– Девятнадцать, – не оборачиваясь, ответила она и мгновение спустя исчезла за дверью.
   Даже не попрощалась.
   Я послал снимки в «Пентхаус». Не мог придумать, куда бы еще их послать. Два дня спустя мне позвонил их завотделом иллюстраций.
   – Просто влюбился! Истинное лицо восьмидесятых. Какие у нее объемы?
   – Ее зовут Шарлотта, – сказал я. – Ей девятнадцать.
   А теперь мне тридцать девять, и когда-то будет пятьдесят, а ей все так же девятнадцать. Но снимки будет делать кто-то другой.
   Моя танцовщица Рейчел вышла замуж за архитектора.
   Светловолосая панкушка из Канады теперь заправляет транснациональной сетью модных магазинов. Я время от времени кое-что для нее снимаю. Волосы у нее коротко острижены, в них появилась седина, и сегодня она лесбиянка. Она рассказала, что простыни из норки хранит до сих пор, но про золотой вибратор тогда придумала.
   Моя бывшая жена вышла за симпатичного мужика, у которого два видеосалона, и они переехали в Слау. У них мальчики-близнецы.
   Не знаю, что сталось с горничной.
   А Шарлотта?
   В Греции спорят философы, Сократ пьет цикуту, а она позирует для скульптуры Эрато, музы искрометной поэзии и любовников. И ей девятнадцать.
   На Крите она натирает оливковым маслом груди и танцует на арене с быками, ей рукоплещет царь Минос, и некто рисует ее на терракотовой амфоре. И ей девятнадцать.
   В 2065-м она лежит, раскинувшись на вращающемся полу в студии голографа, который запечатлевает ее как эротическую мечту на «ЖивоСенсоЛюбви», заключает вид и звук и сам ее запах в крохотную алмазную матрицу. Ей всего девятнадцать.
   Пещерный человек выводит Шарлотту обожженной палкой на стене храмовой пещеры, заполняя контуры, воспроизводя текстуру волос и кожи разноцветной почвой и соком ягод. Ей девятнадцать.
   Шарлотта здесь, во всех местах, во все времена, скользит по нашим фантазиям – девушка навсегда.
   Я так ее хочу, что иногда мне от этого больно. Вот тогда я достаю ее фотографии и просто на них смотрю, спрашивая себя, почему не попытался ее коснуться, почему даже не разговаривал с ней, когда она была здесь, но так и не нахожу ответа, который мог бы понять.
   Вот зачем, наверное, я все это написал.
   Сегодня утром я заметил еще один седой волос у себя на виске. Шарлотте девятнадцать. Где-то.

Просто опять конец света

    Со Стивом Джонсом я дружу пятнадцать лет. Мы даже составили вместе книжку гадких стишков для детей. А это означает, что ему позволено мне звонить и говорить что-то вроде: «Я готовлю сборник рассказов, действие которых происходит в вымышленном Г. Ф. Лавкрафтом городе Инсмут. Напиши мне что-нибудь».
    Этот рассказ собирался с миру по ниточке. Одной такой «ниточкой» была книга ныне покойного Роджера Желязны «Ночь в тоскливом октябре», в которой он искусно и с юмором обыграл различных избитых персонажей хоррора и фэнтези. Роджер подарил мне свою книгу за несколько месяцев до того, как я сел писать этот рассказ, и я прочел ее с огромным наслаждением. Приблизительно в это же время я читал описание суда над французским волком-оборотнем, состоявшегося триста лет назад. Читая показания одного свидетеля, я вдруг сообразил, что отчет об этом суде подтолкнул Саки на написание чудесного рассказа «Габриэль-Эрнест», а также Джеймса Брэнча Кейблла – на новеллу «Белый балахон», но Саки и Кейблл были слишком хорошо воспитаны, чтобы использовать мотив выблевывания пальцев, ключевую улику на суде. А это означало, что теперь дело за мной.
    Первоначально имя человека-волка, который встретил Эбботта и Костелло, было Ларри Тальбот.
 
   Плохой день: я проснулся голым в собственной постели, но со сведенным желудком и чувствуя себя довольно скверно. Что-то в свете, напряженном и с металлическим оттенком, как цвет мигрени, подсказывало, что уже за полдень. В комнате стоял ледяной холод – буквально: на оконных стеклах изнутри образовалась тонкая корочка льда. Простыни на кровати вокруг меня были располосованы, в складках пряталась звериная шерсть. От ости чесалась кожа.
   Я подумал, не остаться ли в кровати до конца следующей недели: после преображения я всегда чувствую усталость, но волна тошноты вынудила меня выпутаться из простыней и поспешно заковылять в крохотную ванную.
   Когда я добрался до ее двери, меня снова прихватила колика. Вцепившись в косяк, я залился потом. Может, это простуда? Я так надеялся, что не подхватил грипп.
   Колика ножом резала нутро. Голова кружилась. Я рухнул на пол и, прежде чем успел поднять голову настолько, чтобы найти унитаз, начал блевать.
   Из меня извергалась вонючая желтая жижа, а с ней вышла собачья лапа (я бы предположил, доберманова, но, правду сказать, я в собаках не разбираюсь), немного резанной кубиками моркови и сладкой кукурузы, несколько кусков плохо пережеванного мяса, несколько пальцев. Это были довольно бледные маленькие пальчики, по всей видимости, ребенка.
   Вот черт!
   Колика немного отпустила, тошнота унялась. Я лежал на полу, изо рта и из носа у меня сочилась вонючая слюна, а на щеках высыхали слезы, какие текут, когда тебя тошнит.
   Почувствовав себя немного лучше, я вынул лапу и пальцы из лужи блевотины и, выбросив их в унитаз, спустил воду.
   Я открыл кран и, прополоскав рот солоноватой инсмутской водой, выплюнул ее в раковину. Насколько смог, подтер лужу половой тряпкой и туалетной бумагой. Затем открыл душ и стоял под ним, как зомби, пока по мне хлестала горячая вода. Я намылился с ног до головы, особенно волосы. Скудная пена посерела, очевидно, я был очень грязным. Волосы у меня свалялись от чего-то, на ощупь похожего на запекшуюся кровь, и я тер эту корку куском мыла, пока она не исчезла. Потом еще постоял под душем, пока вода не пошла ледяная.
   Под дверью лежала записка от моей хозяйки. Там говорилось, что я задолжал квартплату за две недели. Там говорилось, что все ответы есть в «Откровении Иоанна Богослова». Там говорилось, что, вернувшись вчера под утро, я очень шумел, и не буду ли я любезен впредь вести себя потише. Там говорилось, что когда Древние поднимутся из океана, все отбросы земные, все неверующие, весь никчемный люд, все бездельники и бродяги будут сметены, и мир очистится льдом и холодной водой из пучины. Там говорилось, что, по ее разумению, мне следует напомнить, что, когда я тут поселился, она отвела мне в холодильнике полку, и не буду ли я так любезен впредь держаться ее.
   Смяв записку, я бросил ее на пол, где она осталась лежать среди картонок от «биг-маков», пустых коробок из-под пиццы и давно засохших кусков этих самых пицц.
   Пора было идти на работу.
   Я провел в Инсмуте две недели, и город мне не нравился. От него пахло рыбой. Это был мрачный, клаустрофобичный городишко: с востока болотные топи, с запада – скалы, между ними – гавань с несколькими гниющими рыбацкими судами. Живописным он не был даже на закате. И все равно в восьмидесятых сюда заявились яппи, напокупали колоритных рыбацких коттеджей с видом на гавань. Яппи уже несколько лет как уехали, и заброшенные коттеджи вдоль бухты ветшали.
   Коренные жители Инсмута обитали в городке и за его чертой, в кэмпингах, заставленных отсыревшими трейлерами, которые никуда не поедут.
   Я оделся, зашнуровал ботинки, надел пальто и вышел из комнаты. Хозяйка не показывалась. Это была приземистая пучеглазая женщина, которая говорила мало, зато оставляла мне пространные записки, подсовывая их под дверь или пришпиливая на видных местах. Дом она наводняла запахами варящихся морепродуктов. На кухонной плите вечно булькали огромные кастрюли со всякими тварями: у одних конечностей было слишком много, а у других не было вовсе.
   В доме имелись и другие комнаты, но никто больше их не снимал. Ни один человек в здравом уме не приедет в Инсмут зимой.
   За стенами дома пахло не лучше, но было холоднее, и мое дыхание облачком заклубилось в морском воздухе. Снег на улицах был хрустким и грязным, тучи предвещали, что он пойдет снова.
   С залива дух холодный соленый вечер. Горестно кричали чайки. Чувствовал я себя отвратительно. И в конторе у меня тоже ледяной холод. На углу Марш-стрит и Фут-авеню располагался бар «Консервный нож», приземистое строение с темными оконцами, мимо которого за последнюю пару недель я проходил два десятка раз. Внутрь я никогда раньше не заглядывал, но сейчас мне отчаянно требовалось выпить, а кроме того, там может быть теплее. Я толкнул дверь.
   В баре действительно было тепло. Потопав, чтобы стряхнуть с ботинок снег, я переступил порог. Внутри было почти пусто, пахло невычищенными пепельницами и пролитым пивом. У стойки играли в шахматы двое пожилых мужчин. Бармен читал потрепанный, переплетенный в зеленую с позолотой кожу томик стихов лорда Альфреда Теннисона.
   – Привет. Как насчет «Джека Дэниэлса»? Неразбавленного?
   – Конечно. Вы в городе недавно, – сказал он, кладя книгу лицом вниз на стойку и наливая мне выпить.
   – Так заметно?
   Улыбнувшись, он подвинул мне «Джек Дэниэлс». Стакан был грязный, на боку виднелся след сального большого пальца, и пожав плечами, я залпом опрокинул его содержимое. Даже вкуса не почувствовал.
   – Клин клином вышибаете?
   – Можно и так сказать.
   – Есть поверье, – сказал бармен, чья лисье-рыжая челка была намертво забриолинена назад, – что ликантропам можно вернуть нормальный облик, поблагодарив их, когда они в обличье волка, или назвав по имени.
   – Да? Что ж, спасибо.
   Он без спросу налил мне еще. Он слегка напоминал Питера Лорре [26], но, впрочем, большинство жителей Инсмута, включая мою домохозяйку, немного напоминали Питера Лорре.
   Я опрокинул «Джек Дэниэлс», на сей раз почувствовав, что он огнем прокатывается к желудку, – как ему и следовало.
   – Так говорят. Я же не утверждаю, что в это верю.
   – А во что вы верите?
   – Надо сжечь пояс.
   – Прошу прощения?
   – У ликантропов есть пояса из человечьей кожи, которые им дают при первой трансформации их хозяева из пекла. Нужно сжечь пояс.
   Тут один старый шахматист повернулся ко мне: глаза у него были огромные, слепые и выпученные.
   – Если выпьешь дождевой воды из следа варга, сам на первое же полнолуние превратишься в волка, – сказал он. – Единственное средство – отловить оборотня, который оставил этот след, и отрезать ему голову ножом, выкованным из самородного серебра.
   – Самородного, говорите? – Я улыбнулся.
   Его морщинистый и лысый партнер покачал головой и издал короткий печальный скрип. Потом подвинул свою королеву и скрипнул снова.
   Такие, как он, встречаются в Инсмуте на каждом шагу.
   Я заплатил за выпивку и оставил на стойке доллар чаевых. Бармен, вернувшись к своей книге, не обратил на деньги внимания.
   На улице падали мокрые снежинки, оседая у меня в волосах и на ресницах. Я ненавижу снег. Я ненавижу Новую Англию. Я ненавижу Инсмут: здесь не то место, где стоит быть одному, впрочем, если есть такое место, где хорошо быть одному, я пока еще его не нашел. Тем не менее дела удерживали меня здесь лун больше, чем хотелось бы даже думать. Дела – и еще кое-что. Я прошел несколько кварталов по Марш-стрит: как и большая часть Инсмута, она была неприглядно заставлена вперемежку домами в духе американской готики восемнадцатого века, ветхими особняками конца девятнадцатого и бетонными коробками конца двадцатого. Наконец впереди показалась заколоченная закусочная. Еще через несколько минут я поднялся по каменной лестнице возле ее крыльца и открыл ржавую железную дверь.
   Через дорогу помещался винный магазин, на втором этаже держал свою практику хиромант. Кто-то нацарапал черным маркером на двери одно слово: «СДОХНИ». Как будто это так просто.
   Деревянная лестница была голой, осыпающаяся штукатурка – в потеках. Моя контора из одной комнаты находилась наверху.
   Я нигде не задерживался так надолго, чтобы дать себе труд увековечить свое имя на стекле в латунной рамке. Оно было написано печатными буквами от руки на куске оборванного картона, который я кнопкой пришпилил к двери.
 
   ЛОРЕНС ТАЛЬБОТ РЕШЕНИЕ ПРОБЛЕМ
 
   Отперев дверь конторы, я вошел внутрь. При виде ее мне на ум неизменно приходили такие эпитеты, как «убогий», «неприглядный» и «жалкий», вот и сейчас я сдался, оставив попытки подыскать какой-нибудь иной. Контора у меня довольно невзрачная: письменный стол, кресло-вертушка, пустой каталожный шкаф; окно, из которого открывается замечательный вид на винный магазин и пустую приемную хироманта. Из закусочной снизу просачивается запах прогорклого кулинарного жира. Интересно, как давно заколотили этот «рай с курятиной», подумал я, воображая себе, как у меня под ногами по всем поверхностям маршируют армии черных тараканов.
   – Таков внешний облик мира, о котором вы сейчас думаете, – произнес голос, настолько низкий, что у меня завибрировало нутро.
   В углу конторы стояло старое кресло. Сквозь патину возраста и засаленности проступали остатки рисунка на обивке. Оно было цвета пыли.
   Сидевший в нем толстяк, прикрыв глаза, продолжал:
   – Мы смотрим на окружающее с недоумением, с беспокойством и опаской. Мы считаем себя адептами сокровенных литургий, одиночками, пойманными в ловушку миров, не нами замысленных. Истина много проще: во тьме под нами обитают существа, желающие нам зла.
   Он откинул голову на спинку кресла, из уголка рта высунулся кончик языка.
   – Вы читаете мои мысли?
   Толстяк в кресле сделал медленный вдох, задребезжавший где-то у него в гортани. Он действительно был невероятно толстым, и его короткие пухлые пальцы походили на блеклые сосиски. Одет он был в теплое старое пальто, некогда черное, но теперь неопределенно серое. Снег у него на ботинках еще до конца не растаял.
   – Возможно. Конец света – понятие странное. Мир всегда на грани, и его конец всегда удается предотвратить – благодаря любви, глупости или просто дурацкому везению… Ну да ладно. Теперь уже слишком поздно: Старшие Боги избрали свои орудия. Когда взойдет луна…
   Из уголка его рта выступила и засочилась серебряной струйкой ему на воротник слюна. Что-то поспешно уползло с воротника в складки пальто.
   – Да? И что же произойдет, когда взойдет луна? Толстяк в кресле шевельнулся, открыл опухшие и красные глазки и несколько раз моргнул, просыпаясь.
   – Мне приснилось, что у меня множество ртов, – сказал он, его новый голос показался дребезжащим и странно высоким для такой огромной туши. – Мне снилось, что каждый рот открывается и закрывается независимо от других. Одни рты говорили, другие шептали, третьи ели, четвертые молча ждали.
   Оглядевшись по сторонам, он отер с подбородка слюну и, недоуменно моргая, сел прямее в кресле.
   – Вы кто?
   – Тот, кто снимает эту контору, – объяснил я ему. Он вдруг громко рыгнул.
   – Прошу прощения, – сказал он высоким с придыханием голосом и тяжело поднялся с кресла. Стоя, он оказался ниже меня ростом. Он смерил меня мутным взглядом. – Серебряные пули, – после минутной паузы объявил он – Традиционное средство.
   – Ага, – отозвался я. – Прямо на язык просится, вот почему я, наверное, о них не подумал. Ха, так и надавал бы себе по щекам. Честное слово.
   – Потешаетесь над стариком, – констатировал он.
   – Вовсе нет. Извините. А теперь прошу прощения. Кое-кому тут нужно работать.
   Он, шаркая, удалился. Сев на вертящееся кресло за стол у окна, я через несколько минут проб и ошибок обнаружил, что, если крутиться на нем влево, сиденье падает с основания.
   Поэтому я застыл и стал ждать, когда у меня на столе зазвонит пыльный черный телефон, а зимний день тем временем становился все более серым.
   «Дзинь».
   Мужской голос:
   – Как насчет алюминиевой обшивки? Я положил трубку.
   Отопления в конторе не было. Интересно, сколько толстяк проспал в кресле?
   Через двадцать минут телефон зазвонил снова. Плачущая женщина умоляла помочь ей найти пятилетнюю дочку, пропавшую вчера вечером, украденную из кроватки. Их собака тоже исчезла.
   – Я пропавшими детьми на занимаюсь, – сказал я. – Мне очень жаль, слишком много дурных воспоминаний. – И с новым приступом тошноты положил трубку.
   Сгущались сумерки, и впервые за все время, что я был в Инсмуте, через улицу загорелась неоновая вывеска. «МАДАМ ИЕЗЕКИИЛЬ, – сообщала она, – ТОЛКОВАНИЕ ТАРО И ХИРОМАНТИЯ».
   Красный неон окрашивал падающий снег в цвет свежей крови.
   Армагеддон предотвращают мелкие поступки. Так всегда было. Так всегда будет.
   Телефон зазвонил в третий раз. Я узнал голос, это снова был тот мужчина с алюминиевой обшивкой.
   – Знаете, – дружелюбно сказал он, – поскольку трансформация человека в волка в принципе невозможна, нам нужно искать другое решение. По всей видимости, лишение индивидуальности или еще какая-то разновидность проецирования. Травма головного мозга? Возможно. Псевдоневротичная шизофрения? Курам на смех. В некоторых случаях лечат гидрохлоридом тиоридазина внутривенно.
   – Успешно? Он хохотнул.
   – Вот это по мне. У вас есть чувство юмора. Но уверен, мы сможем вести дела.
   – Я уже вам сказал. Мне не нужна алюминиевая обшивка.
   – Наше дело много удивительнее и гораздо важнее. Вы в городе новичок, мистер Тальбот. Жаль было бы, скажем, повздорить.
   – Говорите, что хотите, приятель. На мой взгляд, вы просто очередная проблема, которая требует решения.
   – Мы кладем конец свету, мистер Тальбот. Глубокие поднимутся из своих океанских гробниц и пожрут луну, как спелую сливу.
   – Тогда мне больше не придется тревожиться из-за полнолуний, правда?
   – Не пытайтесь перебежать нам дорогу, – начал он, но я на него зарычал, и он умолк.
   Снег за моим окном все падал и падал.
   На противоположной стороне Марш-стрит, в окне прямо против моего, осиянная рубиновым светом неоновой вывески, стояла самая прекрасная женщина, какую я только видел, и смотрела на меня в упор. И манила меня одним пальцем.
   Во второй раз за день оборвав разговор с продавцом алюминиевой обшивки, я спустился вниз и почти бегом пересек улицу, но прежде посмотрел в оба ее конца.
   Ее шелковое одеяние струилось мягкими складками. Комната была освещена только свечами, и в ней воняло благовониями и маслом пачули.
   Когда я вошел, женщина улыбнулась и поманила меня к столику у окна, где она раскладывала какой-то пасьянс на картах Таро. Когда я подошел ближе, одна изящная рука собрала карты, другая завернула их в шелковый шарф и осторожно опустила в деревянную шкатулку.
   От запахов в комнате голова у меня загудела тупой болью. Тут я вспомнил, что сегодня еще ничего не ел, – вот от чего, наверное, головокружение. Я сел напротив нее, нас разделял только столик со свечами.
   Она взяла мою руку в свои, всмотрелась в мою ладонь, мягко провела по ней указательным пальцем.
   – Волосы? – недоуменно спросила она.
   – Ну да. Я помногу бываю один. – Я улыбнулся, надеясь, что улыбка выйдет дружелюбная, но она все равно подняла бровь.
   – Вот что я вижу, глядя на вас, – сказала мадам Иезекииль. – Я вижу глаз человека. А еще я вижу глаз волка. В человеческом я вижу честность, порядочность, невинность.
   Я вижу хорошего человека, который всегда поступает по справедливости. А в волчьем я вижу рычание и стон, ночной вой и крики, я вижу чудовище, которое рыщет в темноте по окраинам города, брызжа кровавой слюной.
   – Как можно увидеть рычание или стон? Она улыбнулась:
   – Это нетрудно. – Акцент у нее был не американский. Русский, может быть, или мальтийский, или даже египетский. – Мысленным взором мы видим многое.
   Мадам Иезекииль закрыла зеленые глаза. У нее были удивительно длинные ресницы и бледная кожа, а волосы никогда не лежали спокойно – они мягко парили вокруг ее головы, точно покачивались на глубинных течениях.
   – Есть традиционный способ, – сказала она. – Дурной облик можно смыть. Нужно встать в бегущей воде, в чистой родниковой воде и есть при этом лепестки белых роз.
   – А потом?
   – Облик тьмы смоется с тебя.
   – Он вернется, – возразил я, – в следующее же полнолуние.
   – А потому, – сказала мадам Иезекииль, – когда этот дурной облик смоется, нужно открыть вены в бегущей воде. Разумеется, будет немного саднить, но ручей унесет с собой кровь.
   Она была облачена в шелка, в шарфы и шали сотни разных оттенков, и даже в приглушенном свете свечей каждый был живым и ярким.
   Ее глаза открылись.
   – А теперь Таро, – сказала она и развернула черный шелковый шарф, в котором держала свою колоду, а затем протянула ее мне, чтобы я перетасовал карты. Я раскинул их веером, перелистнул, перекрыл мостком.
   – Медленнее, медленнее, – попросила она. – Позвольте им вас узнать. Позвольте им вас любить как… как любила бы вас женщина.
   Я подержал колоду, крепко сжав в руке, потом вернул ей.
   Она перевернула первую карту. Она называлась «Вервольф», из тьмы на картинке на меня смотрели янтарные глаза, а ниже была красная с белым улыбка.
   В ее зеленых глазах возникла растерянность. Они сделались изумрудными.
   – Это карта не из моей колоды, – сказала она и перевернула следующую. – Что вы сделали с моими картами?
   – Ничего, мэм. Просто их подержал. И все.
   Перевернутая ею карта была «Глубокий». Зеленое существо на ней смутно походило на осьминога, и его рты – если это действительно были рты, а не щупальца – прямо у меня на глазах начали извиваться. Она накрыла эту карту следующей, потом еще одной и еще одной. Остальные карты оказались пустышками, просто клееным картоном.
   – Вы подменили колоду? – Казалось, она вот-вот расплачется.
   – Нет.
   – Уходите, – велела она.
   – Но…
   – Уходите! – Она опустила глаза, точно пыталась убедить себя, что меня больше не существует.
   В комнате все так же пахло благовониями и свечным воском, и я выглянул на улицу. В окне моей конторы вспыхнул и погас свет. Двое мужчин с фонарями бродили по ней в темноте. Они открыли пустой каталожный шкаф, огляделись по сторонам и заняли свои места: один в кресле, другой за дверью, чтобы ждать моего возвращения. Я про себя улыбнулся. Контора у меня холодная и негостеприимная, и если повезет, они прождут много часов, прежде чем наконец поймут, что сюда я уже не вернусь.
   Вот так я оставил мадам Иезекииль переворачивать одну за другой свои карты, рассматривать их, точно от этого полные символов изображения вернутся, и, спустившись вниз, пошел по Марш-стрит к бару.
   Теперь там не было ни души. Бармен курил сигарету, которую затушил, когда я вошел.
   – А где любители шахмат?
   – У них сегодня вечером великий праздник. Они собираются у залива. Нуте-ка. Вы «Джек Дэниэлс» пьете? Верно?
   – Звучит заманчиво.
   Он мне налил. Я узнал отпечаток большого пальца с прошлого раза, когда мне достался этот стакан. Я взял со стойки томик Теннисона.
   – Хорошая книга?
   Лысоволосый бармен забрал у меня книгу и, открыв, прочел:
 
За громами волн,
В пучине безбрежного моря,
Не ведая снов, не зная горя,
Спит Кракен…
 
   Я допил, что еще оставалось в стакане.
   – Ну и? Что вы хотели этим сказать?
   Обойдя вокруг стойки, он поманил меня к окну.
   – Видите? Вон там?
   Он указал на скалы к западу от города. У меня на глазах на вершине скал зажегся костер, вспыхнул и загорелся медно-зеленым пламенем.
   – Они собираются пробудить Глубоких, – сказал бармен. – Звезды, планеты, луна – все стало на нужные места. Время пришло. Суша потонет, моря поднимутся…
   – Ибо мир должен быть очищен наводнениями и льдом, и будьте любезны впредь держаться своей полки в холодильнике, – пробормотал я.
   – Прошу прощения?
   – Ничего. Как быстрее всего туда добраться?
   – Вверх по Марш-стрит. Потом налево за церковью Дагона, дойдете до Мануксет-вей и все время прямо. – Сняв с крючка за дверью пальто, он его надел. – Пойдемте. Я вас провожу. Не хотелось бы пропустить представление.
   – Вы уверены?
   – Никто в городе пить сегодня не будет.
   Мы вышли на улицу, и он запер за нами дверь бара.
   На улице было студено, поземка гнала по мостовой снег, точно белый туман. С улицы я не мог бы уже сказать, сидит ли мадам Иезекииль в своем убежище под неоновой вывеской, ждут ли еще гости в моей конторе.
   Пригнув головы от ветра, мы пошли к церкви Дагона.
   За шумом ветра я слышал, как бармен разговаривает сам с собой.
   – Веялка с огромными лопастями, спящая зелень, – бормотал он.
 
Повержен в стебли зелени лесной,
Лежит века – и обречен лежать,
И плоть свою червям навек отдать,
Покуда не воспрянет огнь земной!
Людьми и серафимами узрен,
Восстанет… и навек погибнет он.
 
   Тут он замолк, и дальше мы шли в молчании, гонимый ветром снег кусал нас за лица.
   «И, глотнув кислорода, сдохнет», – мысленно закончил я, но вслух ничего не сказал.
   Через двадцать минут мы вышли из Инсмута. Мануксет-вей закончилась, превратившись в проселок, отчасти укрытый снегом и льдом, на котором мы оступались и оскальзывались, карабкаясь в темноте наверх.
   Луна еще не поднялась, но уже начали проступать звезды. Их было так много! В ночном небе они высыпали, как бриллиантовая пыль и толченые сапфиры. Столько звезд видно только на морском берегу, в городе такого не увидишь.
   На вершине утеса за костром маячили две фигуры: одна – приземистая и непомерно толстая, другая изящная. Сделав несколько шагов, бармен стал с ними рядом лицом ко мне.
   – Узрите, – сказал он, – жертвенного волка. – В его голосе появилось что-то странно знакомое.