Но этой зимой доминиканцу был сделан донос, вновь преисполнивший его яростным гневом. Он потребовал точного отчета, увидел, как обстоит дело, и снова принялся за свое.

Были составлены списки. Удар обрушился сразу: методично, час за часом, отряды полиции врывались в жилища, хватали ничего не подозревавших и сгоняли их всех в одно место. Домовладельцам, которые осмелились бы впредь скрыть одну из них, грозила пожизненная тюрьма. Гетто возле могилы Августа повелено было обнести стеной. Папа окружил плотское наслаждение чумным кордоном.

Юный Мигель Сервантес держал этот список в собственных руках и сам передал его кардиналу, скрепившему указ свинцовой печатью. Он не обратил внимания на список — какое ему было до него дело! Теперь листок был снова у него перед глазами, он видел его чудовищно увеличенным, со всеми росчерками писца. «Девушки Панада, Тоффоли, Скаппи, Цукки, Цоппио…» Регина Тоффоли — это была она.

Его природа склонилась под жесточайшим натиском стыда и скорби, она подалась — он заболел. Однажды, еще ребенком, в родной Алькала он испытал нечто похожее, когда два больших и сильных мальчугана напали на него, связали ему руки и выпороли беззащитного. Тогда, как и теперь, была сильная лихорадка при ослаблении важнейших жизненных функций, — по ощущениям вполне сносное состояние: не было никаких болей, и ласковый бред уводил его от действительности.

Так лежал он на жесткой постели в своей каморке. Никто не заботился о нем. Тупоумный прислужник два раза приносил ему ненужную еду. Увидев, что она остается нетронутой, он перестал приходить.

На пятый день Фумагалли заметил исчезновение своего питомца. Он перепугался, увидев его лежащим на соломенном матраце, с раскаленной головой и неестественно сияющими глазами, и рядом с ним кувшин с питьевой водой сомнительной чистоты. В нетопленной комнате, в которой дуло из четырех окон, царил ледяной холод.

Каноник завернул больного в шерстяное одеяло, взял его на руки, как спеленатое дитя, и понес лестницами и гулкими коридорами вниз, в свою комнату. Теперь Сервантес покоился, отвернувшись от света, на удобном ложе, среди ганнибаловых ковров.

Пришел врач, доктор Ипполито Беневольенти, высоколобый, торжественный, облаченный в тончайшее черное сукно. Он смотрел и исследовал, выслушивал и выстукивал. На это ушло немало времени.

— Горячка, — объявил он наконец.

— А уж я думал, не роды ли! — насмешливо сказал каноник.

Обиженный ученый прописал лекарства и удалился. Фумагалли раскинул походную кровать. Он ни на час не покидал своего сынка. Он мыл его и укутывал теплыми пеленками. Обнаружив, что живот у него твердый и вздутый, он поставил ему клистир с примесью масла, ромашки и аниса, и это оказало свое действие.

На третий день начались головные боли. Каноник налепил Мигелю два мастичных пластыря на виски. На четвертый день лихорадка утихла, на пятый исчезла.

Фумагалли сам спускался на кухню и отведывал супы. Ничто его не удовлетворяло, он выплеснул две тарелки, повара трепетали.

Однажды, вернувшись с дымящимся бульонам, он застал Мигеля в слезах. Он поставил миску в теплое место. Он дал ему выплакаться.

— Ешь, — сказал он потом. — Перестань мудрствовать. Все позади. Мир велик. — Он никогда ни о чем не расспрашивал.

Соседний колокол пробил двенадцать.

— Мне надо идти, — сказал Фумагалли. — Читать мессу. Я получил выговор.

— Так спешите же, отец мой! Ne fiat messa serius quam una hora post meridiem, — процитировал Мигель со слабой улыбкой.

— Но зато после почитаем мы, — крикнул Фумагалли в дверях, — и совершенно другое!

Под этим «другим» он разумел излюбленное свое чтение: Комментарии Цезаря.


Мигель знал книгу, а каноник помнил ее почти наизусть. Неторопливо читал он своим низким голосом. Сервантес лежал и слушал. Кровь его утихала под размеренный топот галльских легионов. Со скал на гобеленах отважно и прямо глядела голова пунийца ему в лицо.

Он выздоровел и захотел встать. Каноник не разрешил. Старику нравилось ухаживать за больным.

Все чаще говорили они о предстоящих военных событиях. Фумагалли приносил известия. Речь шла о турках, о Кипре, о Средиземном море.

С трудом осуществлялось единение христианских государств. Все пылали благочестивым гневом, но медлили, хитрили и были крайне расчетливы. Франция окончательно отказалась, император в Вене колебался, остальные Филипп, папа и Венеция — торговались из-за снаряжения каждой галеры, из-за каждой отправки зерна. Филипп был прежде всего чрезвычайно сребролюбивым союзником. Он все бесконечно отсрочивал, взвешивал и не давал ответа. Он требовал платы за каждую поддержку богоугодного начинания.

Он затевал торг из-за каждого лишнего сухаря для гребцов.

Но положение становилось все опаснее с каждой уходящей неделей. Пала Никозия на Кипре, та же участь ожидала столицу Фамагусту; Крит, Корфу и Рагуза были под непосредственной турецкой угрозой.

Было, наконец, решено, что дальше медлить нельзя; папа взял на себя шестую часть военных расходов, Венеция — две шестых, Испания — половину.

Когда, сообщив об этом, каноник обрушился на скряг и промедлителей, выздоравливающий Мигель почти не слушал его. Для него не существовало этой печальной и смешной действительности. Он отворачивался от нее сокровеннейшей глубиной своего естества. Его действительностью были вера и геройство в их нерушимом сиянии. И воинственный крестьянин в церковной мантии был не таким человеком, чтобы это в нем порицать.

В эти дни пришло долгожданное письмо из родительского дома в Алькала. Кроме обстоятельных советов и благословений, в нем были также вести о брате Родриго. Родриго действительно стал солдатом. Он доблестно сражался с последними испанскими маврами в диких горах к югу от Гранады и собирался перейти во флот, чтобы последовать за своим полководцем и принять участие в решительном бою с султаном. Кто был этот полководец? Дон Хуан Австрийский. Блестящее имя! Для Мигеля — пустой звук. Он спросил священника. Тот охотно ответил. Удивительно было, что он это знал, — знать было опасно.

— Это сын императора Карла, сынок, — горячо рассказывал он. — Совсем еще юноша, не старше тебя. Сводный брат твоего Филиппа, суди его бог. Мать была немка. Красив он, говорят, как ангел, и мечтает лишь о победах. Само собой понятно, что твой Филипп хотел сделать из него кардинала. Но теперь он генерал-адмирал и идет против турок, и если все выйдет так, как затеял глава нашего дома, то будет крестовый поход, и Дон Хуан завоюет гроб Господень.

Душа юного Мигеля была вспаханным полем. Каждое слово всходило. Человек фантазии, чувственного воображения, он вдруг увидел перед собой императорского сына в белом сиянии, прекрасные черты слились воедино с чертами пунийца, смотревшего на его ложе из-под шлема времен Возрождения, с развевающимся султаном. О, только бы поскорее покинуть Рим и последовать за этими знаменами! Рим стал ему ненавистен после случившегося. И не суждено ему было стать священником, как и тому, кто отверг кардинальскую шапку. Он выздоровел и принял решение.

Фумагалли сообщил подробности о падении Никозии. Защитникам венецианской твердыни было обещано свободное отступление. Но турки нарушили уговор, и двадцать тысяч безоружных людей пали жертвой их зверств.

Это было чудовищно. Мигель воспламенился как набожный христианин и человек сердца. Он больше не колебался и не задавал вопросов.

Не думал он и о насилиях, чинимых над иноверцами его родной Испанией, о пытках, изгнаниях, казнях, со времен Изабеллы и Фердинанда сотни тысяч раз свирепствовавших над маврами и иудеями. Тогда повелевал бог, и сомнение было грехом. Избиение христиан — это совсем другое.

В тот день ему впервые разрешили встать.

Но Фумагалли следовало повременить со своим рассказом. Он помертвел, увидев его действие. Лихорадка вернулась. Бурный рецидив. Больной метался и кричал. Фумагалли пришлось обеими руками удерживать его в постели.

— Нельзя же всему так буквально верить, — сказал старик, когда припадок прошел, — люди ведь тоже лгут.

Но было уж слишком поздно.

ПАРАД ФЛОТА

Полководец не появлялся. Уже два месяца стояли корабли венецианцев и папы под Мессиной. Было там и несколько испанских галер, ожидавших прибытия остальных. Они встали на якорь поодаль, ради предотвращения ссор. Когда солдаты различных войск встречались на берегу, в переулках и кабаках веселого портового города, дело всегда кончалось кровопролитием. Говорили, что король Филипп нарушил договор, Дон Хуан Австрийский еще и не думал отправляться в путь. Ожидавшие зарастали здесь плесенью, а турки тем временем плыли в Адриатику. Наступил конец августа. Дон Хуан с кораблями не появлялся. Приходилось думать, что и не появится.

Но он был в пути. Только галеры его плыли медленно. Он не спешил. Он проводил время в празднествах. Сперва месяц в Генуе, где он содержал блистательный двор в палаццо Дориа. Все женщины были влюблены в адмирала. Потом месяц в испанском Неаполе, где было еще шумней. Турниры и балы чередовались с церковными торжествами. Полководцу вручался жезл, и освещалось знамя христианской Лиги. Это требовало приготовлений. На выработку порядка церемонии в Санта-Кьяра ушло три дня.

Смутные вести дошли, наконец, до слуха мессинских вождей — папского военачальника Колонны и седого Венца, командовавшего венецианскими кораблями. Солдаты ничего не знали. Они ругались. Была служба, и служба утомительная, а к этому никто не был привычен. К чему были эти упражнения в стрельбе и фехтовании? Ведь каждый умел рубить и колоть. Ведь каждый знал, что такое морской бой: надо было причалить к вражескому кораблю, перекинуть абордажный мостик и перебить неверных. В этом и состояло все искусство. К тому же, как обычно, задерживалось жалованье, береговые удовольствия становились все менее доступными. Корабли же постоянно требовали ухода, приходилось смолить, конопатить и в кровь обдирать руки на такелаже. А Дон Хуан не появлялся.

«Маркеза» была дрянным старым суденышком Через каждые два дня приходилось вычерпывать воду, ведра не стояли на месте. Солдаты любили ее командира, капитана Диего де Урбина, полнокровного человека с широким лицом, добродушно выглядывавшим из-под железного чепчика. Каждую свою команду начинал он с обращения: «Господа солдаты!» Но командовал он много. Быть может, старался утомить своих людей, чтобы сделать их неспособными на буйство.

Тесно было жить на крошечном корабле. Полтораста солдат спали вповалку в низеньком трюме. Не каждому удавалось встать во весь рост. Дышать было трудно. Так как постоянно ходили слухи, что в порт прокралась чума, многие пили снадобье, считавшееся спасительным: водку, настоенную на чесноке. Напиток этот им, по-видимому, нравился. Все было пропитано вонью.

Здесь жил Мигель де Сервантес и чувствовал себя превосходно. Римского полумонашка нельзя было узнать. Он раздался в кости, загорелое лицо весело глядело из-под железной каски, он отпустил усы и сам заботливо подстригал их ножницами каждую неделю.

Он долго простоял со своей ротой под Неаполем. Скверное было время. Солдаты, в большинстве отъявленный сброд, преступники, нырнувшие под знамена от карающих рук правосудия, с ненавистью почуяли тоньше организованную натуру. Каждый день приходилось ему защищаться. Он защищался. Он раздавал тумаки и еще больше их получал, с поразительной игрой фантазии усвоил их речь, знал множество историй и прибауток, считался добрым товарищем и не был выскочкой. Последняя дикая сцена разыгралась здесь, под Мессиной. Водилась за Мигелем одна слабость, казавшаяся всем остальным отталкивающе-смехотворной: он читал. Он постоянно прятал у себя под одеялом несколько печатных томиков. Один из них нашел он как-то раскрытым и скотски перепачканным. Это был «Цезарь», которого на прощанье подарил ему Фумагалли, превосходный экземпляр, с прекрасным посвящением. На первой, теперь испорченной, странице было написано: «Si fractus illabatur orbis impavidum ferient ruinae», — изречение, достаточно, впрочем, языческое для духовного лица.

Случилось это вечером. При свете масляной лампады все, теснясь, спешили улечься.

— Кто это сделал? — спросил Сервантес.

Ответил многоголосый хохот, потому что поступок был всем известен: виновник учинил его открыто, и в этом видели великолепную шутку.

Встал и он сам; полуголый, выпятив волосатую грудь, подошел он к оскорбленному. Это был гигант, тупоумный полузверь, североиспанец, крестьянский парень родом из Галиссии.

— Ты нагадил, ты и вылижешь, — сказал Сервантес. Он не успел еще раздеться и был в кожаном колете с черными рукавами. Тот вместо ответа плюнул ему под ноги. Стало тихо, все наблюдали с величайшим любопытством.

— Не хочешь, так я тебя заставлю! — И он изо всех сил ударил его по губам обесчещенным классиком, еще и еще раз.

Книга разлетелась в клочья.

Тот кинулся на Сервантеса, оба в полумраке повалились на нары, худощавый Сервантес исчез под четырехугольным туловищем парня.

— Дело пахнет трупом, — оживленно заметил кто-то.

Но Сервантесу посчастливилось. Падая, он ударил крестьянина кулаком в подбородок, в то место — чуть-чуть пониже и наискосок, которое знает и высоко ценит каждый опытный боец. Это была случайность, но действие оказалось внушительным. Галлего лежал, закатив глаза и раскинув руки. Поднялся одобрительный смех. Обесчещенный том Мигель сунул под голову упавшему вместо подушки, вымыл руки в ведре и улегся спать.

Наутро стало известно, что полководец здесь. Ночью прибыл он из Неаполя. Весь богатый город был на ногах. Он славился своими празднествами, даже сам император Карл, избалованный приемами, однажды соизволил отметить, что нигде его так не чествовали, как в Мессине. Береговая улица мгновенно разукрасилась, пурпурный бархат протянулся от дворца к дворцу. Лес флагов вспыхнул в солнечном небе. Над гаванью зазвучал многоголосый колокольный звон. Из цитадели непрестанно гремела пальба.

Но с кораблей никого не отпускали на берег. На полдень был назначен парад флота. Все занимались чисткой кораблей, оружия, самих себя.

Дон Хуан Австрийский прибыл с сорока девятью галерами. Едва различимые, стояли они в заливе.

Но совсем близко, посреди бухты, бросил якорь адмиральский корабль. На корме его, перед капитанским мостиком, был воздвигнут громадный золотой крест, а на мачте развевалось знамя Лиги, врученное вице-королем в Неаполе, освященное в Санта-Кьяре. Ребячливые солдаты, а с ними и Сервантес, то и дело прерывали чистку, глазели, обсуждали каждую подробность. Штандарт был из голубого плотного шелкового штофа. Вверху, посредине, — гигантское изображение спасителя на кресте. Непосредственно в ногах у него — рельефный герб папы, справа — герб Испании, слева — Венеции. Золотые цепи вились вокруг эмблем, и с переплетений их тяжело и массивно спускался четвертый гербовый щит: императорского сына и адмирала.

Им надлежало смотреть. Им это велели. Потому что в четвертом часу пополудни, когда они стояли, выстроившись на своих палубах, когда были приспущены все паруса и выровнены длинные весла и адмиральский корабль медленно проплыл мимо них под грохот пушек, — весь блеск династии был явлен каждому из них в безупречно-блистающем облике, перед каждым из этих тупых и грубых наемников была раскрыта самая суть воинствующего изящества столетия.

Образ был создан специально для них, им надлежало хранить его, он им вперед оплачивал тягостный труд, раны и гибель. С этим образом в сердце предстояло им умирать. Кому суждено остаться в живых и вернуться домой, тот однажды призовет этот образ в зимнюю хижину, где рассказчика будут слушать с разинутыми ртами. Навсегда запомнил его и Сервантес. Когда он был уже стар и мудр, а Дон Хуан мертв, рано устраненный из мира ядом, — и тогда еще жил этот образ, и Сервантес говорил о нем и рисовал его мощными красками, хотя и улыбался при этом.

Только гребцы не видели его. Посаженные настолько глубоко, чтобы выпуклый край корабля закрывал от них море, полунагие и закованные, по трое в ряд гнули они спины на своих скамьях: преступники, военнопленные и еретики, превращенные в полузверей, ни днем ни ночью не видящие ничего, кроме спины впереди сидящего. Надсмотрщик с бичом прогуливался между ними и стегал по своему усмотрению. Белобородые старики были среди них. Они сидели здесь с тех самых пор, как впервые поплыла древняя галера. Они одни ничего не видели.

Дон Хуан Австрийский стоял на высоко изогнутом капитанском мостике своего судна, подле креста, под голубым штандартом. Немного позади, по правую его руку, Колонна — римлянин с яйцевидной лысой головой, в темной броне от шеи до пят; по левую — досточтимый Себастиано Венский в золотой мантии венецианского главного капитана. Оба с обнаженными головами, как Дон Хуан.

Он был белокож, светловолос, с тонкими чертами лица. Отброшенные назад мягкие волосы развевались вокруг юной его головы. Дерзко загибались кверху усы. Но что должно было каждого захватить, что, видимо, изучалось и комбинировалось неделями, — это была его одежда. У каждого солдата тотчас же явилось сознание, что подобное он видит впервые и более не увидит за всю свою чреватую опасностями жизнь. Один панцырь был чудом. Это был декоративный панцырь из серебра, отполированный до сверкания и спереди на груди замыкавшийся выпуклым ободком, в котором ослепительно преломлялось сицилийское солнце. Из шейной брони выбивались белые, как цветок, искусно нагофрированные брыжи и огибали бритый подбородок.

Светлошелковые рукава, обшитые золотыми розетками, изящно обрисовывали руки. Но особенно великолепно выглядела нижняя половина Дон Хуана Австрийского. Пугающе-тугое шелковое трико, без единой складочки, доходило почти до бедер, а выше шарообразно вздувались короткие модные штаны из красного атласа и золотой парчи, покроем, буфами и сквозным шитьем напоминающие женскую юбочку. В руке красавец держал освященный жезл полководца, поверх брони висело Золотое руно. Он улыбался и не двигался. Он стоял, как бы отлитый из цветного гипса, очевидно в целях воздействия, но, быть может, и потому также, что малейшее движение грозило нарушить гармонию его роскошного одеяния. Нелегко было так стоять.

Грубый военный народ смотрел упоенно. Это было явление почти божественное и положившее конец всяческим сомнениям. Да и роскошь эта оказывала честь каждому. Не флоту здесь делали смотр, но полководцу. Ведь под эгидой поистине изящнейшего полубога предстояло завтра выйти в бой!

Но это случилось еще не скоро. Корабли остались в порту. Ожидались подкрепления. Продолжались упражнения и стрельба, на судах стучали молотками, конопатили и чинили паруса; адмирал же развлекался в Мессине балами, банкетами и приключениями. Была середина сентября. Многие считали, что в этом году время уже упущено.

Наконец состоялось богослужение. Каждый солдат получил причастие от капуцинов и иезуитов, стаями сопровождавших флот. Начиналось серьезное.

Два дня спустя пристали к албанскому берегу, против Корфу. Новая проволочка. Между адмиралами вспыхнул раздор. Когда Дон Хуан захотел, на этот раз серьезно, осмотреть соединенный флот, ему было, под всевозможными предлогами, отказано в повиновении. Венец же, вспыльчивый не по летам и крайне раздраженный заносчивыми выходками принца, повесил сгоряча двух-трех нагло взбунтовавшихся испанцев. Дон Хуан увидел в этом посягательство на права, ему одному принадлежащие, и привлек генерала Республики к военному суду. Восстание венецианцев. Уже их галеры угрожающе окружили флагманское судно Дон Хуана, мессинское зрелище было всеми забыто. Вмешался римлянин Колонна. Возбуждение улеглось. Шел октябрь.

К концу четвертого месяца корабль-гонец привез известие о падении Фамагусты. Кипр принадлежал туркам. Их флот был в полной боевой готовности и собирался несколько южнее Мессины, в Коринфском заливе. Решение было принято.

Командиры получили предписания. Каждый собрал своих солдат.

На палубе ветхой «Маркезы» выстроились сто пятьдесят человек. Капитан Урбина заговорил.

— Господа солдаты! — начал он. Его добродушное лицо под шлемом было еще краснее, чем обычно. Держать речь было трудно. Но события говорили сами за себя.

Итак, Кипр стал языческим, полумесяц царил в тех морях, султану была открыта дорога к христианским городам.

Опившийся изверг Селим тянул свое запретное вино пополам с человеческой кровью. Отважные защитники Фамагусты были позорно изрублены, женщины изувечены, детей кучами разбивали о стены на глазах у матерей. Вот какая опасность грозила Венеции, Риму, испанским городам, если не положить предела!

И в заключение капитан рассказал о самом ужасном…

Турки знали и ненавидели мужественного Брагадино, голову и сердце венецианцев. Они решили выделить его из числа безыменных жертв и после долгого совещания измыслили для него неслыханную пытку.

Несчастный был ободран заживо. Из кожи его сделали чучело, одели его в венецианское должностное платье, привязали к коровьей спине и проволокли по улицам Фамагусты. Могучая натура страдальца долго сопротивлялась — он прожил целый день. Так видел он собственное свое позорное шествие.

— Вот, господа солдаты, — закончил капитан Урбина, — каковы враги ваши. Разите их, убивайте их, час битвы настал!

Весть о чудовищном событии, истинная или преувеличенная, оказала свое действие. Возмущение охватило даже тупоумнейших.

Мигеля шатало, когда они расходились. Он перегнулся через борт, его стошнило.

Близился вечер. Он с трудом сошел по ступенькам и бросился на ложе. Он дрожал. Он закрыл глаза, изо всех сил стараясь отогнать услышанное. Зубы его стучали. С отчаянием понял он, что лихорадка зажигается в его крови. С рабских скамеек над его головой неслись проклятия. Щелкал бич. Потом все смолкло.

Когда пришли остальные, чтоб устроиться на ночь, он лежал без сознания. Он метался и буйствовал. Он бредил и кричал. Его воображение облекало ужасное в непереносимую осязательность.

— К оружию! — кричал он. — Месть Господня!

Никто не мог заснуть. В конце концов они уложили его на соломенном мешке под лестницей, где оказался уголок в пять футов длиной и в три шириной. Люк был открыт. Туда проникал свежий воздух. Так отплыл он в бой.

ЛЕПАНТО

Он раскрыл глаза: полуденное солнце обожгло ему лицо. Он не знал, где он и что с ним. Была полная тишина, корабль стоял неподвижно. Лихорадка исчезла, но слабость была так велика, что он не мог сжать руку в кулак.

Сделав тяжкое усилие, он приподнялся, встал на колени и высунул голову в люк. Внезапно наступила полная, ослепительная ясность.

Готовился бой. Два флота стояли друг против друга, каждый был тщательно разбит на эскадры. Все было так беззвучно и неподвижно, что казалось нарисованным. Могло ли быть действительностью это видение, словно созданное ради игры, старательно вымеренное и многоцветное, над зеркальными бликами моря, под небом из голубого стекла? Сама природа затаила дыхание, чтобы не помешать битве.

Глаза болели от солнца, но он продолжал смотреть. Этот боевой порядок был таким ясным, таким простым, словно его выдумал аккуратный ребенок. Так как люк был на носу корабля, а «Маркеза» стояла почти в центре, он видел все, как из театральной ложи.

То, что он видел перед собой, могло быть только турецким флотом. Его расположение напоминало выгнутый полумесяц с выступающей вперед серединой. Точно соответствующим полукругом выстроилась перед ним армада христианских народов, тесно сплотились галеры, устремив на врага острые клювы. Вот эти, по левую сторону, были венецианские, судя по львиным штандартам и более тонким веслам. Но перед ними, повернув бока к туркам, стояли сомкнутым рядом корабли иного типа. Это были шесть галеасов республики святого Марка, пресловутые боевые гиганты в пятьдесят метров длиной с многочисленным экипажем и тридцатью литыми пушками на каждом, с такими тяжелыми веслами, что семь человек с трудом управляли одним веслом. Эти неповоротливые чудовища Мигель уже успел разглядеть под Корфу и знал также, что их очень высмеивал рыцарственный адмирал. Они не способны двигаться, неспособны даже повернуться, так передавали его слова; возводить подобные плавучие крепости — значило поносить господа бога, и что станется со славой и честью христианского боя, когда мы откроем пальбу из ста восьмидесяти пушек, вместо того чтоб мужественно биться грудь с грудью! Мигель вполне понял суждение Дон Хуана. Эти галеасы поистине не имели ничего общего с честью и испанским рыцарством. Но и они стояли здесь, ожидая и тая до времени смерть.

Повсюду у бортов были выстроены солдаты, как на параде. Они стояли шлем к шлему, щиты и брони сверкали, свет преломлялся в мечах и наконечниках копий — можно было подумать, что они готовятся к сухопутному бою. Паруса были зарифлены, знамена подняты на мачты. Все пожирали глазами врага, столь доступного для ненависти, для захвата.

Его корабли строением не отличались от западных. Но флот этот был пестрее в варварском своем великолепии. Золотились тройные гигантские килевые фонари, золотом и серебром мерцали на бортах изречения пророка, начертанные таинственными знаками, лес знамен овевал армаду, весь в полосах и звездах, весь переливающийся дикими красками Азии. Каждый фонарь, каждое древко знамени венчал полумесяц, пластически вонзавшийся в сияющий воздух.