Страница:
я не отрицал истории; я просто отошел на время от общих категорий и ничего не значащих определений с целью выявления трансформации различных уровней; я отказался от унифицированной модели темпоральности для того, чтобы в отношении каждой дискурсивной практики описать правила ее накопления, исключения, реактивации, формы ее собственного образования и характерные виды сцепления в различных дискурсивных последовательностях.
Я не пытался пойти дальше законных границ структуралистского исследования. И вы с чистым сердце подтвердите, что ни одного раза я не прибегнул к термину «структура» в соей книге «Слова и вещи». Но, если угодно, оставьте это тем, кто спорит о «структурализме»; все эти споры с великим трудом сохранятся в пустынной местности, удерживаемой теми, кто принимает в них участие. Это борьба, которая могла быть весьма плодотворной, ни привела теперь ни к чему иному, кроме как к актерству и поясничанью.
— Вы напрасно заговорили об этих спорах, поскольку сами не избежали этих проблем, поскольку они не ограничиваются только лишь проблемами структурализма. Не кривя душой, мы признаем его правоту и эффективность его методов: когда речь идет об анализе языка, мифологий, популярных рассказов, поэм, снов, литературы, может быть, фильмов, — структурное описание выявляет отношения, которые никаким иным способом не могут быть вычленены; оно позволяет определить рекуррентные элементы с помощью противопоставления форм и критериев их индивидуальности; оно позволяет также установить законы конструкции, тождественности и правил трансформации. И несмотря ни на какие оговорки, которые нам пришлось сделать в самом начале, мы без труда признаем теперь, что язык, бессознательное, воображение людей подчиняется законам структуры. Но мы полностью отказывается от того, что пытаетесь сделать Вы: анализировать научные дискурсы в их преемственности, не соотносясь с такими вещами, как конституирующая активность, не признавая, даже в их колебаниях, открытости первоначального замысла или основополагающей телеологии, не находя той глубины непрерывности, которая связывает их и доводит до той точки, где мы можем сделать их предметом исследования; мы не можем принять, что, таким образом, возможно развести становление и разум и избавиться от всех указаний исторической субъективности мысли. Давайте ограничим наши споры: мы допускаем, что могли бы рассуждать в терминах элементов и правил конституирования о языке вообще — о нашем языке и о языке, который был прежде и который является языком мифов, о языке, несмотря на всю его странность, нашего бессознательного и наших произведений, но язык наших знаний — это язык, который находится в нашем распоряжении здесь и теперь, это самый структурный дискурс, который позволяет нам анализировать столько других языков, именно этот язык, во всей своей исторической наполненности, не подлежит никакому редуцированию. Мы не можем забыть, что начиная с него, исходя из его медленного развития, через таинственное становление, приведшее его теперь к нынешнему положению вещей, но подучили возможность говорить о других дискурсах в терминах структуры, что именно этот язык дал нам эту возможность и это право: он очертил то белое пятно, благодаря которому все вещи вокруг нас располагаются так, как это имеет место сегодня. Пусть мы играем с элементами, отношениями и прерывностями, когда анализируем индоевропейские легенды иди трагедии Расина, — мы этого не хотели; пусть, насколько это возможно, мы обходимся без исследований говорящего субъекта, — и это мы допускаем; но мы решительно не согласны с тем, что возможно использовать эти удачные попытки для того, чтобы отступить от анализа, чтобы продвинуться к тем формам дискурса, которые делают их возможными, и чтобы поставить под сомнение даже то место, откуда сегодня доносится голос, где анализируемая субъективность увиливает от того, чтобы в себе самой хранить собственную трансцендентальность.
— Мне кажется, что на самом деле (и в гораздо большей степени, нежели вопрос о структуре) это и является источником споров и вашего упорства. Позвольте мне, может быть, несколько игриво (вы знаете, что я обычно не склонен заниматься интерпретациями), сказать вам, как я сейчас понимаю ваш дискурс. «Конечно, — скажете вы под сурдинку, — конечно, мы вынуждены отныне, несмотря на все арьергардные бои, которые мы ведем, все-таки признать, что формализовали дедуктивный дискурс; конечно, мы должны признать, что описывали скорее архитектонику философской системы, нежели историю души иди проект существования; конечно, что бы мы об этом не думали, нам необходимо примирить эти исследования, связующие литературные произведения не с жизненным опытом, а, в первую очередь, со структурой языка. Конечно, нам придется отбросить все эти дискурсы, которые некогда привели нас к тому, чтобы признать суверенность сознания. Но то, что уже более полувека потеряно нами, теперь необходимо возвратить задним числом при помощи анализа всех анализов или, по крайней мере, через всестороннее исследование того, что мы связывали с ними. Мы должны спросить их, откуда они пришли, в чем состоит их историческое предназначение, которое пронизывает их, оставаясь вместе с тем неосознанным, внутри них самих; какая наивность сделала их слепыми к тем условиям, благодаря которым они проявились, и в каких метафизических границах замыкается их рудиментарный позитивизм. И вдруг, в конце концов, окажется совершенно неважно, что бессознательное не является, как мы думали и утверждали, очевидной границей сознания или что мифология не составляет более мировоззрения и что роман — не что иное, как одна из сторон жизненного опыта, и причина, устанавливающая все эти новые истины, составляет вершину нашего интереса: но ни она, ни ее прошлое, и то, что сделало возможным ее существование, ни то, что ее сделало нашей, не избежало о трансцендентального обоснования. Благодаря этой причине — и мы решили никогда от этого не отказываться — мы задаемся теперь вопросами о происхождении, первом установлении, телелогическом горизонте, темпоральной непрерывности. Именно она — актуализированная сегодня как наша — удерживается теперь в историко-трансцендентальной области. Поэтому, если мы будем должны, — по доброй воле или нет, — допустить все «структурализмы», то примем только то, что в этой истории соприкасается с самими нами; мы удовольствуемся тем, что распутаем все эти трансцендентальные нити, которые, начиная с XIX в., связаны с проблематикой происхождения и субъективностью. И тому, кто приближается к этой крепости, в которой мы укрывались долгое время и которая еще крепко нас удерживает, мы с жестом, который должен остановить непосвященного, повторяем: Noli tangere».
Но мне-то необходимо двигаться дальше, — и вовсе не потому, что я уверен в победе или несокрушимой силе моего оружия, но поскольку мне кажется, что на мгновение нашему взгляду открылось главное: необходимость избавить историю мысли от нее трансцендентальной зависимости. Для меня главная проблема состоит не в том, чтобы структурировать эту историю, налагая на становление знания или генезис наук категории, которые обеспечивали бы им обоснование в области языка. Речь идет о том, чтобы проанализировать историю в такой прерывности, которую не может в дальнейшем разрушить никакая телеология, установить ее в таком рассеивании, которое не может ограничить никакой предварительно заданный горизонт, оставить ей возможность разворачиваться в такой анонимности, которой никакое трансцендентальное установление не сможет навязать форму субъекта, открыть такую темпоральность, которая не допустит никакого возвращения к истокам. Речь идет о том, чтобы искоренить любой трансцендентальный нарциссизм; необходимо вырвать историю из дурной бесконечности обретения и потери истоков, где она томилась долгое время; показать, что история мысли не может играть роль разоблачителя того трансцендентального момента, которым, несмотря на все попытки обнаружить его, не обладает ни механическая рациональность, — после Канта, ни математическая идеальность, — после Гуссерля, ни обозначения воспринимаемого мира, — после Мерло-Понти.
Я думаю, что в сущности, несмотря на двусмысленности, явившиеся в образе споров вокруг структурализма, мы вполне уяснили, для нас стало очевидным, что мы пытались сделать нечто иное. Представляется совершенно естественным, что вы защищаете право исторической непрерывности, одновременно, открытой в работе телеологии, и бесконечных процессах причинности; однако это должно служить не для того, чтобы отделить вторжение структуры, не признающей в истории никакого движения, от спонтанности и внутреннего динамизма; в действительности, вы хотите сохранить власть установленного сознания, поскольку именно оно в начале нашего исследования было поставлено под вопрос. И эта защита должна занимать иное место, а вовсе не то, где разворачиваются наши дискуссии: ибо если вы признаете в эмпирических поисках, в самой незначительной исторической работе право оспоривать трансцендентальную область, то вы упустите главное. Отсюда и ряды смещений. Отсюда и стремление трактовать археологию как поиск источника, формальных априори, основополагающих действий, или, короче говоря, желание видеть в ней некий вид исторической феноменологии (тогда как мы, напротив, хотим освободить ее именно от ига феноменологии) и готовность усомниться в археологии, когда она не в состоянии выполнить эту задачу и не раскрывает ничего, кроме рядов эмпирических фактов. А затем, в пику археологическим описаниям, наперекор заботе об установлении порогов разрывов и трансформаций, вы пытаетесь противопоставить ей «подлинную» работу историков, которая состоит в демонстрации непрерывности (хотя десятилетиями история не имела к непрерывности никакого отношения), и адресовать археологии упреки в «эмпирической бесконечности». Более того, историю пробовали рассматривать как возможность описания культурных всеобщностей, как унификацию наиболее очевидных различий и опыт раскрытия универсальности противоречащих друг Другу форм (хотя они непосредственно связаны с единичной спецификацией дискурсивных практик) и, следовательно, как возможность снимать их различия, изменения и изменения. И, наконец, пробовали указать на «внесение» структурализма в область истории (хотя их методы и концепты никоим образом не могут быть смешаны) и показать затем, что в этом случае структурализм не может осуществлять свои функции структурного анализа.
Все эти смещения и непризнавания чрезвычайно устойчивы и необходимы. Они имеют уже свою побочную выгоду: возможность сообщаться по диагонали со всеми теми формами структурализма, которые необходимо допустить и от которых уже возможно отказаться, заявив: «Вы видите, что вас ожидает, если вы соприкаснетесь с той областью, которая по праву считается нашей; ваши методы, которые в ином месте смогли бы принести пользу, доходят там до предела своих возможностей и пытаются избежать какого-либо конкретного содержания, которое бы вы хотели проанализировать. Вы будете вынуждены отказаться от вашего благодушного эмпиризма и окажетесь против своей воли в чуждой вам онтологии структуры. Пусть вам достанет мудрости удержаться на земле, которая, без сомнения, завоевана вами и которую мы скроем от вас, — тем самым даровав, — ибо мы сами устанавливаем ее границы. Что же касается высшей пользы, то она состоит, разумеется в сокрытии того кризиса, в котором мы оказались уже давно и размах которого растет с каждым днем: кризис, происходящий из трансцендентальной рефлексии, с которой философия со времен Канта себя отождествляла и который вытекает из темы источника, этого обещанного возвращения, благодаря которому мы избегаем различий нашего присутствия. Начиная с антропологической мысли, которая организует все эти исследования, связанные с вопросами бытия человека, и которая позволяет избежать анализа конкретных практик, этот кризис сопровождает все гуманистические идеологии и, в конце концов, обусловливается статусом субъекта. Все это споры, которые бы вы желали скрыть и от которых надеятесь, как мне кажется, отвлечь внимание, преследуя забавные взаимодействия становлений и системы, синхронии и становления, отношений и причины, структуры и истории. Но уверены ли вы, что не практикуете теоретический матезис?».
— Допустим, споры действительно ведутся о том, о чем Вы говорите, допустим, речь идет о защите или нападении трансцендентальной мысли, допустим мы готовы признать, что наши сегодняшние дискурсии вызваны тем кризисом, о котором Вы упомянули: как же тогда назвать Ваш дискурс? Откуда он явился и кто дал ему право говорить? Если Вы ничего не предпринимаете, кроме эмпирического исследования появления и трансформации дискурсов, если только описываете совокупности высказываний, эпистемологических фигур, исторических форм знания, то как же Вы сможете избежать откровенной наивности позитивизма? Что Ваше начинание может противопоставить вопросам источника и необходимости возвращения к установленному субъекту? Но если Вы претендуете на то, чтобы открыть новый способ радикального вопрошания, если Вы хотите расположить Ваш дискурс на уровне, на котором находимся мы сами, то Вам должно быть хорошо известно, что он включается в наши взаимодействия, и в свою очередь, удлиняет ту систему, от которой пытается освободиться. Либо он Вас настигнет, либо мы сами его затребуем. Во всяком случае, Вы удерживаетесь от того, чтобы сказать нам, чем же являются эти дискурсы, за которыми Вы охотитесь вот уже десять лет, не удосуживаясь придать им соответствующее положение? Одним словом, что это: история или философия?
— Более, чем все ваши теперешние возражения, меня, сознаюсь, волнуют именно эти вопросы. Впрочем, не настолько сильно, как это могло бы показаться, — я бы предпочел на некоторое время оставить их в стороне. Сейчас я не располагаю подходящим именем, и мой дискурс, который не обрел еще твердой почвы под ногами, также далек от того, чтобы я смог определить то место, откуда он говорит. Это дискурс о дискурсах; но я и не пытаюсь извлечь из него какого-нибудь скрытого в нем закона или скрытый источник, для которого я не смогу сделать ничего иного, кроме как даровать ему свободу. Я не пытаюсь, исходя из него самого и через него, установить общую теорию, по отношению к которой все они были бы конкретными моделями. Речь идет о том, чтобы показать такое рассеяние, которое ни при каких обстоятельствах не может привести к единой системе отличий или показать такую распыленность, которая не соотносилась бы с абсолютной осью референции. Речь идет о применении такой «децентрации», которая не оставила бы в привилегированном положении ни одного центра. Задача такого дискурса состоит не в том, чтобы снять пелену забвения, или чтобы на самом дне сказанных и умолкнувших вещей найти момент их рождения (как если бы речь шла об их эмпирическом создании или трансцендентальном акте, явившемся их истоком). Этот дискурс и не пытается быть молитвенным уединением первоначала или воспоминании об истине. Напротив, он порождаетразличия, конституирует их как объекты, анализирует и определяет их. Вместо того, чтобы преодолевать поле дискурса, вместо того, чтобы восстанавливать на свой лад оставленные целостности, вместо того, чтобы искать в уже-сказаном другой, скрытый дискурс, который бы оставался все тем же (следовательно, вместо бесконечной игры аллегорийи тавтологии), он, ни на минуту не останавливаясь, порождает различия, выступая их диагностом.И если философия есть память или возвращение к истокам, то, в таком случае все, что делаю я, никоим образом не может рассматриваться как философия; и если история мысли состоит в возвращении к жизни полуистлевших фигур, то мои попытки отнюдь не являются историей.
— Из всего, что Вы сейчас сказали, следует задержаться на том, что Ваша археология — не наука. Вы спустили ее на воду с крайне неопределенным статусом описания. Кроме того, без сомнения, один из этих дискурсов хотел бы выдать себя за еще не оформившуюся до конца научную дисциплину, что приносит их авторам двойную пользу тем, что, во-первых, не требует последовательного и строгого научного обоснования, и тем, что выводит их на будущую всеобщность, освобождая, таким образом, от случайности своего рождения; Другой из этих проектов оправдывает себя тем, что не откладывает в долгий ящик существо своих задач, момента верификации, локализацию их когерентности; третье из этих оснований было провозглашено одним из самых распространенных, начиная с XIX в., ибо хорошо известно, что в теоретическом поде современности наивысшее удовлетворение приносит приносит не установление доказуемых систем, а, напротив, те дисциплины, которые нам открывают возможности, программы которых мы намечаем, и которые препоручают Другим свое будущее и свою судьбу. Но вот их пунктирно намеченные контуры, уже исчезли вместе с их авторами. И поле, которое они должны были обжить, остается навеки выхолощенным.
— Совершенно справедливо: я никогда не представлял археологию ни как науку, ни как основание для науки будущего. Еще менее она виделась мне как план будущего сооружения, и мои усилия были направлены, главным образом, на то, чтобы заставить раскрыться — и отложить, в конечном счете, со множеством исправлений, — то, что я пытался сделать в каждом конкретном случае. Слово археология не имеет никакого профетического значения: оно указывает только на одно из направлений анализа вербальных представлений, на спецификации уровня, высказывания и архива, на определение и высветление какой-то одной области, — например, закономерности высказываний, позитивности, установления взаимодействия концептов правил формации, археологической деривации, априори истории и проч. Но почти во всех своих параметрах, во всех своих остановках, мой замысел остается непосредственно связанным с науками, с исследованиями научности или теорий, отвечающих критериям научной строгости. Прежде всего, этот замысел связан с теми науками, которые конституируют и устанавливают свои нормы в археологически описываемом знании: для нашей науки они могли бы быть такими же науками-объектами,какими уже стали патоанатомия, филология, политическая экономия, биология. Этот замысел также связан с научными формами анализа, от которого он отличается либо по уровню, либо по области и методам, и с которыми, между тем, граничит. Направленный, во всем многообразии сказанного, на определенные высказывания как на функцию реализации вербальных возможностей, он отрывается от исследований, которые для привилегированного поля имели бы лингвистическую компетенцию, —в то время, как такое описание, чтобы определить приемлимость высказываний, конституируют модель, археология для определения условий реализации высказываний пытается установить правила формации. Отсюда следует, что между этими двумя типами анализа образуется определенное количество аналогий и, разумеется, различий (это справедливо и для того, что непосредственно связано с возможным уровнем формализации); во всяком случае, для археологии генеративная грамматика играет роль анализа-дополнения.Помимо всего прочего, археологические описания в их развертывании ив том поле, которое они преодолевают, переносятся в другие дисциплины. Стараясь определить вне всех отсылок к психологической или установленной субъективности различные положения субъекта, которые могут имплицироваться в высказываниях, археология сталкивается с вопросом, который сегодня ставит психоанализ; пытаясь выявить правила формаций концептов, виды последовательностей, сцеплений и сосуществований высказываний, археология сталкивается с проблемой эпистемологической структуры; изучая формация объектов, поле, в котором они выявляются и специфицируются, исследуя также условия присвоения дискурса, наша наука приходит к анализу социальных формаций. Все вышеперечисленное для археологии составляет коррелятивное пространство.И, наконец, по мере того, как оказывается возможным конституировать общую теорию продукции, археология, взятая как анализ правил в различных дискурсивных практиках, обретает то, что мы могли бы назвать ее обволакивающей теорией.
И если я располагаю археологию среди такого количества уже конституированных дискурсов, то не для того, чтобы по смежности или по аналогии принести ей выгоду, сообщив тот статус, который она никогда не была способна открыть в себе самой, и не для того, чтобы дать ей место, окончательно очерченное, в неподвижных плеядах, а затем, чтобы вместе с архивом, дискурсивными формациями, позитивностями, высказываниями, условиями их формаций выявить ее специфическую область, — область, которая еще не становилась объектом какого-либо анализа (или, по крайней мере, никогда не сталкивалась с тем, что она может обладать чем-то, что несводимо к интерпретации или формализации), область, которая впоследствии (вплоть до того, все еще рудиментарного установления, где я теперь нахожусь) не гарантирует, что останется устойчивой и автономной. И, наконец, возможно, что археология будет ничем иным, как тем инструментом, который менее расплывчато, чем прежде, позволит осуществить анализ социальных формаций и описание эпистем, связать анализ положений субъекта с теорией истории наук или поможет выявить точки пересечений между общей теорией производства и генеративным анализом высказываний.
И, возможно, в конце концов окажется, что археология — имя данное некоторым явлениям теоретической конъюктуры современности. Пусть она открывает дороги той индивидуализированной дисциплине, первые черты и самые общие границы которой намечены здесь, пусть она вызывает к жизни целую область проблем, действительная устойчивость которых не мешает тому, чтобы в дальнейшем они переместились в другую область или, иначе говоря, расположились на уровнях более высоких и анализировались с использованием иных методов. Все это сейчас я уже не в состоянии решить. И, по правде говоря, не мне принимать решения. Я допускаю, что мой дискурс полностью исчезнет как фигура, которая смогла его поддерживать до сих пор.
— Вы довольно странно распоряжаетесь той свободой, в которой отказываете другим, поскольку забираете в свое распоряжение все поде свободного пространства, которое сами же отказываетесь определить. Может быть, Вы уже позабыли о всех тех трудах, которые потребовались для того, чтобы втиснуть дискурс других в систему правил? Не забыли ли Вы все те ограничения, которые описаны вами с такой педантичностью? Не вы ли отняли у людей право личного вмешательства в те позитивности, в которых располагается их дискурс? Вы связали самые незначительные слова с условиями, которые обрекают на конформизм малейшие нововведения. Революция, которую Вы совершили, не стоила Вам ни капли крови, когда, разумеется речь заходила о Вас самих, но она нестерпимо тяжела, когда речь идет о других. Хотелось бы, чтобы Вы полнее продемонстрировали основание тех условий, о которых Вы же и говорили и, кроме того, было бы недурно, если бы Вы питали больше доверия к реальным поступкам людей и к их возможностям.
— Я опасаюсь, как бы вы не впали в двойное заблуждение: в отношении дискурсивных практик, которые я пытаюсь определить, и того, что вы понимаете под человеческой свободой. Позитивности, которые я пытаюсь установить, не должны быть поняты как совокупность определений, навязанных извне мышлению индивидуумов или как существующие внутри и заданные заранее; они констатируют, скорее, совокупности условий, в соответствии с которыми осуществляется особого рода практика, и в соответствии с которыми эта практика открывает место отчасти или абсолютно новым высказываниям; в соответствии с которыми она, наконец, может быть изменена. В гораздо меньшей степени речь идет о границах, положенных активностью субъекта, нежели о том поле, где она проявляется (без указания центра системы), о правилах, которые она использует (а не изобретает или формулирует), о тех отношениях, которые служат ей основанием (не являясь при этом результатом подобных отношений, ни точкой их совпадений). Задача состоит в том, чтобы выявить дискурсивные практики во всей их густоте и сложности: показать сказанное, — это значит нечто иное, нежели выразить продуманное; перевести знание, — это нечто иное, нежели выявить взаимодействия структур языка. Необходимо показать, что именно привносит высказывание в уже существующую последовательность высказываний; необходимо сделать сложный и ответственный ход, который бы имплицировал условия (а не только ситуацию, контекст, мотивы) и использовал различные логические правила и конструкции; необходимо доказать, что изменение в порядке дискурса не допускает никаких «новых идей», нововведений и креативности, никакой иной ментальности, но только изменения в практике (и, возможно, в тех дискурсивных практиках, которые соседствуют с ней) или изменения в общей артикуляции. Я далек от того, чтобы отрицать возможность изменения дискурса, но настаиваю на безотлагательном признании исключительных правах независимости субъекта.
Я не пытался пойти дальше законных границ структуралистского исследования. И вы с чистым сердце подтвердите, что ни одного раза я не прибегнул к термину «структура» в соей книге «Слова и вещи». Но, если угодно, оставьте это тем, кто спорит о «структурализме»; все эти споры с великим трудом сохранятся в пустынной местности, удерживаемой теми, кто принимает в них участие. Это борьба, которая могла быть весьма плодотворной, ни привела теперь ни к чему иному, кроме как к актерству и поясничанью.
— Вы напрасно заговорили об этих спорах, поскольку сами не избежали этих проблем, поскольку они не ограничиваются только лишь проблемами структурализма. Не кривя душой, мы признаем его правоту и эффективность его методов: когда речь идет об анализе языка, мифологий, популярных рассказов, поэм, снов, литературы, может быть, фильмов, — структурное описание выявляет отношения, которые никаким иным способом не могут быть вычленены; оно позволяет определить рекуррентные элементы с помощью противопоставления форм и критериев их индивидуальности; оно позволяет также установить законы конструкции, тождественности и правил трансформации. И несмотря ни на какие оговорки, которые нам пришлось сделать в самом начале, мы без труда признаем теперь, что язык, бессознательное, воображение людей подчиняется законам структуры. Но мы полностью отказывается от того, что пытаетесь сделать Вы: анализировать научные дискурсы в их преемственности, не соотносясь с такими вещами, как конституирующая активность, не признавая, даже в их колебаниях, открытости первоначального замысла или основополагающей телеологии, не находя той глубины непрерывности, которая связывает их и доводит до той точки, где мы можем сделать их предметом исследования; мы не можем принять, что, таким образом, возможно развести становление и разум и избавиться от всех указаний исторической субъективности мысли. Давайте ограничим наши споры: мы допускаем, что могли бы рассуждать в терминах элементов и правил конституирования о языке вообще — о нашем языке и о языке, который был прежде и который является языком мифов, о языке, несмотря на всю его странность, нашего бессознательного и наших произведений, но язык наших знаний — это язык, который находится в нашем распоряжении здесь и теперь, это самый структурный дискурс, который позволяет нам анализировать столько других языков, именно этот язык, во всей своей исторической наполненности, не подлежит никакому редуцированию. Мы не можем забыть, что начиная с него, исходя из его медленного развития, через таинственное становление, приведшее его теперь к нынешнему положению вещей, но подучили возможность говорить о других дискурсах в терминах структуры, что именно этот язык дал нам эту возможность и это право: он очертил то белое пятно, благодаря которому все вещи вокруг нас располагаются так, как это имеет место сегодня. Пусть мы играем с элементами, отношениями и прерывностями, когда анализируем индоевропейские легенды иди трагедии Расина, — мы этого не хотели; пусть, насколько это возможно, мы обходимся без исследований говорящего субъекта, — и это мы допускаем; но мы решительно не согласны с тем, что возможно использовать эти удачные попытки для того, чтобы отступить от анализа, чтобы продвинуться к тем формам дискурса, которые делают их возможными, и чтобы поставить под сомнение даже то место, откуда сегодня доносится голос, где анализируемая субъективность увиливает от того, чтобы в себе самой хранить собственную трансцендентальность.
— Мне кажется, что на самом деле (и в гораздо большей степени, нежели вопрос о структуре) это и является источником споров и вашего упорства. Позвольте мне, может быть, несколько игриво (вы знаете, что я обычно не склонен заниматься интерпретациями), сказать вам, как я сейчас понимаю ваш дискурс. «Конечно, — скажете вы под сурдинку, — конечно, мы вынуждены отныне, несмотря на все арьергардные бои, которые мы ведем, все-таки признать, что формализовали дедуктивный дискурс; конечно, мы должны признать, что описывали скорее архитектонику философской системы, нежели историю души иди проект существования; конечно, что бы мы об этом не думали, нам необходимо примирить эти исследования, связующие литературные произведения не с жизненным опытом, а, в первую очередь, со структурой языка. Конечно, нам придется отбросить все эти дискурсы, которые некогда привели нас к тому, чтобы признать суверенность сознания. Но то, что уже более полувека потеряно нами, теперь необходимо возвратить задним числом при помощи анализа всех анализов или, по крайней мере, через всестороннее исследование того, что мы связывали с ними. Мы должны спросить их, откуда они пришли, в чем состоит их историческое предназначение, которое пронизывает их, оставаясь вместе с тем неосознанным, внутри них самих; какая наивность сделала их слепыми к тем условиям, благодаря которым они проявились, и в каких метафизических границах замыкается их рудиментарный позитивизм. И вдруг, в конце концов, окажется совершенно неважно, что бессознательное не является, как мы думали и утверждали, очевидной границей сознания или что мифология не составляет более мировоззрения и что роман — не что иное, как одна из сторон жизненного опыта, и причина, устанавливающая все эти новые истины, составляет вершину нашего интереса: но ни она, ни ее прошлое, и то, что сделало возможным ее существование, ни то, что ее сделало нашей, не избежало о трансцендентального обоснования. Благодаря этой причине — и мы решили никогда от этого не отказываться — мы задаемся теперь вопросами о происхождении, первом установлении, телелогическом горизонте, темпоральной непрерывности. Именно она — актуализированная сегодня как наша — удерживается теперь в историко-трансцендентальной области. Поэтому, если мы будем должны, — по доброй воле или нет, — допустить все «структурализмы», то примем только то, что в этой истории соприкасается с самими нами; мы удовольствуемся тем, что распутаем все эти трансцендентальные нити, которые, начиная с XIX в., связаны с проблематикой происхождения и субъективностью. И тому, кто приближается к этой крепости, в которой мы укрывались долгое время и которая еще крепко нас удерживает, мы с жестом, который должен остановить непосвященного, повторяем: Noli tangere».
Но мне-то необходимо двигаться дальше, — и вовсе не потому, что я уверен в победе или несокрушимой силе моего оружия, но поскольку мне кажется, что на мгновение нашему взгляду открылось главное: необходимость избавить историю мысли от нее трансцендентальной зависимости. Для меня главная проблема состоит не в том, чтобы структурировать эту историю, налагая на становление знания или генезис наук категории, которые обеспечивали бы им обоснование в области языка. Речь идет о том, чтобы проанализировать историю в такой прерывности, которую не может в дальнейшем разрушить никакая телеология, установить ее в таком рассеивании, которое не может ограничить никакой предварительно заданный горизонт, оставить ей возможность разворачиваться в такой анонимности, которой никакое трансцендентальное установление не сможет навязать форму субъекта, открыть такую темпоральность, которая не допустит никакого возвращения к истокам. Речь идет о том, чтобы искоренить любой трансцендентальный нарциссизм; необходимо вырвать историю из дурной бесконечности обретения и потери истоков, где она томилась долгое время; показать, что история мысли не может играть роль разоблачителя того трансцендентального момента, которым, несмотря на все попытки обнаружить его, не обладает ни механическая рациональность, — после Канта, ни математическая идеальность, — после Гуссерля, ни обозначения воспринимаемого мира, — после Мерло-Понти.
Я думаю, что в сущности, несмотря на двусмысленности, явившиеся в образе споров вокруг структурализма, мы вполне уяснили, для нас стало очевидным, что мы пытались сделать нечто иное. Представляется совершенно естественным, что вы защищаете право исторической непрерывности, одновременно, открытой в работе телеологии, и бесконечных процессах причинности; однако это должно служить не для того, чтобы отделить вторжение структуры, не признающей в истории никакого движения, от спонтанности и внутреннего динамизма; в действительности, вы хотите сохранить власть установленного сознания, поскольку именно оно в начале нашего исследования было поставлено под вопрос. И эта защита должна занимать иное место, а вовсе не то, где разворачиваются наши дискуссии: ибо если вы признаете в эмпирических поисках, в самой незначительной исторической работе право оспоривать трансцендентальную область, то вы упустите главное. Отсюда и ряды смещений. Отсюда и стремление трактовать археологию как поиск источника, формальных априори, основополагающих действий, или, короче говоря, желание видеть в ней некий вид исторической феноменологии (тогда как мы, напротив, хотим освободить ее именно от ига феноменологии) и готовность усомниться в археологии, когда она не в состоянии выполнить эту задачу и не раскрывает ничего, кроме рядов эмпирических фактов. А затем, в пику археологическим описаниям, наперекор заботе об установлении порогов разрывов и трансформаций, вы пытаетесь противопоставить ей «подлинную» работу историков, которая состоит в демонстрации непрерывности (хотя десятилетиями история не имела к непрерывности никакого отношения), и адресовать археологии упреки в «эмпирической бесконечности». Более того, историю пробовали рассматривать как возможность описания культурных всеобщностей, как унификацию наиболее очевидных различий и опыт раскрытия универсальности противоречащих друг Другу форм (хотя они непосредственно связаны с единичной спецификацией дискурсивных практик) и, следовательно, как возможность снимать их различия, изменения и изменения. И, наконец, пробовали указать на «внесение» структурализма в область истории (хотя их методы и концепты никоим образом не могут быть смешаны) и показать затем, что в этом случае структурализм не может осуществлять свои функции структурного анализа.
Все эти смещения и непризнавания чрезвычайно устойчивы и необходимы. Они имеют уже свою побочную выгоду: возможность сообщаться по диагонали со всеми теми формами структурализма, которые необходимо допустить и от которых уже возможно отказаться, заявив: «Вы видите, что вас ожидает, если вы соприкаснетесь с той областью, которая по праву считается нашей; ваши методы, которые в ином месте смогли бы принести пользу, доходят там до предела своих возможностей и пытаются избежать какого-либо конкретного содержания, которое бы вы хотели проанализировать. Вы будете вынуждены отказаться от вашего благодушного эмпиризма и окажетесь против своей воли в чуждой вам онтологии структуры. Пусть вам достанет мудрости удержаться на земле, которая, без сомнения, завоевана вами и которую мы скроем от вас, — тем самым даровав, — ибо мы сами устанавливаем ее границы. Что же касается высшей пользы, то она состоит, разумеется в сокрытии того кризиса, в котором мы оказались уже давно и размах которого растет с каждым днем: кризис, происходящий из трансцендентальной рефлексии, с которой философия со времен Канта себя отождествляла и который вытекает из темы источника, этого обещанного возвращения, благодаря которому мы избегаем различий нашего присутствия. Начиная с антропологической мысли, которая организует все эти исследования, связанные с вопросами бытия человека, и которая позволяет избежать анализа конкретных практик, этот кризис сопровождает все гуманистические идеологии и, в конце концов, обусловливается статусом субъекта. Все это споры, которые бы вы желали скрыть и от которых надеятесь, как мне кажется, отвлечь внимание, преследуя забавные взаимодействия становлений и системы, синхронии и становления, отношений и причины, структуры и истории. Но уверены ли вы, что не практикуете теоретический матезис?».
— Допустим, споры действительно ведутся о том, о чем Вы говорите, допустим, речь идет о защите или нападении трансцендентальной мысли, допустим мы готовы признать, что наши сегодняшние дискурсии вызваны тем кризисом, о котором Вы упомянули: как же тогда назвать Ваш дискурс? Откуда он явился и кто дал ему право говорить? Если Вы ничего не предпринимаете, кроме эмпирического исследования появления и трансформации дискурсов, если только описываете совокупности высказываний, эпистемологических фигур, исторических форм знания, то как же Вы сможете избежать откровенной наивности позитивизма? Что Ваше начинание может противопоставить вопросам источника и необходимости возвращения к установленному субъекту? Но если Вы претендуете на то, чтобы открыть новый способ радикального вопрошания, если Вы хотите расположить Ваш дискурс на уровне, на котором находимся мы сами, то Вам должно быть хорошо известно, что он включается в наши взаимодействия, и в свою очередь, удлиняет ту систему, от которой пытается освободиться. Либо он Вас настигнет, либо мы сами его затребуем. Во всяком случае, Вы удерживаетесь от того, чтобы сказать нам, чем же являются эти дискурсы, за которыми Вы охотитесь вот уже десять лет, не удосуживаясь придать им соответствующее положение? Одним словом, что это: история или философия?
— Более, чем все ваши теперешние возражения, меня, сознаюсь, волнуют именно эти вопросы. Впрочем, не настолько сильно, как это могло бы показаться, — я бы предпочел на некоторое время оставить их в стороне. Сейчас я не располагаю подходящим именем, и мой дискурс, который не обрел еще твердой почвы под ногами, также далек от того, чтобы я смог определить то место, откуда он говорит. Это дискурс о дискурсах; но я и не пытаюсь извлечь из него какого-нибудь скрытого в нем закона или скрытый источник, для которого я не смогу сделать ничего иного, кроме как даровать ему свободу. Я не пытаюсь, исходя из него самого и через него, установить общую теорию, по отношению к которой все они были бы конкретными моделями. Речь идет о том, чтобы показать такое рассеяние, которое ни при каких обстоятельствах не может привести к единой системе отличий или показать такую распыленность, которая не соотносилась бы с абсолютной осью референции. Речь идет о применении такой «децентрации», которая не оставила бы в привилегированном положении ни одного центра. Задача такого дискурса состоит не в том, чтобы снять пелену забвения, или чтобы на самом дне сказанных и умолкнувших вещей найти момент их рождения (как если бы речь шла об их эмпирическом создании или трансцендентальном акте, явившемся их истоком). Этот дискурс и не пытается быть молитвенным уединением первоначала или воспоминании об истине. Напротив, он порождаетразличия, конституирует их как объекты, анализирует и определяет их. Вместо того, чтобы преодолевать поле дискурса, вместо того, чтобы восстанавливать на свой лад оставленные целостности, вместо того, чтобы искать в уже-сказаном другой, скрытый дискурс, который бы оставался все тем же (следовательно, вместо бесконечной игры аллегорийи тавтологии), он, ни на минуту не останавливаясь, порождает различия, выступая их диагностом.И если философия есть память или возвращение к истокам, то, в таком случае все, что делаю я, никоим образом не может рассматриваться как философия; и если история мысли состоит в возвращении к жизни полуистлевших фигур, то мои попытки отнюдь не являются историей.
— Из всего, что Вы сейчас сказали, следует задержаться на том, что Ваша археология — не наука. Вы спустили ее на воду с крайне неопределенным статусом описания. Кроме того, без сомнения, один из этих дискурсов хотел бы выдать себя за еще не оформившуюся до конца научную дисциплину, что приносит их авторам двойную пользу тем, что, во-первых, не требует последовательного и строгого научного обоснования, и тем, что выводит их на будущую всеобщность, освобождая, таким образом, от случайности своего рождения; Другой из этих проектов оправдывает себя тем, что не откладывает в долгий ящик существо своих задач, момента верификации, локализацию их когерентности; третье из этих оснований было провозглашено одним из самых распространенных, начиная с XIX в., ибо хорошо известно, что в теоретическом поде современности наивысшее удовлетворение приносит приносит не установление доказуемых систем, а, напротив, те дисциплины, которые нам открывают возможности, программы которых мы намечаем, и которые препоручают Другим свое будущее и свою судьбу. Но вот их пунктирно намеченные контуры, уже исчезли вместе с их авторами. И поле, которое они должны были обжить, остается навеки выхолощенным.
— Совершенно справедливо: я никогда не представлял археологию ни как науку, ни как основание для науки будущего. Еще менее она виделась мне как план будущего сооружения, и мои усилия были направлены, главным образом, на то, чтобы заставить раскрыться — и отложить, в конечном счете, со множеством исправлений, — то, что я пытался сделать в каждом конкретном случае. Слово археология не имеет никакого профетического значения: оно указывает только на одно из направлений анализа вербальных представлений, на спецификации уровня, высказывания и архива, на определение и высветление какой-то одной области, — например, закономерности высказываний, позитивности, установления взаимодействия концептов правил формации, археологической деривации, априори истории и проч. Но почти во всех своих параметрах, во всех своих остановках, мой замысел остается непосредственно связанным с науками, с исследованиями научности или теорий, отвечающих критериям научной строгости. Прежде всего, этот замысел связан с теми науками, которые конституируют и устанавливают свои нормы в археологически описываемом знании: для нашей науки они могли бы быть такими же науками-объектами,какими уже стали патоанатомия, филология, политическая экономия, биология. Этот замысел также связан с научными формами анализа, от которого он отличается либо по уровню, либо по области и методам, и с которыми, между тем, граничит. Направленный, во всем многообразии сказанного, на определенные высказывания как на функцию реализации вербальных возможностей, он отрывается от исследований, которые для привилегированного поля имели бы лингвистическую компетенцию, —в то время, как такое описание, чтобы определить приемлимость высказываний, конституируют модель, археология для определения условий реализации высказываний пытается установить правила формации. Отсюда следует, что между этими двумя типами анализа образуется определенное количество аналогий и, разумеется, различий (это справедливо и для того, что непосредственно связано с возможным уровнем формализации); во всяком случае, для археологии генеративная грамматика играет роль анализа-дополнения.Помимо всего прочего, археологические описания в их развертывании ив том поле, которое они преодолевают, переносятся в другие дисциплины. Стараясь определить вне всех отсылок к психологической или установленной субъективности различные положения субъекта, которые могут имплицироваться в высказываниях, археология сталкивается с вопросом, который сегодня ставит психоанализ; пытаясь выявить правила формаций концептов, виды последовательностей, сцеплений и сосуществований высказываний, археология сталкивается с проблемой эпистемологической структуры; изучая формация объектов, поле, в котором они выявляются и специфицируются, исследуя также условия присвоения дискурса, наша наука приходит к анализу социальных формаций. Все вышеперечисленное для археологии составляет коррелятивное пространство.И, наконец, по мере того, как оказывается возможным конституировать общую теорию продукции, археология, взятая как анализ правил в различных дискурсивных практиках, обретает то, что мы могли бы назвать ее обволакивающей теорией.
И если я располагаю археологию среди такого количества уже конституированных дискурсов, то не для того, чтобы по смежности или по аналогии принести ей выгоду, сообщив тот статус, который она никогда не была способна открыть в себе самой, и не для того, чтобы дать ей место, окончательно очерченное, в неподвижных плеядах, а затем, чтобы вместе с архивом, дискурсивными формациями, позитивностями, высказываниями, условиями их формаций выявить ее специфическую область, — область, которая еще не становилась объектом какого-либо анализа (или, по крайней мере, никогда не сталкивалась с тем, что она может обладать чем-то, что несводимо к интерпретации или формализации), область, которая впоследствии (вплоть до того, все еще рудиментарного установления, где я теперь нахожусь) не гарантирует, что останется устойчивой и автономной. И, наконец, возможно, что археология будет ничем иным, как тем инструментом, который менее расплывчато, чем прежде, позволит осуществить анализ социальных формаций и описание эпистем, связать анализ положений субъекта с теорией истории наук или поможет выявить точки пересечений между общей теорией производства и генеративным анализом высказываний.
И, возможно, в конце концов окажется, что археология — имя данное некоторым явлениям теоретической конъюктуры современности. Пусть она открывает дороги той индивидуализированной дисциплине, первые черты и самые общие границы которой намечены здесь, пусть она вызывает к жизни целую область проблем, действительная устойчивость которых не мешает тому, чтобы в дальнейшем они переместились в другую область или, иначе говоря, расположились на уровнях более высоких и анализировались с использованием иных методов. Все это сейчас я уже не в состоянии решить. И, по правде говоря, не мне принимать решения. Я допускаю, что мой дискурс полностью исчезнет как фигура, которая смогла его поддерживать до сих пор.
— Вы довольно странно распоряжаетесь той свободой, в которой отказываете другим, поскольку забираете в свое распоряжение все поде свободного пространства, которое сами же отказываетесь определить. Может быть, Вы уже позабыли о всех тех трудах, которые потребовались для того, чтобы втиснуть дискурс других в систему правил? Не забыли ли Вы все те ограничения, которые описаны вами с такой педантичностью? Не вы ли отняли у людей право личного вмешательства в те позитивности, в которых располагается их дискурс? Вы связали самые незначительные слова с условиями, которые обрекают на конформизм малейшие нововведения. Революция, которую Вы совершили, не стоила Вам ни капли крови, когда, разумеется речь заходила о Вас самих, но она нестерпимо тяжела, когда речь идет о других. Хотелось бы, чтобы Вы полнее продемонстрировали основание тех условий, о которых Вы же и говорили и, кроме того, было бы недурно, если бы Вы питали больше доверия к реальным поступкам людей и к их возможностям.
— Я опасаюсь, как бы вы не впали в двойное заблуждение: в отношении дискурсивных практик, которые я пытаюсь определить, и того, что вы понимаете под человеческой свободой. Позитивности, которые я пытаюсь установить, не должны быть поняты как совокупность определений, навязанных извне мышлению индивидуумов или как существующие внутри и заданные заранее; они констатируют, скорее, совокупности условий, в соответствии с которыми осуществляется особого рода практика, и в соответствии с которыми эта практика открывает место отчасти или абсолютно новым высказываниям; в соответствии с которыми она, наконец, может быть изменена. В гораздо меньшей степени речь идет о границах, положенных активностью субъекта, нежели о том поле, где она проявляется (без указания центра системы), о правилах, которые она использует (а не изобретает или формулирует), о тех отношениях, которые служат ей основанием (не являясь при этом результатом подобных отношений, ни точкой их совпадений). Задача состоит в том, чтобы выявить дискурсивные практики во всей их густоте и сложности: показать сказанное, — это значит нечто иное, нежели выразить продуманное; перевести знание, — это нечто иное, нежели выявить взаимодействия структур языка. Необходимо показать, что именно привносит высказывание в уже существующую последовательность высказываний; необходимо сделать сложный и ответственный ход, который бы имплицировал условия (а не только ситуацию, контекст, мотивы) и использовал различные логические правила и конструкции; необходимо доказать, что изменение в порядке дискурса не допускает никаких «новых идей», нововведений и креативности, никакой иной ментальности, но только изменения в практике (и, возможно, в тех дискурсивных практиках, которые соседствуют с ней) или изменения в общей артикуляции. Я далек от того, чтобы отрицать возможность изменения дискурса, но настаиваю на безотлагательном признании исключительных правах независимости субъекта.