А вот иное направление поисков, иная гипотеза: не можем ли мы установить в определенной системе постоянных и устойчивых концептов такие группы высказывания, которые бы оказывались вовлеченными в эту систему? Например, не основывается ли анализ языка и грамматики в классическую эпоху (вплоть до конца XVIII в.) на определенном количестве концептов, содержание и использование которых было определено раз и навсегда: концепт сужденияопределяется как общая и нормативная форма всей фразы, концепты субъектаи атрибутаобъединяются в более общей категории имени,концепт глаголаприменяется в качестве эквивалента концепта логической связки,концепт словатрактуется как знак представления. Таким образом мы можем установить концептуальную архитектонику классической грамматики. Впрочем, здесь еще, вероятно, слишком рано говорить о пределах, ведь едва ли возможно описать подобными средствами исследования, проводившиеся учеными Пор-Рояля: довольно скоро им пришлось бы столкнуться с появлением новых концептов, некоторые из которых, возможно, появились из тех, что уже существовали, другие окажутся родственными по отношению к ним, а третьи совершенно несовместимыми. Понятие прямого и инверсионного синтаксического порядка, понятие дополнения (введенное в XVIII в. Бовэ), несомненно, могут быть интегрированы в концептуальную систему Пор-Рояля. Но идея о том, что звуки обладают самостоятельным экспрессивным значением, или концепция примитивного знания, содержащегося в словах, которые туманно передают его, или понятие регулярности в изменениях согласных, или концепт глагола как простого имени — все это оказывается решительно несовместимым с теми совокупностями концептов, которые могут быть использованы Лансело или Дюкло. Возможно ли в таком случае допустить, что грамматика только внешне представляет собой устойчивую фигуру, и все эти совокупности высказываний, анализы описания, следствия, заключения, которые в таком виде существовали уже не одно столетие, суть не более, чем ложные общности? Но, может быть, мы сумеем раскрыть дискурсивные единицы, если будем продолжать свои поиски вне устойчивых концептов, в области их одновременного и последовательного появления, отстранения и той дистанции, которая, разъединяя, делает их несовместимыми. Тогда больше не будет необходимости в составлении систем наиболее общих и абстрактных концептов дабы отдать себе отчет в природе всех остальных и внести их в одно и то же мыслительное пространство. Теперь перед нами стоит задача осмыслить условия их появления и рассеивания.
   И, наконец, четвертый возможный способ сгруппировать высказывания, описать их сцепления и выявить те единые формы, в которых они полагаются, исходя на сей раз из тождественности тем. В таких открытых для любой полемики науках как экономика или биология, таких восприимчивых к философским и нравственным веяниям, пытающихся поставить на службу даже политику — в таких науках, не согрешив против истины, можно допустить существование тематики, способной увязывать и оживлять совокупности дискурса,'точно организм, имеющий собственные потребности, внутренние силы и способность сохранения. Может ли, например, называться общностью все то, что от Бюффона до Дарвина составляло тему эволюции, — тему, скорее философскую, нежели научную, сродни более космологии, нежели биологии, уводящую в направлении, противоположное тому, которое означивается, раскрывается и объясняется полученными результатами, тему, которая всегда предполагает больше, нежели мы знаем, и всегда понуждает исходя из этого принципиального выбора переводить в дискурсивное знание то, что первоначально существовало как гипотеза или требование? Можем ли мы подобным образом говорить о теме физиократов? Постулируемая до всякого анализа и за любыми провозглашениями, их идея содержит в себе представление о естественном характере тройной земельной ренты и, следовательно, допускает примат экономики и политики в отношении земельной собственности. Эта тема исключает любой анализ индустриального производства и, напротив, тяготеет к описаниям денежного обращения внутри государства, исследованию распределения денежной массы между различными социальными категориями и изучению путей, по которым деньги возвращаться в сферу производства. В конечном счете, она привела Рикардо к исследованию случаев, для которых нехарактерна тройная рента, к определению условий, которые способствуют ее формированию и, следовательно, к разоблачению темы физиократов.
   Но подобная попытка должна привести нас к двум противоположным и дополняющим друг друга утверждениям. В первом случае единая тематика группируется в соответствии с двойными концептуальными взаимодействиями, двумя типами анализа, двумя совершенно различными полями объектов: эволюционистская тематика, идея эволюции в ее наиболее общей формулировке, возможно, и «одинакова» у Бенуа де Мееле, Борде или Дидро и у Дарвина, — но в действительности то, что делает ее возможной, придает ей цельность в каждом конкретном случае, принадлежит к совершенно различным рядам. В XVIII в. эта идея определяется родственными видами, которые и формируют определенный континуум, заданный с самого начала (и только лишь природные катастрофы могли прервать его) или постепенно конституированной с течением времени. В XIX в. тема эволюции уже в меньшей степени связана с выработкой таблиц, включающих в себя различные виды, нежели с описанием переменных групп и анализом модальностей взаимодействий между организмами, все элементы которых схожи с друг с другом, и средой, реальными условиями существования. Вот одна тема, которая основывается, однако, на двух типах дискурса. В случае же с психиатрией, напротив, выбор Кесие основывается в точности на той же системе концептов, что и совершенно противоположные положения тех, кого можем называть утилитаристами. В эту эпоху анализ накоплений основывался на взаимодействии относительно ограниченных концептов, которые могли быть допущены всеми без исключения (мы давали одно определение денег, одно объяснение стоимости, одним и тем же образом устанавливали оплату труда). Итак, с этой концептуальной игрой связаны два способа объединить формацию стоимости, которую мы анализируем исходя либо из обмена, либо из заработной платы. Эти две возможности, содержащиеся в экономической теории и в правилах ее концептуальных взаимодействий, открывают место для двух различных типов предпочтений.
   Ошибкой было бы искать в существовании этих двух тем принципы индивидуализации дискурса. Не лучше ли попытаться найти их в рассеивании точек выбора, которые он высвобождает? Не будут ли различные возможности, которые он открывает, возвращать к жизни темы уже сущие, не будет ли он порождать противоположные стратегии, оставлять место неосознанным интересам, допускать вместе с взаимодействием определенных концептов — взаимодействие различных частей? Чем заниматься поиском постоянных тем, образов и мнений, проходящих сквозь все времена, или описывать диалектику их конфликтов дабы индивидуализировать совокупности определенных высказываний, — не лучше ли попытаться установить рассеивание точек выбора и определить, пренебрегая любыми мнениями, тематические предпочтения поля стратегических возможностей.
   Итак, перед нами четыре попытки, четыре неудачи — и четыре сменяющих друг друга гипотезы. Пришло время их испытать. В отношении этих больших, привычных для нашего уха групп высказываний — медицина, экономика, грамматика —я поставлю вопрос:
   на чем основаны эти общности? На полной, очерченной содержательно, географически разделенной области объектов? — Кажется, что речь идет о лакунарных сцеплениях и рядах, о различных взаимодействиях, отстраненностях, замещениях и трансформациях. Может быть, на определенном и нормативном типе актов высказывания? — Но мы сталкиваемся с формулировками уровней столь отличных, функции которых столь гетерогенны, что трудно допустить, будто они в состоянии сводиться в единую фигуру и симулировать на протяжении длительного времени нечто в роде великого непрерывного текста. На алфавите конкретных понятий? — Но здесь мы сталкиваемся с концептами, различающимися структурой и правилами применения, которые игнорируют и исключают друг друга и не могут входить в логически обоснованные общности. На тематическом постоянстве? — Но здесь перед нами скорее разнообразные стратегические возможности позволяющие активизировать несовместимые темы или внести одну и ту же тему в совершенно различные совокупности. Отсюда и возникает идея либо описывать рассеивания сами по себе, либо искать среди этих элементов такие, что не организуются ни в виде постоянно выводимой системы, ни в виде книги, которая пишется постепенно с течением времени, ни в виде произведения коллективного субъекта. Мы не в состоянии установить их регулярность, порядок их последовательного появления, соответствия в их одновременности, установленные позиции в общем пространстве, взаимное функционирование, обусловленные и иерархичные трансформации. Такого рода анализ не задается целью изолировать островки связи, чтобы описать их внутреннюю структуру; он не пытается прозреть и выставить на всеобщее обозрение скрытые конфликты, — напротив, его более всего интересуют формы распределения. И еще: вместо того, чтобы восстанавливать цепь заключений(как это часто случается с историей науки или философии), вместо того, чтобы устанавливать таблицу различий(как это делают лингивисты) наш анализ описывает систему рассеиваний.
   Если между определенным количеством высказываний мы можем описать подобную систему рассеиваний, то между субъектами, типами высказываний, концептами, тематическим выбором, мы можем выделить закономерности (порядок, соотношения, позиции, функционирование и трансформации). Можно сказать, что мы имеем дело с дискурсивнными формациями,чтобы не прибегать к таким словам, как наука, идеология, теория или область объективности (впрочем, они неадекватно указывают на эти рассеивания). Условия, которыми обусловливаются элементы подобного перераспределения (объекты, модальность высказываний, концепты и тематические выборы), назовем правилами формации —правилами применения (но вместе с тем и существования, удержания, изменения и исчезновения) в перераспределении дискурсивных данных.
   Таково то поле, которое теперь мы собираемся пересечь, таковы понятия, которые мы собираемся подвергнуть испытанию, и анализы, которые мы собираемся предпринять. Я отдаю себе отчет в том, что риск моего предприятия достаточно велик. При первом приближении я бы установил некоторые группы, достаточно слабые, но вместе с тем достаточно привычные: ничто не указывает мне ни на то, что я вновь вернусь к ним в конце нашего исследования, ни на то, что мне удастся раскрыть принципы их разграничения и индивидуализации; я не уверен в том, что дискурсивные формации, которые я устанавливаю, определят медицину в ее глобальном единстве, экономику и грамматику в кривой их исторического предназначения; я не уверен, что они вновь не приведут меня у новым непредвиденным членениям. Также ничто не свидетельствует о том, что подобные описания могли бы нас привести к объяснению научности (или ненаучности) этих дискурсивных совокупностей, которые изначально были избраны мной в качестве главной цели и с самого начала предстают как бы некоей презумпцией научной рациональности; ничто не убеждает меня в том, что мой анализ не расположится на совершенно ином уровне, составляя описание, несводимое к эпистомологии или истории науки. Возможно, что в конце нашего предприятия мы вновь вернемся к тем общностям, которые во имя методологической строгости были нами отвергнуты в начале: нам пришлось расчленить произведение, пренебречь влиянием и традициями, забросить вопрос об источнике, пришлось позволить стереться властному присутствию автора и таким образом лишиться всего того, что называлось историей идей. В действительности же опасность состоит в другом: вместо того, чтобы дать основание уже существующему, вернуться к уже намеченным отчетливым чертам, удовольствоваться этим возвращением и окончательным признанием, наконец, счастливо замкнуть круг, возвещающий нам, после стольких уловок и стольких трудов, что все спасено, — вместо всего этого нам, возможно, придется выйти за так хорошо знакомую нам область, бежать тех залогов, к которым мы привыкли, ради того чтобы оказаться на еще не размежеванной территории, где ничего нельзя предвидеть наверняка. Все то, что вплоть до последнего времени охраняло историка и сопровождало его до самых сумерек (судьба рациональности и телеология наук, непрерывная долгая работа мысли, преодолевающая ее, побуждение и развитие сознания, постоянно осознающего себя в себе самом, незавершенное, но непрерывное движение всеобщности, возвращение к всегда ожидающим нас истокам и, наконец, историко-трансцедентальная тематика) не рискует ли это все исчезнуть, освобождая для анализа белое, безразличное, ничем не заполненное и ничего обещающее пространство.

3. ФОРМАЦИЯ ОБЪЕКТОВ

   Пришло время упорядочить открытые направления и определить, можем ли мы внести какое бы то ни было содержание в эти едва намеченные понятия, которые мы называем «правилами формации». Обратимся, в первую очередь, к «формациям объектов». Чтобы облегчить наше исследования обратимся к примерам дискурса психопатологии начиная с XIX в. Совершим некоторые хронологические выемки, которые при первом приближении кажутся нам обоснованными. Многое указывает на на это. Остановимся только на установлении в начале века новых правил, регулирующих поступление и выписку больного из психиатрической лечебницы, а также на возможности возведения некоторых важнейших понятий к Эскуриолу, Эйнро или Пинелю (паранойю тогда мы можем свести к мономании, интеллектуальный коэффициент к первым понятиям дебилизма, паралич к хроническому энцефалиту, некоторые специфические неврозы к тихому помешательству); если мы и далее захотим следовать за этими понятиями, то собьемся с пути, путеводные нити спутаются, и проекции Дю Лорена или даже Ван Свитена на патологию Крепёдини или даже Бледе окажутся не более, чем простыми совпадениями. Итак, объекты, с которыми имеет дело, начиная с этого разрыва, психопатология, оказываются очень многочисленными, порой совершенно новыми и достаточно неустойчивыми, но, вместе с тем, и изменяющимися, частью обреченными на быстрое исчезновение. Рядом с моторной ажитацией, галлюцинациями и дискурсами различных отклонений (которые нами уже были рассмотрены как манифестация безумия, хотя они и были разграничены, описаны и проанализированы другим способом) появляется нечто такое, что открывает доселе еще не использованные регистры: легкие нарушения поведения и сексуальные расстройства, феномены внушения, гипноз, нарушения центральной нервной системы, интеллектуальную и моторную адаптацию и преступность. В каждом из этих регистров многообразие объектов названо, описано, проанализировано, и затем усовершенствовано; введены унифицированные определения после чего все это было подвергнуто сомнению и забыто. Можем ли установить правила, которые бы руководили этими появлениями? Узнать, с какими невыводимыми системами эти объекты могут совмещаться или следуя Друг за другом, формировать персональное поле психопатологии (лакунарное или избыточное в зависимости от условий)? Каков же был режим их существования в качестве объектов дискурса?
   а) Сперва необходимо установить поверхностьих появления,чтобы иметь возможность показать, а в последствии описать и проанализировать, где и когда обнаруживаются эти индивидуальные отличия, которые в соответствии со степенью рациональности, концептуальными кодами и типами теории вскоре получат статус болезни, психического расстройств, отклонения, сумасшествия, невроза, психоза, дегенерации. Эта поверхность появления различна для различных обществ, эпох и форм дискурса. Оставаясь в рамках психопатологии XIX в., совершенно не исключено, что они будут обусловливаться семьей, близкой социальной группой, трудовым коллективом или религиозной общиной (все вышеперечисленные образования являются нормативными, восприимчивыми к отклонениям и находятся на грани терпимости, на том пороге, за которым находится отлучение; которые являются миром означения и отталкивания безумия, которые если и не перекладывают на медицину ответственность за выздоровление и уход, то, по крайней мере, требуют необходимых объяснений); вместе с тем, будучи организованными особым образом, эти поверхности появления не являются новыми для XIX в. Напротив, в эту эпоху появляются новые поверхности: искусство со своей собственной нормативностью, сексуальность со своими отклонениями в отношении привычных запретов, которые раскрывают в первый раз объекты наблюдения, описания и анализа психиатрическому дискурсу, карательные санкции (в то время как в предшествующую эпоху безумие, заботливо отделенное от поведения, которое расценивалось как преступное, служило смягчающим обстоятельством, то теперь сама преступность со знаменитой «манией убийства» стала трактоваться как форме отклонения, которая более иди менее родственна безумию). Так, в поле первичных различий, в дистанции, прерывности и раскрывающихся порогах, психиатрический дискурс находит возможность очертить свою область, определить то, о чем он будет говорить, придать этому статус объекта и, вместе с тем, заставить его выявиться, сделать его именуемым и описуемым.
   б) Далее необходимо описать инстанции разграничения:медицина (как установленный институт, как совокупность индивидуумов, составляющих вместе единое целое медицины, являющейся знанием и практикой, как признанная общественным мнением компетентность, как юстиция и администрирование) в XIX в. становится высшей инстанцией, которая в обществе разграничила, обозначила, поименовала и утвердила безумие в качестве объекта; но не одна медицина играла такую роль, — на нее претендовало и правосудие, и, в особенности, уголовная юриспруденция (со своими обстоятельствами, освобождающими от ответственности, презумцией невменяемости, смягчающими обстоятельствами, с использованием таких понятий, как «преступление, совершенное на почве ревности», «правонарушения, связанные с порядком наследования», «опасность для общества», религиозная власть (по мере установления последней, как инстанции, отделяющей мистику от патологии, духовное от телесного, сверхъестественное от естественного, где осуществляется движение мысли, более пригодное для познания индивида, нежели для построения казуистической классификации действий и обстоятельств), литературная и художественная практика (которая в течение XIX в. все менее и менее рассматривала произведение как объект вкуса, о котором должно быть вынесено суждение, и все более как язык, который необходимо интерпретировать и в котором необходимо раскрыть обращение авторского «Я»).
   с) И, наконец, нам представляется необходимым проанализировать решетки спецификации:речь идет о системе, на основании которой разделяются, противопоставляются, объединяются, группируются, классифицируются, образуются друг из друга различные «безумия», являющиеся объектами психиатрического дискурса (эти решетки различий существовали еще в XIX в.: душа понимаемая как группа упорядоченных способностей, сходных друг с другом и более иди менее подающихся интерпретации; тело как объем стереоскопических органов, соединенных Друг с другом по схеме зависимости и коммуникации; жизнь и история индивидуумов как линеарная последовательность фаз, переплетение следов, вероятных реактиваций, циклических повторений; взаимодействия нейропсихотических соответствий как взаимопроецирующейся системы и как поле причинно-следственных связей).
   Само по себе такое описание, однако, недостаточно. На то есть две причины. План выявления, который мы только что установили, инстанции разграничений или же формы спецификации не формируют полностью установленные и находящиеся во всеоружии объекты, с которыми дискурс психопатологии не смог сделать ничего, кроме как инвентаризовать, классифицировать, называть, выбирать и, в конце концов, покрыть решеткой слов и высказываний; это не те совокупности, — с их нормами, запретами, порогами восприимчивости, — которыми обусловливается безумие и которые вверяют «болезнь» психиатру для исследования и врачебного заключения; это и не юриспруденция, отдающая на рассмотрение медицины определенные правонарушения и, вместе с тем, усматривающая паранойю в обычном убийстве и невроз — в сексуальном оскорблении. Дискурс это нечто большее, нежели просто место, где должны располагаться и накладываться друг на друга — как слова на листе бумаги — объекты, которые могли бы быть установлены только впоследствии. Но такое перечисление представляется недостаточным и по другой причине. Оно последовательно устанавливает несколько планов различий, в которых могли бы появиться объекты дискурса. Но какие связи возникают между ними? Почему это перечисление именно таково? Какие определенные и закрытые совокупности мы можем описать таким образом? И как можно говорить о «системе установлений», если нам известна только лишь серия различных и однородных определений, не связанных между собой никакими установленными связями?
   В действительности эти две группы вопросов отсылают к одной и той же общей точке. Чтобы ее уловить, необходимо вернуться к предыдущим примерам. В той области, с которой имеет дело психопатология в XIX в., мы наблюдаем появление (начиная с Эскуриола) объектов, попадающих в ряд правонарушений: убийство и самоубийство, преступления на почве ревности, сексуальный бред, определенные формы воровства, бродяжничество… Все это увязывается с наследственностью, неврогенной средой, агрессивным поведением или самобичеванием, извращенностью, преступными побуждениями, внушаемостью и проч. Мы были бы не совсем точны, если бы заявили, что перед нами последствия одного открытия: установления психиатрией в старые добрые времена сходства между преступным и патологическим поведением, введения в обиход классических признаков для некоторых видов преступлений. Такие факты открываются нам за реальными исследованиями: в конечном счете, проблема состоит в уяснении, что делает их возможными, и как подобные «открытия» могут сопровождаться другими, которые их утверждают, каким-то образом взаимодействуют с ними, изменяют их или, возможно, отменяют. И все же они не имеют отношения к появлению этих новых объектов, — достаточно только попытаться увязать их с нормами буржуазного общества XIX в., с разделением полиции и уголовного сыска, с принятием нового уголовного кодекса, с введением и использованием смягчающих обстоятельств, с ростом преступности. Без сомнения, все эти процессы действительно имели место, но они не могли в себе формировать объекты для дискурса психиатрии; пытаясь описать этот уровень, мы на сей раз остались по ту сторону наших поисков.
   И если бы в определенную эпоху в нашем обществе преступление было проанализировано и патологизировано, если противоправное поведение могло бы открыть место для ряда объектов знания, то тогда в психиатрическом дискурсе была бы выработана совокупность определенных связей, — например, связи между планами спецификации уголовных категорий и ограниченных степеней ответственности, с одной стороны, и планом патологической спецификации, с другой (в данном случае возможности, способности, уровень развития или регрессии, способы реакции на среду, тип характеров — приобретенные, присущие или унаследованные особенности) или связи между инстанцией медицинского и юридического решений (связь сложная, по правде говоря, поскольку медицинские решения признают абсолютную инстанцию юридических для определения состава преступления, выяснения обстоятельств и вынесения приговора, которого оно заслуживает; медицина оставляет себе только генезис и оценку ответственности), или связь между фильтром, образованным судебными вопросами, уголовными делами, расследованием и вообще всем аппаратом судопроизводственной информации и медицинскими исследованиями, клиническими проверками, поисками предшественников и биографическими рассказами, а также связь между семейными, сексуальными и уголовными нормами поведения индивидуума и перечнем патологических симптомов тех болезней, на которые они указывают или связь между терапевтическими ограничениями в госпитальной среде (со ее особенностями, критериями выздоровления и способами разграничения нормального и патологического) и воспитательными ограничениями в тюрьмах (со их педагогикой, наказаниями, критериями хорошего поведения, исправления и освобождения). Эти связи при использовании психиатрического дискурса позволяют устанавливать любые совокупности раз-личных объектов.