Поднялись вопли и жалобы. Каждый утверждал, что он первый заметил неблагонадежность проводника, что он всегда был против безумного предприятия. Товарищи по несчастью готовы были вступить в драку. Но тут общее недовольство перекинулось на Сервантеса, как на истинного зачинщика и организатора, единственно кому они должны быть благодарны за такого ловкого проводника.
Все это совершенно верно, заявил он тотчас же, и именно поэтому естественнее всего было бы возложить на него ответственность за путешествие и следовать за ним дальше на запад. Кедровые горы, — он видел это на картах, — лежат на том же самом уровне, что и их цель. Надо лишь неотступно следовать за солнцем, — оно безошибочно приведет их к стенам Орана.
Но для всех существовал один лишь путь: назад. Шесть дней знакомого пути казались им предпочтительнее дальнего странствия в неизвестное, и они надеялись заслужить прощение покаянным возвратом.
Через четверть часа они ушли. Братья стояли у обрыва под крайними деревьями и смотрели вслед девяти.
— Вдвоем мы пойдем гораздо быстрей, — сказал прапорщик, которого восхищала мысль бежать на свободу вдвоем с обожаемым братом. — Идем же! Чего мы ждем?
Но Сервантес молчал и медлил с решением. Возвращавшиеся беглецы уже давно исчезли за поворотом горы.
— Невозможно, Родриго, — сказал он наконец, — придется вернуться и нам.
Прапорщик был не из тех людей, которые все понимают с полуслова. На этот раз он понял.
— Они не поблагодарят тебя, мой Мигель.
— Разумеется, нет.
И это было все.
Прием в рабовладельческом городе был не слишком дружелюбен. Но так как товар, исчезновение которого с яростью обнаружили и который уже считали пропавшим, сам покаянно вернулся на свое место, с ним обошлись предельно мягко. Более суровая работа, худшее ложе, незначительные побои — этим все и ограничилось, тем более, что их ввели в соблазн. Все девятеро единодушно назвали Сервантеса, как подстрекателя. Ему было присуждено триста ударов — и это было равносильно смерти.
Но Дали-Мами не исполнил приговора. Он приказал прочно заковать своего однорукого раба в баньо; Сервантес сидел в своем углу, обвитый и увешанный железом, как невеста розами. Много раз появлялся реис, с видом знатока постукивал своей тростью по цепям и кандалам и держал мрачно-увещательные речи к мятежнику. Но на пятый день с него сняли все цепи… Вовремя побега его платье превратилось в лохмотья. Перед ним лежало новое, чистое и даже не заплатанное: рубаха, штаны, кафтан, туфли и шапка. Забыли только символическое запястье. В остальном все было по-прежнему.
Ухудшилась, к сожалению, участь славного Родриго. У доктора Соломона Переса был уже другой слуга, и прапорщика перевели на общественные работы. Мигель как-то увидел его: голый, как и все остальные, он копал землю под раскаленным солнцем на постройке нового бастиона близ окраины касбы.
— Недолго, Родриго, недолго! — шепнул он ему. Прапорщик улыбнулся, полный доверия. Родриго был закреплен на год. Громыхая цепями, вставал он каждое утро со своей соломы, полный нетерпеливой надежды, что именно сегодня Мигель совершит чудо освобождения. Но когда его поманила свобода, он отказался.
Прибыли два тринитария с выкупными деньгами. Семейство Сервантес прислало триста дукатов. Мигель испугался. Его ясно работающая фантазия представила ему, скольких лишений и унижений стоила эта сумма его родным. Но, во всяком случае, для брата она означала возвращение на родину.
Родриго решительно заупрямился. Эти триста дукатов — первый взнос за Мигеля, и ничего более. «То есть как это первый?» — почти прикрикнул на него Мигель. Он верно, забыл, что Дали-Мами требует две тысячи дукатов. А как ему кажется, откуда мог бы прийти еще хоть один червонец? Он ни за что не расстанется с братом, заявил прапорщик, и не для него эти деньги.
Мигель взглянул в его кроткое и упрямое лицо и снова опустил глаза в голубую тень. Был жаркий майский полдень, и они сидели рядом под высокой стеной, примыкавшей к укреплениям вокруг касбы. Ноги Родриго были закованы. В этот час землекопы отдыхали, потому что их надсмотрщики не выносили зноя. Море слепило глаза. На Большой мечети близ гавани только что взвился белый флаг. Начались каждодневные истязания.
Мигель поднял голову. Прошло не больше минуты. Но наблюдатель, более острый, чем Родриго, заметил бы, что за это мгновение он на что-то решился.
— Ты возьмешь эти деньги, Родриго, — твердо сказал он. — Ты вернешься в Испанию. Мне нужно, чтобы ты был там. Если ты все сделаешь с умом, через несколько месяцев буду и я на свободе.
— Ну, слушаю, — сказал не без недоверия прапорщик…
Уехал он только в августе. Так много времени отняли формальности. Уже в самое последнее мгновение корабль был обыскан от палубы до трюма. Ничего подозрительного не обнаружилось.
И все же происходило что-то неладное. Рабы пропадали. Не помногу сразу — каждую неделю один или двое. Непонятно было, куда они исчезали. Подозрение падало на Мигеля Сервантеса, но тот всюду разгуливал с самым безобидным видом, писал свои письма, рассказывал всем, как он рад освобождению брата.
Пропавшие без вести были недалеко.
Всего лишь в часе ходьбы к западу от города, между морем и холмами, расстилался участок земли, называвшийся Эль-Гамма, область наводнений и растительного изобилия. Одному из высших городских чиновников вздумалось расчистить эту глушь и разбить здесь, вдоль берега, сад, настоящий тропический парк, полный пальм, бамбуков, дроков и мирт. Хозяин почти никогда не посещал своего отдаленного имения. Садовником и сторожем туда был послан один француз, южанин, беспечный малый, Жан из Наварры, который большей частью спал в своей дощатой хижине и предоставлял растениям божьим пожирать друг друга и множиться, как им хотелось.
С этим добродушным тунеядцем столковался Сервантес. Если у него есть желание вновь увидеть родную страну, он приглашается взойти вместе с ними на испанский корабль, который в одну из ближайших ночей подплывет к парку, посланный Родриго.
Место было выбрано с толком. В потаеннейшей части парка имелась естественная пещера, впоследствии еще расширенная рукой человека. В эту пещеру стекались беглецы, стекались по капельке, незаметно. Им было строжайше наказано никогда не покидать днем своего темного приюта. Жан из Наварры был их часовым.
Но как прокормиться? В саду, кроме немногих кореньев и ягод, не росло ничего съедобного. Каждый боялся полного опасностей пути в город и обратно. Все были счастливы, когда самый юный из них, флорентинец, вызвался, наконец, через каждые два дня пускаться в рискованное путешествие. Это был красивый и дерзкий юноша, которого все звали Дорадор, хотя никто не побился бы об заклад, что он действительно знал искусство золотильщика. Судя по его словам, в Тунисе он много раз менял религию, но никто не знал ничего достоверного.
Теперь их было пятнадцать в пещере. Сервантес, за которым неотступно следили, должен был исчезнуть последним. Днем освобождения могло быть двадцатое сентября, так рассчитали они с Родриго. В ночь на двадцатое он покинул город. Пробираясь между холмами к саду, он вдруг вспомнил, что именно двадцатого сентября он отплыл на «El sol» из Неаполя. Он отогнал тягостное предчувствие.
Прошел день, прошла ночь, и еще семь дней и ночей. Корабль не появлялся. У брата не хватило решимости? Несчастье постигло корабль? Уже без надежды бодрствовали они последнюю ночь. Это была лунная ночь на двадцать восьмое сентября. И тут, в одиннадцатом часу, показался корабль.
Увидевшие его упали на колени. Он скользил по совершенно спокойному морю, маленький одномачтовый люгер, с такой незначительной осадкой, что мог причалить к самому берегу. Сервантес мысленно похвалил брата за это, а также за выбор знающего побережье моряка, который с такой уверенностью правил к берегу.
Все простирали руки, подавали знаки, но в полном молчании. Им уже казалось, что они слышат плеск весел в лунной воде.
Вдруг поднялся многоголосый вопль, гортанный, угрожающий и дикий. Невозможно было различить, откуда он прозвучал: с воды или с земли, из уст бессонно таящихся здесь людей.
Корабль удалялся. Кричать они не осмеливались. С остановившимся сердцем смотрел каждый вслед исчезавшему спасителю.
— Друзья, он вернется, — произнес голос Сервантеса, — он ждет удобной минуты.
Но прошло три мучительных дня, пока он вернулся. Пришлось еще раз послать золотильщика за едой. Его не было с ними, когда вновь появился люгер, на заре, перед восходом солнца. Корабль осторожно крейсировал, ожидая знака. На форштевне неясно виднелся силуэт рослого человека без шапки.
Всем не терпелось подать знак и поскорее взойти на борт. Каждая минута была дорога.
— А Дорадор? — спросил Сервантес.
— Но раз его нет!
— Его нет потому, что он рискует за нас своей жизнью, сегодня уже в двадцатый раз.
Но разве они не были правы? Пусть лучше один погибнет, чем все. Ему самому не терпелось подать знак, он изнемогал от нетерпения… Все же он сдержался, этому воспротивилась его фантазия: он представил себе, как золотильщик, запыхавшись, проберется в сад с хлебом, с их хлебом, в руках. Он не найдет никого. Все пусто: пещера, сад и залив, а пятнадцать негодяев уплывают на волю.
Они с ропотом обступили его:
— До каких пор еще ждать?
— Пока солнце не встанет. Он никогда не приходил поздней.
— Дайте хотя бы знак! Знак — еще не отплытие.
— Знак — именноотплытие. Моряк отчалит, как только мы взойдем на борт.
— Он, значит, разумнее вас, — грубо сказал один.
Обидчик был прав. Откуда взялось у него это стремление дойти до крайности, бросить вызов судьбе? У него не было на это права! А теперь он уже и не мог…
Потому что они сами подали знак. Они замахали руками. Они его не послушались. Сервантес перевел дух. Он огляделся. Жан из Наварры бежал из хижины со своим узелком: он решил ехать вместе с ними.
Вдруг в глубине сада послышался треск ломаемых сучьев и топот многих людей. Это был Дали-Мами с ротой вооруженных. Его вел Дорадор в нарядном тюрбане.
Давно ли он затеял предательство, разочаровался ли в предприятии, или вдруг проснувшаяся злая воля толкнула его на такую гнусность, кто мог это знать! Дерзко красовался он подле Дали-Мами, который молча наслаждался происходящим. Это было поистине великолепное зрелище!
Ярость беглецов обратилась против Сервантеса. Столь велика была их ненависть к тому, кто ради верности предателю толкнул их под нож, что они почти позабыли об изменнике, почти даже не испугались. Сжав кулаки, с дикими глазами, неистовствуя и проклиная, они обступили Сервантеса. Тот отстранил исступленных.
— Тебя я готов убить, — сказал он Дорадору, и было в лице этого обреченного на смерть и хрупкого человека нечто такое, что флорентинец скользнул за спины вооруженных и спрятался в чаще.
— Ты никого больше не убьешь, — сказал Дали-Мами. — Перед петлей тебе отрубят и правую руку. А твоим сообщникам — левую, чтоб впредь они были похожи на своего главаря.
— Увечить других — лишний убыток. Вам нет в этом надобности. Ни один человек не отважится на бегство, когда я умру.
Это было сказано с убежденной и убеждающей серьезностью. Он сдался. Ему ничего не удавалось. Он больше не верил в свою звезду.
Он погубил всех этих людей своим упрямством. И впредь он поступил бы так же… Сегодняшнее событие приподняло покров, и перед ним возник в неясных очертаниях закон его жизни. И такая жизнь больше не была ему нужна.
Реис подал знак. Беглецов окружили и погнали к выходу.
Вслед за ними прошмыгнул золотильщик в новом тюрбане, торопясь за вожделенной наградой.
Реис остался с двумя телохранителями. Задумчиво прохаживался он перед молчаливо ждущим Сервантесом, изящно помахивая своей гибкой тростью.
— Что ваш чин, Мигель, и ваша торговая стоимость — вздор, — сказал он, наконец, — это я знаю уже давно. Я только делал вид, что верю этой басне. Но вы еще можете высоко взлететь.
— Вы разумеете виселицу. Я это знаю.
— Один из величайших корсаров, Хорук Барбаросса, брат Хайреддина, был одноруким, как вы!
Сервантес молчал.
— Почему вас тянет к своим? Что вам делать в Испании? Наденьте тюрбан! Я вас освобожу. Я вам дам корабль. Ваша одна рука хорошо вам послужит. Соглашайтесь!
И он протянул ему руку.
Сервантес не взял ее.
— Что вам мешает? Ваш бог? До сих пор он был не особенно милостив к вам. Ваш король? Он вас не знает. Ваши товарищи? Вы сейчас видели, как они оскорбляли вас. Поверьте мне, все эти людишки только на то и созданы, чтобы им проламывать головы.
— Что будет с моими товарищами, реис? Вы их пощадите?
— Оставьте вы этих гадин! Подумайте! Я дважды не стану упрашивать.
Он взглянул в лицо Сервантесу, повернулся, свистнул своим людям, как свищут собак, и ушел, не прибавив ни слова.
Сервантес остался в саду один. Море было пустынно. Люгер ушел в море.
В ближайшие дни Сервантес узнал, что один, самый невинный из всех, Жан из Наварры, все же поплатился жизнью. Его подвесили за ногу. Дали-Мами и чиновник, хозяин садовника, прогуливались взад и вперед перед виселицей и наблюдали, как собственная кровь душила беднягу.
Жизнь Сервантеса в последующие годы была своеобразна, даже удивительна. Многократно достойный смерти в глазах алжирских правителей, он оставался на свободе, и ни один волосок с его головы не упал. Никто не принуждал его к работе. Он жил по-прежнему в баньо. Он мог подолгу пропадать и ночевать где угодно, хоть под звездами; при возвращении стража приветствовала его, как докучного знакомца.
Многоразлично было его общение: рабы всех христианских наречий, матросы реисов, разукрашенные женщины под арками ворот, солдаты, духовенство, ремесленники, чиновники, торгующие и ученые иудеи. Его знали дети. О нем говорили. Что его щадил ужасный Дали-Мами, что он питал к нему своего рода мрачную привязанность, казалось до того удивительным, что многие шептали о колдовстве. Они были не так уж далеки от истины.
У него был заработок, особенно с тех пор, как некоторое количество христианских купцов получило привилегии селиться и вести торговлю в стране.
Торговые дома Валтасара Торреса и Онофре Экзарке были крупнейшими. Так как они вели сложную переписку, их очень выручали услуги Сервантеса.
Он мог быть доволен. Но его сердце не умело уживаться с ненавистью. До сих пор еще не мог он привыкнуть к мучениям вьючных ослов в этой стране. Когда ему случалось встречать в кривом переулке такого крошку с пузатым всадником на спине, который был тяжелей своего животного и обрабатывал ему колючей палкой уже загноившиеся бока, вся кровь бросалась ему в голову, и он готов был ввязаться в драку. Как же он мог спокойно смотреть на зверства короля Гассана, возраставшие с каждым днем? Виселицы никогда не стояли пустыми, земля перед Баб-эль-Уедом превратилась в кровавое болото, наемных палачей не хватало, их число пришлось увеличить, «почти все христиане здесь без ушей, и счастье, если у кого уцелели оба глаза», — писал в эти дни домой один неаполитанец.
Одиночный побег теперь, вероятно, удался бы Сервантесу, потому что никто за ним не следил. Но его целью оставалось освобождение многих. Неудачи его не отпугивали. В этом он искал оправдания своему бытию, плачевно протекавшему без славы и без следа.
Ровно два года спустя после последней попытки предпринял он новую. И теперь, как тогда, шел роковой месяц сентябрь.
Поселившимся здесь торговым людям контракты их строжайше запрещали всякое покровительство христианским рабам; если они нарушали это условие, право их на поселение, их имущество и даже жизнь подвергались опасности. Но купец Онофре Экдарке, валенсиец, богатейший из всех, не устоял против влияния своего однорукого секретаря. Он снарядил для него корабль.
Теперь это не был убогий, маленький люгер, но целый фрегат, стройный, вооруженный, достаточно поместительный, чтоб предоставить кров шестидесяти испанским беглецам. Он прибыл из Картагены и должен был встать на якорь у мыса Матифу, в пяти часах от Алжира — там, где некогда император Карл посадил на корабли свое разбитое войско и сам взошел на палубу последним.
В этом году рамадан совпал почти полностью с христианским сентябрем. Действовать было решено в ночь на двадцать девятое, завершающую месяц поста, ид-ас-сагир, в ночь огней и празднеств. Когда с наступлением темноты начнется великое пиршество, когда насытившиеся, еще пылая от наслаждения, толпами повалят в мечети, чьи распахнутые ворота изливают желтый огонь свечей, повалят, упиваясь гнусаво-пронзительной музыкой и выкрикивая святое имя губами, сальными и блестящими от жирного медового теста, тогда нетрудно будет поодиночке или группами выбраться из шумного разбойничьего города, перелезть через стены, переплыть залив или даже выйти из ворот, безобидно гуляя. Соберутся все на левом берегу Харраша, в часе ходьбы.
Все хранилось в величайшей тайне. В утро, накануне ночи огней, предполагалось каждого оповестить сигналом, что все готово и нет опасности. Этот счастливый сигнал должен был дать всем сам Мигель Сервантес. Все, работая, ждали с ранней зари.
Люди ждали напрасно. Знак не был подан. Никто не видел Сервантеса. Вечером никто не покинул города.
Предательство снова вмешалось в игру, предательство, столь чуждое Сервантесу, что он постоянно забывал о нем в своих расчетах.
Тот, кто его на этот раз совершил из зависти и злобы, был испанец ученого звания, доктор Хуан Бланке де Пас, некогда саламанкский монах-доминиканец. Он был блекло-желт лицом и отвратительно пузат; его вид, взгляд — все вызывало чувство унылой неприязни. Тошнотворны и двусмысленны были его слова, тошнотворен и недвусмыслен запах, шедший изо рта и сопровождавший их. Свойством своим он был известен даже в этом городе, полном немытых рабов, и когда кто-нибудь говорил о Вонючем, каждый знал, о ком шла речь. При этом его мучило неутолимое желание нравиться и приобретать друзей. Он злобно ненавидел Сервантеса, привлекательного, расторопного человека, окруженного всеобщим удивлением. Лишь для того чтобы предать, вмешался он в планы бегства. В предпоследний день он сообщил все, что знал, королю Гассану-Венециано.
Мигель, предупрежденный друзьями из Дженины, — он имел их повсюду, пробрался задними переулками к дому купца Экзарке. Экзарке чуть не умер от испуга.
Все его достоинство, все благообразие богатого господина мгновенно покинули его.
— Кому известно мое имя? — было его первое слово. — Кому, кроме вас? Вы мне клялись, что его никто не узнает.
— Никто его и не знает, дон Онофре.
— Вы клянетесь в этом святой девой и своим спасением?
— Не тревожьтесь!
— Не тревожьтесь! Да вы сами выкрикнете мое имя, когда они начнут вам дробить руки и ноги или вытягивать их из суставов.
Он закрыл лицо обеими руками и прислонился к стене. Сервантес ждал.
— Это свыше сил человеческих, — услышал он, наконец, слабый голос. Вы не сумеете молчать. Исчезните!
— Исчезнуть? Как так, Онофре?
— Именно так. Я пойду к реису. Я заплачу, что он требует. Вы будете выкуплены, вместе с вами исчезнет и опасность. Вы мне оставите расписку в этих деньгах.
— Это была бы ложная расписка, Онофре. Я никогда не смог бы расплатиться. Да это и бессмысленно. Ведь подобный поступок как раз и навлечет на вас подозрение.
— Вы не хотите? — спросил Экзарке с лицом, поглупевшим от изумления и страха. — Чегоже вы тогда хотите? Издохнуть под пыткой?
— Онофре, до этого не дойдет.
До этого не дошло. Он спрятался. Он нашел убежище в самом сердце города, в оживленнейшей его части, на торговой улице. Здесь он три дня сидел в подвале у одного еврейского штопальщика, которому когда-то оказал услугу, и раздумывал над своей участью.
Разве, в сущности, не прав был Экзарке, когда он казался поглупевшим от удивления? Что заставляло его вечно ходить по острию, вновь и вновь, и с каждым разом все ожесточеннее бросать вызов судьбе? Откуда эта непостижимая уверенность, что и теперь он не погибнет, что все минует, не коснувшись его? Где то неизвестное, ради которого он был храним? Он наклонился над самим собой, как над водой, и ничего не увидел в глубине.
Ему было тесно в норе. Над головой торговались заказчики, и несметное семейство его хозяина вело слишком выразительные разговоры. Дважды в день ему приносили перенасыщенную пряностями еду; каморка его насквозь пропахла луком.
Принявшись за только что спущенный ему полуденный завтрак, он вдруг задержал кусок во рту, потому что из переулка донеслось к нему громкое выкрикивание его имени, сопровождавшееся скрипучей трещоткой публичного глашатая:
— Разыскивается раб Мигель Сервантес. Он повинен в преступлении, и тот, кто его укрывает, поплатится жизнью…
Снова трещотка — и тишина.
Приподнялась дверь в потолке. На светлом фоне четко обрисовалась круглая голова и бородка хозяина-еврея.
— Я слышал, Элиас, — сказал Сервантес, — я ухожу.
Наверху он прощальным и как бы благословляющим жестом коснулся головок двух старших мальчиков — коснулся почетно искалеченной левой рукой — и мгновение спустя стоял у всех на виду перед Джениной.
Площадь была окружена вооруженными стражниками короля Гассана. Его схватили. Ему связали руки за спиной. Ему накинули петлю на шею, как приговоренному к виселице. Он был втащен внутрь и тотчас же приведен к Гассану-Венециано.
В глубине громадного внутреннего двора, где било три фонтана, под средними колоннами узкой его части королю было приготовлено ложе из желтых и зеленых кожаных подушек. Подле него, по бокам, стояли Дали-Мами, на этот раз без трости, и придворный чиновник, звание которого Сервантес определил по необычайной его одежде: это был ага двух лун. Позади таился в тени арки тот, кто его предал, — Вонючий.
Король Гассан был одет с изысканной простотой: белый бурнус из обыкновенной ткани, желтые туфли, феска, обмотанная белым тюрбаном без всяких пряжек. Он подчеркнуто не желал умалять впечатление, производимое его особой. Своими сверкающими, налитыми кровью глазами он спокойно разглядывал стоявшего перед ним слабого на вид человека. Потом, высоко вскинув брови, он перевел взгляд на Дали-Мами, пожал плечами, словно хотел сказать: только-то и всего? — и начал допрос.
Тотчас же обнаружилось, что доминиканец преувеличил: он сообщил королю, что фрегат мог вместить двести рабов и что именно столько готовилось к бегству.
— Значит, ты, наглый ты вор, — сказал Гассан, — собирался украсть у нас чудовищную сумму в сорок тысяч дукатов?! Сознаешься?
— Негодяй, предавший меня, — сказал Сервантес, — раздул число, чтобы повысить себе награду. Фрегат мог вместить шестьдесят пленников.
— Значит, ты признаешь себя виновным?
Сервантес нагнул голову. Веревка соскользнула с его шеи, петля упала к ногам. Подскочил слуга, чтобы снова надеть ее на Сервантеса, но Гассан прогнал его кивком.
— Ты назовешь нам имена всех этих шестидесяти. Говори!
Ага двух лун выступил вперед с записной дощечкой в руках.
— Потом ты назовешь человека или людей, на чьи средства все это устраивалось. Предприятие стоило немалых денег.
Вид у Мигеля был дружелюбный, почти смиренный. Но чувствовалось, что стена этого молчания неприступна.
Король кивнул. Из подковообразной двери в левой продольной стене вышли двое зеленых, справа же двое одетых в лиловое и в черных тюрбанах, с длинными, странной формы инструментами в руках.
— Полюбуйся! — сказал Гассан. — Когда цепы зададут тебе двадцать вопросов, ты нам ответишь.
Это и в самом деле оказались цепы, верхняя подвижная часть которых была густо усажена острыми иглами. Стоило взглянуть на них, чтобы тело затрепетало от предчувствия глубоких укусов.
Сервантеса схватили сзади. С привычной быстротой сорвали с него одежду и бросили нагого на каменные плитки, лицом вниз. Подручные уже придавили ему коленями ноги и шею.
Он закрыл глаза. Он не испытывал ни страха, ни ужаса, скорее удивление. Он не думал, что это может случиться. Но раз уже случилось, он попытался призвать заступничество святых. С испугом почувствовал он, что его мысль неспособна обратиться к ним. «Разве я больше не христианин? — подумал он содрогаясь. — И почему я тогда здесь лежу?» Он вздохнул глубоко, так глубоко, насколько позволила грудь, стиснутая коленями палачей, и ждал первого укуса пытки.
Ничего не последовало. Он почувствовал себя освобожденным от тяжести. Он раскрыл глаза и приподнялся на локте.
— Ты слишком хилый, — услышал он голос короля. — Тебя пытать — все равно, что казнить. Встань!
Сервантес встал. Жмурясь от света, стоял он совершенно нагой в пяти шагах от ложа из подушек.
— Слушай, ты! Я пощажу твою жизнь, если ты назовешь виновных. Будь уверен, что каждый из них сто раз предал бы тебя. Ну, кто же они?
— Четыре знатных испанца, все четверо давно на свободе и давно на родине.
— Имена!
И Сервантес с величайшей беглостью назвал несколько фантастических имен, великолепно звучащих и неправдоподобных. Только и слышно было, что — «омец», «антос», «иго».
И тут произошло невероятное. Изверга Гассана Венециано одолел смех. Он всячески старался скрыть его: волосатой рукой заслонял он свой кривой длинный рот, кровавые глаза сузились от удовольствия, а из горла вырывались звуки, более похожие на ржавый скрип, чем на человеческий смех. Все, в том числе и Дали-Мами, с удивлением наблюдали необычайное явление.