адресовать все эти вести в огромный город Рим, чтобы они достигли меня, ответ прозвучит достаточно величественно, а именно — в ватиканский дворец. Да, это так: в одном здании и под одною кровлею с наместником Петра живет ваш сын, хотя кровлю эту не следует понимать буквально, потому что у Ватикана много кровель и в нем более тысячи комнат. Он сам по себе — целый город, и не маленький, строившийся веками и без особого порядка, так что и живущие там дольше меня находят дорогу не без труда. Я занимаю, разумеется, наихудшую из этих бесчисленных комнат. Она находится на самой вершине башни, некогда возведенной папой Пасхалисом, и в ней больше крыс, нежели удобств. Постоянно говорят о том, чтобы разрушить башню и построить на ее месте нечто лучшее, но постоянно мешают дурные времена, не хватает денег, и все остается по-старому.
Не лучше обстоит дело и с церковью святого Петра, которая вот уже пять лет, с самой смерти мастера Буонаротти, достраивается чрезвычайно небрежно.
Громадный купол, который должен быть воздвигнут над главным алтарем, до сих пор стоит в лесах, рабочие на них появляются редко, а между тем планки помоста гниют и местами обрушиваются.
Но прежде всего вас, наверное, интересует, видел ли я собственными глазами папу настолько близко, чтоб вам его описать. Пока это случилось всего два раза. В первый раз мне показали из окна, когда он прогуливался с двумя орденскими братьями в одном из внутренних садов. Его одежда не отличалась ни роскошью, ни богатством. Он был в белой мантии, даже не очень чистой, шел с обнаженной головой и опирался на палку. Это старец лет шестидесяти пяти, совершенно лысый, с длинной белоснежной бородой, на вид очень худой и с лицом, внушающим страх.
Сразу видно, что с ним шутки плохи и что это надежный защитник святой нашей веры. Он не пропускает ни одного заседания инквизиции, для еретиков не хватает тюрем, и за один прошлый год шестеро осужденных умерло на костре, двое — на виселице. Вторично видел я папу, когда он служил святую мессу в церкви святого Петра. Служил он ее не перед главным алтарем, — это бывает лишь четыре раза в году, — но пылали семь огромных золотых светильников и стены были затянуты пурпуром. Папа сам раздавал причастие и при этом держал себя совершенно иначе, чем множество присутствовавших там прелатов, которые восседали вокруг с покрытыми головами и непринужденно беседовали. Придя пораньше, я смог обстоятельно разглядеть все подробности. Церковная утварь была самая обычная, только на чаше бросилось мне в глаза незнакомое приспособление, состоящее из трех золотых трубочек. Позднее мне сообщили под строжайшей тайной, что его назначение — оберегать папу от яда. Впрочем, сам он причащал лишь немногих избранных, потом священнодействие перешло в руки кардиналов: Сарачено, Сербеллони, Мадруццо и моего обожаемого господина кардинала Аквавивы.
Это был один из немногих случаев, когда мой господин мог оставить свои покои. С его здоровьем совсем неладно: оно не выдержало тяг остей морского плавания и мадридской зимы. Многие считают, что ему осталось жить месяцы, в лучшем случае несколько лет, и сам он говорит с величайшей невозмутимостью о своей близкой смерти. Он неописуемо кроток и дружески приветлив, и если судьба его действительно неизбежна, он, разумеется, беспрепятственно достигнет блаженства. С неослабным прилежанием вершит он, прикованный к креслу, дела многочисленных своих должностей, к которым недавно присоединилась еще одна, особо почетная: ему доверена большая свинцовая печать, и ни одна папская грамота не покидает дворца, не будучи скреплена его рукой. Испанским своим урокам, ради которых он взял меня с собой, уделяет он меньше времени, чем мне бы хотелось, так что я часто бываю целыми днями свободен и могу идти, куда мне вздумается. Тогда я бесцельно брожу, пополняя собой чудовищную армию тунеядцев и бездельников, населяющую Ватикан и кардинальские дворы, причем каждый из этих бездельников таинственным образом ухитряется делать вид, будто он необходим.
Я сам отчетливо вижу, как мало я был нужен кардиналу в Риме, потому что, вздумай он здесь поискать испанского учителя, он нашел бы не одного, а пятьдесят. Город переполнен испанцами: испанские священники, испанские монахи и путешественники встречаются в количестве, поистине изумляющем, наша одежда очень распространена, и у самих римлян она все более входит в моду и даже многие нищие просят милостыню по-испански.
Таким образом, весь избыток своего свободного времени я употребляю на прилежное созерцание города. Рим, разумеется, велик, но видно, что когда-то он был несравненно обширней, потому что за тысячелетней городской стеной, доныне стоящей, имеются большие пространства, вовсе незастроенные или загроможденные развалинами. Великолепные дворцы чередуются с жалкими хижинами, заселенными беднотой. Посреди театров и храмов древних цезарей нелепо торчат сторожевые башни христианского рыцарства, так что здесь перемешаны все времена. На каждом шагу видны следы кровавых боев, которые происходили здесь в старину. Во многих старых домах, в целях обороны, вовсе нет лестниц, и жители спускаются из окон на канатах. Еще и теперь здесь не вполне безопасно. Выйти за черту города считается подвигом, и когда пилигримы пускаются в предписанный обход семи наружных базилик, их сопровождает вооруженная охрана.
Церковь для Рима — это все, и, говоря по чести, здесь нет никаких иных занятий. Даже в Мадриде, который несравненно меньше и невзрачней, видишь больше торговли и деловой суеты. Здесь этого вовсе нет, так что изумленно спрашиваешь себя: как же ухитряются утолять свои нужды все эти люди? Улицы выглядят совершенно одинаково в воскресный и будничный день, и можно подумать, что главное занятие римлян — бесцельные прогулки. Невероятным кажется мне число карет, в которых неторопливо катаются знатные люди. В этих экипажах часто бывают устроены сверху круглые отверстия, чтобы удобней было смотреть и разглядывать прекрасных дам в окнах. В остальном же все выглядит совсем по-деревенски: между замком святого Ангела и Ватиканом пасется скот, и всего лишь три дня тому назад я наблюдал, как через площадь святого Петра проходила черная свинья с пятью забавными поросятками.
В Риме все говорят, что жизнь здесь очень изменилась и что раньше она была много веселей и роскошней. С тех пор как собор отцов в Триенте вынес свои строгие решения, и особенно при нынешнем папе, все стало благочестивей и проще. Даже карнавальные празднества, прежде тянувшиеся неделями, ограничены теперь немногими днями. То, что я видел, показалось мне ребячеством. Увеселения состояли главным образом в состязаниях в беге, и нередко очень странных. Состязающиеся бежали совершенно голыми, подстрекаемые толпой. Один раз бежали дети, потом старики и, наконец, длиннобородые евреи, что вызвало много смеха.
Вполне, впрочем, понятно, что в эти суровые дни святой отец смотрит с неудовольствием на необузданность и шумные увеселения. Слишком велики его заботы о делах нашей веры. Как слышно, султан снова готовится к нападению, и его ближайшая цель — остров Кипр, который принадлежит венецианцам и считается последним оплотом христианства в той части моря. Говорят об устрашающих зверствах, учиняемых неверными над христианскими пленниками. Большие надежды возлагает святой отец на союз против султана, в который должны войти все католические короли и даже Московия. Сейчас переговоры как будто приостановились. А война уже носится в воздухе, и с каждой неделей на улицах Рима все больше людей с отважной военной осанкой, стекающихся сюда отовсюду Если дойдет до этого, то, разумеется, и наш Родриго примет участие в почетных боях, и временами мне кажется достойной зависти участь, которую он избрал.
Это письмо писал я ночью и не без спешки, потому что на рассвете швейцарский капитан уже покинет город. Поэтому простите меня за то, что без особого порядка смешал здесь важное со случайным. От всего сердца желаю вам здоровья и спокойствия и душевно молю господа, чтобы он взял вас под свою милостивую защиту.
С благодарностью и сыновней любовью целую ваши руки.
Рим, среда третьей недели великого поста, 1569. Когда кто-нибудь из вас отправится в Мадрид получать по векселю, пусть окажет мне услугу и осведомится у книгопродавца Пабло де Леон на улице Франкос, хорошо ли раскупается моя идиллия „Филена“, сбыт которой он взял на себя. Вы знаете, что многие знатоки ее хвалили.
ВЕНЕЦИАНКА
Он ходил в черных одеждах своей родины, и покрой его платья мало чем отличался от духовного облачения.
— Так-то, сыночек, — сказал ему Фумагалли, — скоро ты пробреешь себе тонзуру и получишь небольшой приход. Иначе зачем бы и жить тебе в этом доме!
И он добродушно давал ему советы. При этом сам он никак не мог сойти за образец для внешности духовного лица. С грохотом расхаживал он в скрипучих сандалиях, и его церковное одеяние ниспадало наподобие военного плаща.
Для юного Мигеля вера в церковь и благочестие были естественны, как дыхание. В своих блужданиях по городу он частенько заходил помолиться в одну из церквей. В них не было недостатка: различные по времени сооружения, по размерам и красоте, они возвышались на каждом углу. Но вскоре он избрал себе божий дом, к которому его влекло неизменно.
Это была Санта Мария ад-Мартирес, прозванная народом «Санта Мария Ротонда», издревле же имевшая еще иное название… Площадь, на которой она стояла, была не очень велика и не отличалась особенной красотой беспорядочный круг маленьких жалких домишек, слева непосредственно примыкавших к церкви. Пятнадцать столетий подняли уровень площади, и теперь к входу приходилось спускаться по скверной лестнице. Но уже под могучими гранитными колоннами портика ему становилось странно легко, и с неизменным возвышенным трепетом вступал он в громадное здание. Каждый раз он подолгу простаивал, глубоко дыша, в середине чудовищного круга, прежде чем подойти для христианской молитвы к одному из боковых алтарей.
— Смотри-ка, Пантеон! — сказал Фумагалли, глядя на юношу прищуренными глазами. — Именно его облюбовал ты, сынок?
Они сидели вдвоем в комнате каноника, большом помещении, украшенном четырьмя гобеленами, изображавшими альпийский поход Ганнибала. В окно был виден один из дворов-колодцев Ватикана.
— Сам не знаю, святой отец, отчего мне там так по душе. Молитвы и благочестия можно достигнуть в любом божьем доме, но надо сперва призвать эти блага, сосредоточиться, да и слова священника и музыка делают свое. Но здесь! Не нужно ни слов, ни песнопений: само здание будит благоговейные мысли. Нигде не бывает мне так хорошо, так небесно-легко и свободно, как здесь. Кажется, словно сейчас устремишься к небу, ввысь, в свет, что врывается внутрь через просторное, великолепное, сверкающее отверстие. А могучее круглое здание, охватывающее тебя с такой безупречной полнотой, с такой силой, — оно словно вечный закон. Закон и свобода сочетаются здесь. Думаю, что ничего равного нет в целом мире.
— Да, да, мой Мигель, значит Пантеон! А я вот слышал, что господь пребывает в самой бедной, самой тесной сельской церкви, равно как и в твоем круглом соборе с колоннами и олимпийским оком.
— Конечно, — сказал Мигель.
— Конечно! Вот весь его ответ. Но скажи-ка мне: уж не за тем ли привезли двадцать восемь колесниц с костями мучеников в этот языческий храм, чтоб теперь ты испытывал столь странно приятные чувства? Свобода и закон, и голубой эфир, и высь, и свет — разве тебе самому не кажется все это немножко подозрительным? Похоже на то, что прежние обитатели оказались сильней всех двадцати восьми повозок.