Страница:
Его рот открылся, но он не издал ни звука. «Ну?!!!»
«Я… я никогда бы не присвоил себе чужих достижений». «Но ты же присвоил себе Любовь?» Он моргнул. «Да…»
«Не объяснишь ли нам, что такое Любовь?» – попросил я.
Он тревожно огляделся по сторонам. «Это чувство глубокой приязни и тяги к другому существу, часто сочетающееся со страстью или плотским желанием – потребностью быть с другим. – Он говорил сухим менторским тоном, точно цитировал математическую формулу. – Чувство, которое мы испытываем к Имени, к нашему Творцу, – это Любовь. Любовь станет побуждением, которое будет в равной степени вдохновлять и уничтожать. Мы… – Он помедлил, потом начал снова: – Мы очень ею гордимся».
Он просто произносил слова и как будто уже не надеялся, что мы в них поверим.
«Кто проделал основную часть работы по Любви? Нет, не отвечай. Позволь мне сперва спросить остальных. Следующий мой вопрос тебе, Зефкиэль. Когда Фануэль принес тебе на одобрение детальные разработки Любви, кого он назвал автором?»
Бескрылый ангел мягко улыбнулся.
«Он сказал, что это его проект».
«Благодарю тебя, господин. Теперь Сараквель. Кому принадлежала Любовь?»
«Мне. Мне и Каразелю. Больше ему, чем мне, но мы работали над ней вместе».
«Ты знал, что Фануэль присвоил все лавры себе?»
«… Да».
«И ты это допустил?»
«Он… он пообещал, что даст нам особый проект. Он пообещал, что если мы промолчим, то получим новые крупные проекты. И сдержал свое слово. Он дал нам Смерть».
Я повернулся к Фануэлю.
«Ну?»
«Верно, я утверждал, что Любовь принадлежит мне».
«Но ведь она была Каразеля. И Сараквеля».
«Да».
«Это был их последний перед Смертью проект?»
«Да».
«Это все».
Подойдя к окну, я выглянул на серебряные башни, посмотрел на Тьму. А потом заговорил:
«Каразель был замечательным конструктором. У него был только один недостаток, и заключался он в том, что он слишком глубоко погружался в свою работу. – Я повернулся к остальным. Ангел Сараквель дрожал, под его кожей просверкивали огоньки. – Скажи, Сараквель, кого любил Каразель? Кто был его возлюбленным?»
Он уперся взглядом в пол. Потом вдруг гордо, агрессивно поднял глаза. И улыбнулся.
«Я».
«Не хочешь нам рассказать?»
«Нет. – Пожатие плечами. – Но, наверное, придется. Что ж, слушайте. Мы работали вместе. И когда взялись за Любовь… то стали любовниками. Это была его идея. Всякий раз, когда нам удавалось выкроить немного времени, мы улетали в его келью. Там мы касались друг друга, обнимали друг друга, шептали друг другу нежные слова и клялись в вечной преданности. Его благополучие значило для меня больше моего собственного. Я существовал ради него. Оставаясь один, я повторял его имя и думал о нем одном. Когда я был с ним… – Он помедлил и опустил взгляд. – Ничего не имело значения».
Подойдя к Сараквелю, я поднял его подбородок, чтобы заглянуть в эти серые глаза.
«Тогда почему ты его убил?»
«Потому что он разлюбил меня. Когда мы начали работать над Смертью, он… он потерял ко мне интерес. А если я не мог получить его, так пусть достанется своей новой возлюбленной. Я не мог выносить его присутствия – не мог терпеть того, что он от меня так близко, и знать, что он ничего ко мне не испытывает. От этого было больнее всего. Я думал… Я надеялся… что, когда его не станет, я сам перестану любить его… и боль уймется. Поэтому я его убил. Я нанес ему колотую рану и выбросил его тело из нашего окна в Чертоге Бытия. Но боль так и не унялась». – Последние слова прозвучали почти как стон.
Подняв руку, Сараквель смахнул мои пальцы со своего подбородка.
«И что теперь?»
Я почувствовал, как на меня нисходит моя Ипостась, как меня захватывает мое Назначение. Я перестал быть отдельным существом, я превратился в Возмездие Господне.
Придвинувшись к Сараквелю ближе, я обнял его. Прижался к его губам своими и, раскрыв их, проник ему в рот языком. Мы поцеловались. Он закрыл глаза.
В тот миг я почувствовал его в себе: горение, свечение. Уголком глаза я увидел, как Люцифер и Фануэль отводят глаза, прикрывают лица рукой от моего света; я чувствовал на себе взгляд Зефкиэля. И мой свет становился все ярче и ярче, пока не вырвался – из моих глаз, из моей груди, из моих пальцев, из моего рта – белым опаляющим огнем.
Белое пламя медленно поглотило Сараквеля, и, сжигаемый, он льнул ко мне.
Вскоре от него ничего не осталось. Совсем ничего.
Я почувствовал, как пламя покидает меня. Я снова вернулся к прежнему себе.
Фануэль рыдал. Люцифер был бледен. Сидя в своем кресле, Зефкиэль молча наблюдал за мной.
Я повернулся к Фануэлю и Люциферу.
«Вы узрели Возмездие Господне, – сказал я им. – Пусть оно послужит предостережением вам обоим».
Фануэль кивнул.
«Я понял. Воистину понял. Я… с твоего разрешения, я пойду, господин. Я вернусь на назначенный мне пост. Ты не возражаешь?»
«Отправляйся».
Спотыкаясь, он подошел к окну и, неистово взмахивая крылами, ринулся в свет.
Люцифер подошел к тому месту, где стоял Сараквель. Потом опустился на колени, отчаянно всматриваясь в плиты, словно пытался отыскать там хотя бы малую частицу уничтоженного мною ангела, снежинку пепла, кость или обгоревшее перо, но там не было ничего. Затем он поднял на меня взгляд.
«Это было неправильно, – сказал он. – Это было несправедливо».
Он плакал. По его лицу бежали слезы. Сараквель, возможно, был первым, кто полюбил, но Люцифер первым пролил слезы. Этого я никогда не забуду. Я смотрел на него бесстрастно.
«Это было возмездие. Он убил. И в свой черед был убит. Ты призвал меня к моему Назначению, и я исполнил его».
«Но он… он же любил! Его следовало простить. Ему следовало помочь. Нельзя было уничтожать его вот так. Это было неправильно!»
«Такова Его воля».
Люцифер встал.
«Тогда, наверное, Его воля несправедлива. Возможно, голоса во Тьме все-таки говорят правду. Как такое может быть правильно?»
«Это правильно. Это Его воля. Я всего лишь исполнил мое Назначение».
Тыльной стороной ладони он отер слезы.
«Нет, – безжизненно сказал он, потом медленно покачал головой. – Я должен над этим подумать. Сейчас я ухожу».
Подойдя к окну, он ступил в небо и, мгновение спустя, исчез.
Мы с Зефкиэлем остались в келье одни. Когда я подошел к его креслу, он мне кивнул.
«Ты хорошо исполнил свое Назначение, Рагуэль. Разве тебе не следует вернуться в твою келью ждать, когда ты потребуешься снова?»
Мужчина на скамейке повернулся ко мне, ища встретиться со мной взглядом. До сего момента мне казалось, он едва замечал мое присутствие: он пристально смотрел перед собой, и его шепот звучал монотонно. А теперь он как будто меня обнаружил и обращался ко мне одному, а не к воздуху и не к Граду Лос-Анджелесу. Он произнес:
– Я знал, что он прав. Но я просто не в силах был уйти, даже если бы захотел. Моя Ипостась не окончательно покинула меня, мое Назначение не осуществилось до конца. И как Люцифер, я опустился на колени. Я коснулся лбом серебряного пола.
«Нет, Господи, – сказал я. – Еще рано».
Зефкиэль поднялся со своего кресла.
«Встань, – велел он. – Не пристало одному ангелу преклонять колена перед другим. Это неправильно. Вставай!»
Я тряхнул головой.
«Ты не ангел, Отец», – прошептал я.
Зефкиэль промолчал. Сердце екало у меня в груди. Мне было страшно.
«Мне поручили разузнать, кто в ответе за смерть Каразеля, Отец. И я знаю, кто это».
«Ты свершил свое Возмездие, Рагуэль».
«Это было Твое Возмездие, Господи».
Тогда он, вздохнув, снова сел.
«Эх, маленький Рагуэль. Проблема с сотворением заключается в том, что сотворенное функционирует намного лучше, чем ты даже планировал. Следует ли мне спросить, как ты меня узнал?»
«Я… не могу сказать с точностью, Господи. У тебя нет крыльев. Ты живешь в центре Града и напрямую руководишь Творением. Когда я уничтожал Сараквеля, Ты не отвел глаз. Ты слишком многое знаешь. Ты… – Я помедлил и задумался. – Нет, не знаю, откуда мне это известно. Как Ты сказал сам, Ты хорошо меня сотворил. Но кто Ты и в чем смысл драмы, которую мы тут для Тебя разыграли, я понял лишь, когда увидел, как уходил Люцифер».
«И что же ты понял, дитя?»
«Кто убил Каразеля. Или по крайней мере кто дергал за нитки. Например, кто, зная склонность Каразеля слишком глубоко погружаться в свои проекты, устроил так, чтобы Каразель и Сараквель совместно работали над Любовью».
«А зачем кому-то понадобилось «дергать за нитки», Рагуэль?» – Он произнес это мягко, почти поддразнивая, точно взрослый, делающий вид, будто ведет серьезную беседу, когда разговаривает с ребенком.
«Потому что ничто не происходит без причины, а все причины – в Тебе. Ты подставил Сараквеля. Да, он убил Каразеля. Но он убил Каразеля для того, чтобы я мог его уничтожить».
«И уничтожив его, ты поступил неправильно».
Я заглянул в его старые-старые глаза.
«Это было мое Назначение. Но я считаю это несправедливым. Думаю, нужно было, чтобы я уничтожил Сараквеля, дабы продемонстрировать Люциферу Неправоту Господа».
Тут он улыбнулся:
«И какова же у меня была на то причина?»
«Я… я не знаю… Не могу понять… Как не понимаю, зачем Ты создал Тьму или голоса во Тьме. Но их создал Ты. Ты стоял за всем случившимся».
Он кивнул:
«Да. Пожалуй. Люцифер должен мучиться, сознавая, что Сараквеля уничтожили несправедливо. И это, среди всего прочего, подтолкнет его на некий поступок. Бедный милый Люцифер. Его путь изо всех моих детей будет самым тяжелым, ибо есть роль, которую ему надлежит сыграть еще в предстоящей драме, и она будет великой».
Я остался коленопреклоненным перед Творцом Всего Сущего.
«Что ты сделаешь теперь, Рагуэль?» – спросил он.
«Я должен вернуться в мою келью. Теперь мое Назначение исполнено. Я обрушил Возмездие и разоблачил виновного. Этого достаточно. Но… Господи?»
«Да, дитя».
«Я чувствую себя нечистым… Оскверненным. Как если бы на меня пала тень. Возможно, верно, что все свершившееся – по воле Твоей и потому хорошо. Но иногда Ты оставляешь кровь на Своих орудиях».
Он кивнул, словно со мной соглашался.
«Если желаешь, Рагуэль, можешь обо всем забыть. Обо всем, что случилось в сей день. – А потом добавил: – Вне зависимости от того, решишь ли ты помнить или забыть, ты не сможешь говорить об этом ни с одним другим ангелом».
«Я буду помнить».
«Это твой выбор. Но иногда память оборачивается тяжким грузом, а умение забывать приносит свободу. А теперь, если ты не против… – Опустив руку, он взял из стопки на полу папку и открыл ее. – Меня ждет кое-какая работа».
Встав, я отошел к окну. Я надеялся, что Он позовет меня, объяснит все детали Своего плана, каким-то образом все исправит. Но Он ничего не сказал, и, даже не оглянувшись, я оставил Его.
На сем мужчина умолк. И молчал (мне казалось, я даже не слышу его дыхания) так долго, что я начал нервничать, решив, а вдруг он уснул или умер.
Потом он встал.
– Вот и все, малый. Вот твоя история. Как по-твоему, стоит она пары сигарет и коробка спичек? – Он задал этот вопрос так, словно ответ был ему важен, без тени иронии.
– Да, – честно ответил я. – Да. Стоит. Но что случилось потом? Откуда вы… Я хочу сказать, если… – Я осекся.
На улице теперь было совсем темно, заря едва занималась. Один из фонарей начал помаргивать, и мой собеседник стоял подсвеченный сзади первыми лучами рассвета. Он сунул руки в карманы.
– Что случилось? Я оставил мой дом, я потерял мой путь, а в наши дни – дом далеко-далеко. Иногда делаешь что-то, о чем потом сожалеешь, но исправить уже ничего нельзя. Времена меняются. За тобой закрываются двери. Ты живешь дальше. Понимаешь? Наконец я оказался здесь. Говаривали, что в Лос-Анджелесе не рождаются. В моем случае адски верно.
А потом, прежде, чем я успел понять, что он собирается сделать, он наклонился и нежно поцеловал меня в щеку. Он оцарапал меня своей щетиной, но пахло от него на удивление сладко. Он прошептал мне на ухо:
– Я не пал. Мне плевать, что там обо мне говорят. Я все еще делаю мою работу. Так, как я ее понимаю. – В том месте, где кожи коснулись его губы, щека у меня горела. Он выпрямился. – Но я все равно хочу вернуться домой.
Мужчина ушел по улице с погасшими фонарями, а я смотрел ему вслед. У меня было такое ощущение, будто он забрал у меня что-то, только вот я не мог вспомнить, что именно. А еще я чувствовал, что он оставил мне нечто взамен: отпущение грехов, быть может, или невинность, хотя каких грехов или какую невинность, я уже не мог бы сказать.
Взявшийся откуда-то образ: рисунок каракулями двух ангелов в полете над прекрасным городом, а поверх рисунка отчетливый отпечаток детской ладошки, пачкающий белую бумагу кроваво-красным. Он проник мне в голову без спросу, и я уже не знал, что он значит.
Я встал.
Было слишком темно, чтобы разглядеть циферблат, но я знал, что сегодня уже не засну. Я вернулся в гостиницу, к дому возле чахлой пальмы, чтобы помыться и ждать. Я думал про ангелов и про Тинк, я спрашивал себя, не ходят ли рука об руку любовь и смерть.
На следующее утро снова пустили рейсы в Англию.
Я чувствовал себя странно: из-за недостатка сна все казалось плоским и равно важным, и одновременно ничто не имело значения, а реальность стала выскобленной и до прозрачности стертой. Поездка в такси до аэропорта обернулась кошмаром. Мне было жарко, я устал, то и дело раздражался. По лос-анджелесской жаре я надел только футболку; куртка осталась на дне сумки, где и провалялась все время моего здесь пребывания.
Самолет был переполнен, но мне было все равно.
По проходу шла стюардесса с переносной стойкой газет: «Геральд трибьюн», «Ю-Эс-Эй тудей» и «Лос-Анджелес тайме», но не успевали мои глаза прочесть слова на странице, как они тут же вылетали у меня из головы. Ничто из прочитанного в памяти не задержалось. Нет, я лгу. Где-то на последней странице притаилась заметка о тройном убийстве: две женщины и маленький ребенок. Никаких имен не приводилось, и не могу сказать, почему заметка мне так запомнилась.
Я вскоре заснул. Мне снилось, как я занимаюсь любовью с Тинк, а из губ и закрытых глаз у нее медленно сочится кровь. Кровь была холодной, тягучей и липкой, и я проснулся, замерзнув под кондиционером, и с неприятным вкусом во рту. Язык и губы у меня пересохли. Выглянув в поцарапанный овальный иллюминатор, я стал смотреть вниз на облака, и тут мне (уже не в первый раз) пришло в голову, что облака на самом деле это другая земля, где все в точности знают, чего они ищут и как вернуться к началу. Смотреть вниз на облака – для меня один из немногих плюсов полета. Это и ощущение близости собственной смерти.
Завернувшись в тонкое самолетное одеяло, я еще поспал, но никакие больше сны мне так не запомнились.
Вскоре после того, как самолет приземлился в Англии, налетел ураган, обрушив линии электропередачи. В этот момент я ехал один в лифте аэропорта. В кабине вдруг потемнело, и она остановилась между этажами. Зажглись тусклые аварийные лампочки. Я нажимал красную кнопку вызова, пока не села батарейка и не перестал гудеть звонок, а после дрожал в лос-анджелесской футболке, прикорнув в углу тесной серебряной кабинки. Смотрел, как клубится в воздухе мое дыхание, и обнимал себя руками, чтобы согреться.
Там не было ничего, кроме меня. И все же я чувствовал себя в безопасности. Вскоре придет кто-нибудь и разожмет двери. Рано или поздно меня кто-нибудь выпустит, и я знал, что скоро буду дома.
Снег, зеркало, яблоко
«Я… я никогда бы не присвоил себе чужих достижений». «Но ты же присвоил себе Любовь?» Он моргнул. «Да…»
«Не объяснишь ли нам, что такое Любовь?» – попросил я.
Он тревожно огляделся по сторонам. «Это чувство глубокой приязни и тяги к другому существу, часто сочетающееся со страстью или плотским желанием – потребностью быть с другим. – Он говорил сухим менторским тоном, точно цитировал математическую формулу. – Чувство, которое мы испытываем к Имени, к нашему Творцу, – это Любовь. Любовь станет побуждением, которое будет в равной степени вдохновлять и уничтожать. Мы… – Он помедлил, потом начал снова: – Мы очень ею гордимся».
Он просто произносил слова и как будто уже не надеялся, что мы в них поверим.
«Кто проделал основную часть работы по Любви? Нет, не отвечай. Позволь мне сперва спросить остальных. Следующий мой вопрос тебе, Зефкиэль. Когда Фануэль принес тебе на одобрение детальные разработки Любви, кого он назвал автором?»
Бескрылый ангел мягко улыбнулся.
«Он сказал, что это его проект».
«Благодарю тебя, господин. Теперь Сараквель. Кому принадлежала Любовь?»
«Мне. Мне и Каразелю. Больше ему, чем мне, но мы работали над ней вместе».
«Ты знал, что Фануэль присвоил все лавры себе?»
«… Да».
«И ты это допустил?»
«Он… он пообещал, что даст нам особый проект. Он пообещал, что если мы промолчим, то получим новые крупные проекты. И сдержал свое слово. Он дал нам Смерть».
Я повернулся к Фануэлю.
«Ну?»
«Верно, я утверждал, что Любовь принадлежит мне».
«Но ведь она была Каразеля. И Сараквеля».
«Да».
«Это был их последний перед Смертью проект?»
«Да».
«Это все».
Подойдя к окну, я выглянул на серебряные башни, посмотрел на Тьму. А потом заговорил:
«Каразель был замечательным конструктором. У него был только один недостаток, и заключался он в том, что он слишком глубоко погружался в свою работу. – Я повернулся к остальным. Ангел Сараквель дрожал, под его кожей просверкивали огоньки. – Скажи, Сараквель, кого любил Каразель? Кто был его возлюбленным?»
Он уперся взглядом в пол. Потом вдруг гордо, агрессивно поднял глаза. И улыбнулся.
«Я».
«Не хочешь нам рассказать?»
«Нет. – Пожатие плечами. – Но, наверное, придется. Что ж, слушайте. Мы работали вместе. И когда взялись за Любовь… то стали любовниками. Это была его идея. Всякий раз, когда нам удавалось выкроить немного времени, мы улетали в его келью. Там мы касались друг друга, обнимали друг друга, шептали друг другу нежные слова и клялись в вечной преданности. Его благополучие значило для меня больше моего собственного. Я существовал ради него. Оставаясь один, я повторял его имя и думал о нем одном. Когда я был с ним… – Он помедлил и опустил взгляд. – Ничего не имело значения».
Подойдя к Сараквелю, я поднял его подбородок, чтобы заглянуть в эти серые глаза.
«Тогда почему ты его убил?»
«Потому что он разлюбил меня. Когда мы начали работать над Смертью, он… он потерял ко мне интерес. А если я не мог получить его, так пусть достанется своей новой возлюбленной. Я не мог выносить его присутствия – не мог терпеть того, что он от меня так близко, и знать, что он ничего ко мне не испытывает. От этого было больнее всего. Я думал… Я надеялся… что, когда его не станет, я сам перестану любить его… и боль уймется. Поэтому я его убил. Я нанес ему колотую рану и выбросил его тело из нашего окна в Чертоге Бытия. Но боль так и не унялась». – Последние слова прозвучали почти как стон.
Подняв руку, Сараквель смахнул мои пальцы со своего подбородка.
«И что теперь?»
Я почувствовал, как на меня нисходит моя Ипостась, как меня захватывает мое Назначение. Я перестал быть отдельным существом, я превратился в Возмездие Господне.
Придвинувшись к Сараквелю ближе, я обнял его. Прижался к его губам своими и, раскрыв их, проник ему в рот языком. Мы поцеловались. Он закрыл глаза.
В тот миг я почувствовал его в себе: горение, свечение. Уголком глаза я увидел, как Люцифер и Фануэль отводят глаза, прикрывают лица рукой от моего света; я чувствовал на себе взгляд Зефкиэля. И мой свет становился все ярче и ярче, пока не вырвался – из моих глаз, из моей груди, из моих пальцев, из моего рта – белым опаляющим огнем.
Белое пламя медленно поглотило Сараквеля, и, сжигаемый, он льнул ко мне.
Вскоре от него ничего не осталось. Совсем ничего.
Я почувствовал, как пламя покидает меня. Я снова вернулся к прежнему себе.
Фануэль рыдал. Люцифер был бледен. Сидя в своем кресле, Зефкиэль молча наблюдал за мной.
Я повернулся к Фануэлю и Люциферу.
«Вы узрели Возмездие Господне, – сказал я им. – Пусть оно послужит предостережением вам обоим».
Фануэль кивнул.
«Я понял. Воистину понял. Я… с твоего разрешения, я пойду, господин. Я вернусь на назначенный мне пост. Ты не возражаешь?»
«Отправляйся».
Спотыкаясь, он подошел к окну и, неистово взмахивая крылами, ринулся в свет.
Люцифер подошел к тому месту, где стоял Сараквель. Потом опустился на колени, отчаянно всматриваясь в плиты, словно пытался отыскать там хотя бы малую частицу уничтоженного мною ангела, снежинку пепла, кость или обгоревшее перо, но там не было ничего. Затем он поднял на меня взгляд.
«Это было неправильно, – сказал он. – Это было несправедливо».
Он плакал. По его лицу бежали слезы. Сараквель, возможно, был первым, кто полюбил, но Люцифер первым пролил слезы. Этого я никогда не забуду. Я смотрел на него бесстрастно.
«Это было возмездие. Он убил. И в свой черед был убит. Ты призвал меня к моему Назначению, и я исполнил его».
«Но он… он же любил! Его следовало простить. Ему следовало помочь. Нельзя было уничтожать его вот так. Это было неправильно!»
«Такова Его воля».
Люцифер встал.
«Тогда, наверное, Его воля несправедлива. Возможно, голоса во Тьме все-таки говорят правду. Как такое может быть правильно?»
«Это правильно. Это Его воля. Я всего лишь исполнил мое Назначение».
Тыльной стороной ладони он отер слезы.
«Нет, – безжизненно сказал он, потом медленно покачал головой. – Я должен над этим подумать. Сейчас я ухожу».
Подойдя к окну, он ступил в небо и, мгновение спустя, исчез.
Мы с Зефкиэлем остались в келье одни. Когда я подошел к его креслу, он мне кивнул.
«Ты хорошо исполнил свое Назначение, Рагуэль. Разве тебе не следует вернуться в твою келью ждать, когда ты потребуешься снова?»
Мужчина на скамейке повернулся ко мне, ища встретиться со мной взглядом. До сего момента мне казалось, он едва замечал мое присутствие: он пристально смотрел перед собой, и его шепот звучал монотонно. А теперь он как будто меня обнаружил и обращался ко мне одному, а не к воздуху и не к Граду Лос-Анджелесу. Он произнес:
– Я знал, что он прав. Но я просто не в силах был уйти, даже если бы захотел. Моя Ипостась не окончательно покинула меня, мое Назначение не осуществилось до конца. И как Люцифер, я опустился на колени. Я коснулся лбом серебряного пола.
«Нет, Господи, – сказал я. – Еще рано».
Зефкиэль поднялся со своего кресла.
«Встань, – велел он. – Не пристало одному ангелу преклонять колена перед другим. Это неправильно. Вставай!»
Я тряхнул головой.
«Ты не ангел, Отец», – прошептал я.
Зефкиэль промолчал. Сердце екало у меня в груди. Мне было страшно.
«Мне поручили разузнать, кто в ответе за смерть Каразеля, Отец. И я знаю, кто это».
«Ты свершил свое Возмездие, Рагуэль».
«Это было Твое Возмездие, Господи».
Тогда он, вздохнув, снова сел.
«Эх, маленький Рагуэль. Проблема с сотворением заключается в том, что сотворенное функционирует намного лучше, чем ты даже планировал. Следует ли мне спросить, как ты меня узнал?»
«Я… не могу сказать с точностью, Господи. У тебя нет крыльев. Ты живешь в центре Града и напрямую руководишь Творением. Когда я уничтожал Сараквеля, Ты не отвел глаз. Ты слишком многое знаешь. Ты… – Я помедлил и задумался. – Нет, не знаю, откуда мне это известно. Как Ты сказал сам, Ты хорошо меня сотворил. Но кто Ты и в чем смысл драмы, которую мы тут для Тебя разыграли, я понял лишь, когда увидел, как уходил Люцифер».
«И что же ты понял, дитя?»
«Кто убил Каразеля. Или по крайней мере кто дергал за нитки. Например, кто, зная склонность Каразеля слишком глубоко погружаться в свои проекты, устроил так, чтобы Каразель и Сараквель совместно работали над Любовью».
«А зачем кому-то понадобилось «дергать за нитки», Рагуэль?» – Он произнес это мягко, почти поддразнивая, точно взрослый, делающий вид, будто ведет серьезную беседу, когда разговаривает с ребенком.
«Потому что ничто не происходит без причины, а все причины – в Тебе. Ты подставил Сараквеля. Да, он убил Каразеля. Но он убил Каразеля для того, чтобы я мог его уничтожить».
«И уничтожив его, ты поступил неправильно».
Я заглянул в его старые-старые глаза.
«Это было мое Назначение. Но я считаю это несправедливым. Думаю, нужно было, чтобы я уничтожил Сараквеля, дабы продемонстрировать Люциферу Неправоту Господа».
Тут он улыбнулся:
«И какова же у меня была на то причина?»
«Я… я не знаю… Не могу понять… Как не понимаю, зачем Ты создал Тьму или голоса во Тьме. Но их создал Ты. Ты стоял за всем случившимся».
Он кивнул:
«Да. Пожалуй. Люцифер должен мучиться, сознавая, что Сараквеля уничтожили несправедливо. И это, среди всего прочего, подтолкнет его на некий поступок. Бедный милый Люцифер. Его путь изо всех моих детей будет самым тяжелым, ибо есть роль, которую ему надлежит сыграть еще в предстоящей драме, и она будет великой».
Я остался коленопреклоненным перед Творцом Всего Сущего.
«Что ты сделаешь теперь, Рагуэль?» – спросил он.
«Я должен вернуться в мою келью. Теперь мое Назначение исполнено. Я обрушил Возмездие и разоблачил виновного. Этого достаточно. Но… Господи?»
«Да, дитя».
«Я чувствую себя нечистым… Оскверненным. Как если бы на меня пала тень. Возможно, верно, что все свершившееся – по воле Твоей и потому хорошо. Но иногда Ты оставляешь кровь на Своих орудиях».
Он кивнул, словно со мной соглашался.
«Если желаешь, Рагуэль, можешь обо всем забыть. Обо всем, что случилось в сей день. – А потом добавил: – Вне зависимости от того, решишь ли ты помнить или забыть, ты не сможешь говорить об этом ни с одним другим ангелом».
«Я буду помнить».
«Это твой выбор. Но иногда память оборачивается тяжким грузом, а умение забывать приносит свободу. А теперь, если ты не против… – Опустив руку, он взял из стопки на полу папку и открыл ее. – Меня ждет кое-какая работа».
Встав, я отошел к окну. Я надеялся, что Он позовет меня, объяснит все детали Своего плана, каким-то образом все исправит. Но Он ничего не сказал, и, даже не оглянувшись, я оставил Его.
На сем мужчина умолк. И молчал (мне казалось, я даже не слышу его дыхания) так долго, что я начал нервничать, решив, а вдруг он уснул или умер.
Потом он встал.
– Вот и все, малый. Вот твоя история. Как по-твоему, стоит она пары сигарет и коробка спичек? – Он задал этот вопрос так, словно ответ был ему важен, без тени иронии.
– Да, – честно ответил я. – Да. Стоит. Но что случилось потом? Откуда вы… Я хочу сказать, если… – Я осекся.
На улице теперь было совсем темно, заря едва занималась. Один из фонарей начал помаргивать, и мой собеседник стоял подсвеченный сзади первыми лучами рассвета. Он сунул руки в карманы.
– Что случилось? Я оставил мой дом, я потерял мой путь, а в наши дни – дом далеко-далеко. Иногда делаешь что-то, о чем потом сожалеешь, но исправить уже ничего нельзя. Времена меняются. За тобой закрываются двери. Ты живешь дальше. Понимаешь? Наконец я оказался здесь. Говаривали, что в Лос-Анджелесе не рождаются. В моем случае адски верно.
А потом, прежде, чем я успел понять, что он собирается сделать, он наклонился и нежно поцеловал меня в щеку. Он оцарапал меня своей щетиной, но пахло от него на удивление сладко. Он прошептал мне на ухо:
– Я не пал. Мне плевать, что там обо мне говорят. Я все еще делаю мою работу. Так, как я ее понимаю. – В том месте, где кожи коснулись его губы, щека у меня горела. Он выпрямился. – Но я все равно хочу вернуться домой.
Мужчина ушел по улице с погасшими фонарями, а я смотрел ему вслед. У меня было такое ощущение, будто он забрал у меня что-то, только вот я не мог вспомнить, что именно. А еще я чувствовал, что он оставил мне нечто взамен: отпущение грехов, быть может, или невинность, хотя каких грехов или какую невинность, я уже не мог бы сказать.
Взявшийся откуда-то образ: рисунок каракулями двух ангелов в полете над прекрасным городом, а поверх рисунка отчетливый отпечаток детской ладошки, пачкающий белую бумагу кроваво-красным. Он проник мне в голову без спросу, и я уже не знал, что он значит.
Я встал.
Было слишком темно, чтобы разглядеть циферблат, но я знал, что сегодня уже не засну. Я вернулся в гостиницу, к дому возле чахлой пальмы, чтобы помыться и ждать. Я думал про ангелов и про Тинк, я спрашивал себя, не ходят ли рука об руку любовь и смерть.
На следующее утро снова пустили рейсы в Англию.
Я чувствовал себя странно: из-за недостатка сна все казалось плоским и равно важным, и одновременно ничто не имело значения, а реальность стала выскобленной и до прозрачности стертой. Поездка в такси до аэропорта обернулась кошмаром. Мне было жарко, я устал, то и дело раздражался. По лос-анджелесской жаре я надел только футболку; куртка осталась на дне сумки, где и провалялась все время моего здесь пребывания.
Самолет был переполнен, но мне было все равно.
По проходу шла стюардесса с переносной стойкой газет: «Геральд трибьюн», «Ю-Эс-Эй тудей» и «Лос-Анджелес тайме», но не успевали мои глаза прочесть слова на странице, как они тут же вылетали у меня из головы. Ничто из прочитанного в памяти не задержалось. Нет, я лгу. Где-то на последней странице притаилась заметка о тройном убийстве: две женщины и маленький ребенок. Никаких имен не приводилось, и не могу сказать, почему заметка мне так запомнилась.
Я вскоре заснул. Мне снилось, как я занимаюсь любовью с Тинк, а из губ и закрытых глаз у нее медленно сочится кровь. Кровь была холодной, тягучей и липкой, и я проснулся, замерзнув под кондиционером, и с неприятным вкусом во рту. Язык и губы у меня пересохли. Выглянув в поцарапанный овальный иллюминатор, я стал смотреть вниз на облака, и тут мне (уже не в первый раз) пришло в голову, что облака на самом деле это другая земля, где все в точности знают, чего они ищут и как вернуться к началу. Смотреть вниз на облака – для меня один из немногих плюсов полета. Это и ощущение близости собственной смерти.
Завернувшись в тонкое самолетное одеяло, я еще поспал, но никакие больше сны мне так не запомнились.
Вскоре после того, как самолет приземлился в Англии, налетел ураган, обрушив линии электропередачи. В этот момент я ехал один в лифте аэропорта. В кабине вдруг потемнело, и она остановилась между этажами. Зажглись тусклые аварийные лампочки. Я нажимал красную кнопку вызова, пока не села батарейка и не перестал гудеть звонок, а после дрожал в лос-анджелесской футболке, прикорнув в углу тесной серебряной кабинки. Смотрел, как клубится в воздухе мое дыхание, и обнимал себя руками, чтобы согреться.
Там не было ничего, кроме меня. И все же я чувствовал себя в безопасности. Вскоре придет кто-нибудь и разожмет двери. Рано или поздно меня кто-нибудь выпустит, и я знал, что скоро буду дома.
Снег, зеркало, яблоко
Еще один рассказ, жизнь которого началась в «Penguin Book of English Folktales» Найла Филипа. Я читал сборник в ванне и наткнулся на легенду, которую уже, наверное, тысячу раз читал раньше. (У меня до сих пор сохранилась книжка с картинками, которую мне подарили, когда мне было три года.) Но этот тысяча первый раз оказался магическим, и я начал задумываться над легендой, выворачивать ее наизнанку и обсасывать. Несколько недель она крутилась у меня в голове, а потом вдруг в самолете я начал писать рассказ от руки. Когда самолет приземлился, рассказ был на три четверти готов, поэтому, поселившись в гостинице, я сел в кресло в углу номера и просто продолжал писать, пока он не вылился на бумагу.
\Рассказ был опубликован издательством «Dream Haven Press» в виде буклета ограниченным тиражом в поддержку «Фонда правовой защиты комиксов» (организации, которая защищает предоставленные Первой поправкой права создателей, издателей и продавцов комиксов). Поппи 3. Брайт перепечатала его в своей антологии «Любовь по венам II».
Мне нравится считать этот рассказ вирусом. Стоит вам его прочесть, и вы уже больше никогда не сможете читать исходную легенду по-старому.
Я не знаю, чем она была. Никто из нас не знает. Родившись, она убила свою мать, но и это недостаточное объяснение.
Меня называют мудрой, но я далеко не мудра, хотя и провидела случившееся обрывками, улавливала застывшие картины, притаившиеся в стоячей воде или в холодном стекле моего зеркала. Будь я мудра, то не попыталась бы изменить увиденное. Будь я мудра, то убила бы себя еще до того, как повстречала ее, еще до того, как на мне задержался его взгляд.
Мудрая женщина, колдунья – так меня называли, и всю мою жизнь я видела его лицо в снах и отражении в воде: шестнадцать лет мечтаний о нем до того дня, когда однажды утром он придержал своего коня у моста и спросил, как меня зовут. Он поднял меня на высокое седло, и мы поехали в мой маленький домик, я зарывалась лицом в мягкое золото его волос. Он спросил лучшего, что у меня есть: это ведь право короля.
Его борода отливала красной бронзой на утреннем солнце, я узнала его – не короля, ведь тогда я ничего не ведала о королях, нет, я узнала моего возлюбленного из снов. Он взял у меня все, что хотел, ведь таково право королей, но на следующий день вернулся ко мне, и на следующую ночь тоже: его борода была такой рыжей, волосы такими золотыми, глаза – синевы летнего неба, кожа загорелая до спелости пшеницы.
Когда он привел меня во дворец, его дочь была еще дитя, всего пяти весен. В комнате принцессы наверху башни висел потрет ее покойной матери, высокой женщины с волосами цвета темного дерева и орехово-карими глазами. Она была иной крови, чем ее бледная дочь.
Девочка отказывалась есть вместе с нами.
Не знаю, где и чем она питалась.
У меня были свои покои, а у моего супруга-короля – свои. Когда он желал меня, то посылал за мной, и я шла к нему и удовлетворяла его, и получала от него удовлетворение.
Однажды ночью через несколько месяцев после моего приезда ко мне пришла она. Ей было шесть. Я вышивала при свете лампы, щурясь от дыма и неверного мерцания пламени. А когда подняла глаза, увидела ее.
– Принцесса?
Она молчала. Глаза у нее были черные, как два уголька, волосы – еще чернее, а губы – краснее крови. Она поглядела на меня и улыбнулась. Даже тогда, в свете лампы, ее зубы показались мне острыми.
– Что ты делаешь в этой части дворца?
– Я есть хочу, – сказала она, как сказал бы любой ребенок.
Была зима, когда свежая еда – все равно, что мечты о тепле и солнечном свете, но с балки в моем покое свисала связка яблок, высушенных и с вынутыми косточками. Сняв одно, я протянула ей.
– Вот, возьми.
Осень – пора высушивания и заготовок, время сбора яблок и вытапливания гусиного жира. Тогда же близился праздник середины зимы, когда мы натираем гусиным жиром целую свинью и начиняем ее осенними яблоками, потом мы жарим ее в очаге или на костре и готовим пироги и клецки на шкварках.
Взяв у меня сушеное яблоко, она стала кусать его острыми желтыми зубами.
– Вкусно?
Она кивнула. Я всегда боялась маленькой принцессы, но в то мгновение сердце у меня растаяло, и кончиками пальцев я ласково коснулась ее щеки. Она посмотрела на меня и улыбнулась – она так редко улыбалась, – а потом вонзила зубы в основание моего большого пальца, в холмик Венеры, так что выступила кровь.
От боли и удивления я закричала, но она поглядела на меня, и крик замер у меня в горле.
А маленькая принцесса прильнула губами к моей руке и стала лизать, сосать и пить. Напившись, она ушла из моего покоя. У меня на глазах ранка начала затягиваться, рубцеваться, исцеляться. На следующий день остался только старый шрам, будто я порезалась карманным ножиком в детстве.
Она заморозила меня, завладела мной, подчинила себе. Это напугало меня больше, чем то, что она напиталась моей кровью. После той ночи я с наступлением сумерек стала запирать свою дверь, закладывать в скобы оструганный ствол молодого дубка и приказала кузнецу выковать железные решетки, которые он поставил мне на окна.
Мой супруг, моя любовь, мой король посылал за мной все реже и реже, а когда я приходила к нему, он был точно одурманен, беспокоен, растерян. Он больше не мог удовлетворить женщину, как пристало мужчине, и не позволял мне ублажить его ртом: в тот единственный раз, когда я попыталась, он дернулся и заплакал. Я отняла губы и крепко его обняла, и укачивала, пока рыдания не стихли, и он не уснул как дитя.
Пока он спал, я провела пальцами по его коже, – вся она была ребристой от множества старых шрамов. Но по первым дням нашей любви я помнила только один – в боку, где в юности его ранил вепрь.
Вскоре от него осталась лишь тень человека, которого я повстречала и полюбила у моста. Его кости синим и белым проступили из-под кожи. Я была с ним до конца: руки у него были холодны, как камень, глаза стали молочно-голубыми, его волосы и борода поблекли, потеряли блеск и обвисли. Он умер, не исповедавшись. Все его тело с ног до головы было в горбиках и рытвинах от застарелых крохотных шрамов.
Он почти ничего не весил. Земля промерзла, и мы не смогли вырыть ему могилу, а потому сложили курган из камней и валунов над телом – в дань памяти, ведь от него осталось так мало, что им погнушались бы даже дикие звери и птицы.
А я стала королевой.
Я была глупа и молода – восемнадцать весен пришли и ушли с тех пор, как я впервые увидела свет дня, – и не сделала того, что сделала бы сейчас.
Верно, я и сегодня приказала бы вырезать ей сердце. А еще приказала бы отрубить ей голову, руки и ноги. Я велела бы ее расчленить, а потом смотрела бы на городской площади, как палач добела раздувает мехами огонь, бесстрастно наблюдала бы, как он бросает в костер куски разрубленного тела. Вокруг площади я поставила бы лучников, которые подстрелили бы любую птицу, любого зверя, который посмел бы приблизиться к пламени, будь то ворон или собака, ястреб или крыса. И не сомкнула бы глаз до тех пор, пока принцесса не превратилась бы в пепел, и мягкий ветерок не развеял бы ее, как снег.
Но я этого не сделала, а за ошибки надо платить.
Потом говорили, что меня обманули, что это было не ее сердце, что это было сердце зверя – оленя, быть может, или кабана. Те, кто так говорил, ошибались.
Другие твердят (но это ее ложь, а не моя), что мне принесли сердце, и я его съела. Ложь и полуправда сыплются как снег, покрывая то, что я помню, то, что я видела. Чужой и неузнаваемый после снегопада край – вот во что она превратила мою жизнь.
Шрамы были на моей любви, на бедрах ее отца и на его чреслах, когда он умер.
Я с ними не пошла. Они забрали ее днем, пока она спала и была слабее всего. Они унесли ее в чащу леса, распустили на ней рубашку и вырезали ее сердце, а мертвое тело оставили в лощинке, чтобы его поглотил лес.
Лес – темное место, граница многих королевств, не нашлось бы ни одного глупца, кто стал бы утверждать свою над ним власть. В лесу живут преступники. В лесу живут разбойники, а еще волки. Можно десяток дней скакать по лесу и не встретить ни одной живой души, но все время за тобой будут наблюдать чьи-то глаза.
Мне принесли ее сердце. Я знала, что оно ее – ни сердце от свиноматки, ни сердце от голубки не продолжало бы вырезанное пульсировать и биться, как делало это.
Я отнесла его в свой покой. Я его не съела: я подвесила его на балке над моей кроватью, подвесила на нитке, на которую нанизала головки чеснока и ягоды рябины, оранжево-красные, как грудка малиновки.
За окном падал снег, скрывая следы моих охотников, укрывая ее крохотное тельце в лесу.
Я велела кузнецу снять решетки с моих окон и, когда клонился к закату короткий зимний день, подолгу сидела у окна, глядя на лес, пока не ложилась тьма.
В лесу, как я уже говорила, жили люди. Иногда они выходили из чащи на Весеннюю ярмарку – жадные, дикие опасные люди. Одни были уродами и калеками, жалкими карликами и горбунами, у других были огромные зубы и пустые глаза идиотов, у третьих – пальцы с перепонками, как у лягушки, или руки, как клешни у рака. Каждый год они выползали из леса на Весеннюю ярмарку, которую устраивали, когда сойдет снег.
В юности я работала на ярмарке, и лесной люд уже тогда меня пугал. Я предсказывала людям судьбу, высматривала ее в стоячей воде, а после, когда стала старше, в круге полированного стекла, обратная сторона которого была посеребренной – его мне подарил один купец, чью потерявшуюся лошадь я углядела в луже разлитых чернил.
И торговцы на ярмарке тоже боялись лесных людей: гвоздями прибивали свои товары к голым доскам козел – огромными железными гвоздями прибивали к дереву пряники и кожаные ремни. Если их не прибить, говорили они, лесные люди схватят их и убегут, жуя на бегу украденные пряники, размахивая над головой ворованными ремнями.
Но у лесного люда были деньги: монетка тут, монетка там, иногда испачканные зеленью или землей, и лица на монетах были незнакомы даже самым старым среди нас. Еще у них были вещи на обмен, и потому ярмарка процветала, служа изгоям и карликам, служа разбойникам (если они были осмотрительны), которые охотились на редких путников из лежащих за лесом стран, на цыган или на оленей. (В глазах закона это было разбоем. Олени принадлежали королеве.)
\Рассказ был опубликован издательством «Dream Haven Press» в виде буклета ограниченным тиражом в поддержку «Фонда правовой защиты комиксов» (организации, которая защищает предоставленные Первой поправкой права создателей, издателей и продавцов комиксов). Поппи 3. Брайт перепечатала его в своей антологии «Любовь по венам II».
Мне нравится считать этот рассказ вирусом. Стоит вам его прочесть, и вы уже больше никогда не сможете читать исходную легенду по-старому.
Я не знаю, чем она была. Никто из нас не знает. Родившись, она убила свою мать, но и это недостаточное объяснение.
Меня называют мудрой, но я далеко не мудра, хотя и провидела случившееся обрывками, улавливала застывшие картины, притаившиеся в стоячей воде или в холодном стекле моего зеркала. Будь я мудра, то не попыталась бы изменить увиденное. Будь я мудра, то убила бы себя еще до того, как повстречала ее, еще до того, как на мне задержался его взгляд.
Мудрая женщина, колдунья – так меня называли, и всю мою жизнь я видела его лицо в снах и отражении в воде: шестнадцать лет мечтаний о нем до того дня, когда однажды утром он придержал своего коня у моста и спросил, как меня зовут. Он поднял меня на высокое седло, и мы поехали в мой маленький домик, я зарывалась лицом в мягкое золото его волос. Он спросил лучшего, что у меня есть: это ведь право короля.
Его борода отливала красной бронзой на утреннем солнце, я узнала его – не короля, ведь тогда я ничего не ведала о королях, нет, я узнала моего возлюбленного из снов. Он взял у меня все, что хотел, ведь таково право королей, но на следующий день вернулся ко мне, и на следующую ночь тоже: его борода была такой рыжей, волосы такими золотыми, глаза – синевы летнего неба, кожа загорелая до спелости пшеницы.
Когда он привел меня во дворец, его дочь была еще дитя, всего пяти весен. В комнате принцессы наверху башни висел потрет ее покойной матери, высокой женщины с волосами цвета темного дерева и орехово-карими глазами. Она была иной крови, чем ее бледная дочь.
Девочка отказывалась есть вместе с нами.
Не знаю, где и чем она питалась.
У меня были свои покои, а у моего супруга-короля – свои. Когда он желал меня, то посылал за мной, и я шла к нему и удовлетворяла его, и получала от него удовлетворение.
Однажды ночью через несколько месяцев после моего приезда ко мне пришла она. Ей было шесть. Я вышивала при свете лампы, щурясь от дыма и неверного мерцания пламени. А когда подняла глаза, увидела ее.
– Принцесса?
Она молчала. Глаза у нее были черные, как два уголька, волосы – еще чернее, а губы – краснее крови. Она поглядела на меня и улыбнулась. Даже тогда, в свете лампы, ее зубы показались мне острыми.
– Что ты делаешь в этой части дворца?
– Я есть хочу, – сказала она, как сказал бы любой ребенок.
Была зима, когда свежая еда – все равно, что мечты о тепле и солнечном свете, но с балки в моем покое свисала связка яблок, высушенных и с вынутыми косточками. Сняв одно, я протянула ей.
– Вот, возьми.
Осень – пора высушивания и заготовок, время сбора яблок и вытапливания гусиного жира. Тогда же близился праздник середины зимы, когда мы натираем гусиным жиром целую свинью и начиняем ее осенними яблоками, потом мы жарим ее в очаге или на костре и готовим пироги и клецки на шкварках.
Взяв у меня сушеное яблоко, она стала кусать его острыми желтыми зубами.
– Вкусно?
Она кивнула. Я всегда боялась маленькой принцессы, но в то мгновение сердце у меня растаяло, и кончиками пальцев я ласково коснулась ее щеки. Она посмотрела на меня и улыбнулась – она так редко улыбалась, – а потом вонзила зубы в основание моего большого пальца, в холмик Венеры, так что выступила кровь.
От боли и удивления я закричала, но она поглядела на меня, и крик замер у меня в горле.
А маленькая принцесса прильнула губами к моей руке и стала лизать, сосать и пить. Напившись, она ушла из моего покоя. У меня на глазах ранка начала затягиваться, рубцеваться, исцеляться. На следующий день остался только старый шрам, будто я порезалась карманным ножиком в детстве.
Она заморозила меня, завладела мной, подчинила себе. Это напугало меня больше, чем то, что она напиталась моей кровью. После той ночи я с наступлением сумерек стала запирать свою дверь, закладывать в скобы оструганный ствол молодого дубка и приказала кузнецу выковать железные решетки, которые он поставил мне на окна.
Мой супруг, моя любовь, мой король посылал за мной все реже и реже, а когда я приходила к нему, он был точно одурманен, беспокоен, растерян. Он больше не мог удовлетворить женщину, как пристало мужчине, и не позволял мне ублажить его ртом: в тот единственный раз, когда я попыталась, он дернулся и заплакал. Я отняла губы и крепко его обняла, и укачивала, пока рыдания не стихли, и он не уснул как дитя.
Пока он спал, я провела пальцами по его коже, – вся она была ребристой от множества старых шрамов. Но по первым дням нашей любви я помнила только один – в боку, где в юности его ранил вепрь.
Вскоре от него осталась лишь тень человека, которого я повстречала и полюбила у моста. Его кости синим и белым проступили из-под кожи. Я была с ним до конца: руки у него были холодны, как камень, глаза стали молочно-голубыми, его волосы и борода поблекли, потеряли блеск и обвисли. Он умер, не исповедавшись. Все его тело с ног до головы было в горбиках и рытвинах от застарелых крохотных шрамов.
Он почти ничего не весил. Земля промерзла, и мы не смогли вырыть ему могилу, а потому сложили курган из камней и валунов над телом – в дань памяти, ведь от него осталось так мало, что им погнушались бы даже дикие звери и птицы.
А я стала королевой.
Я была глупа и молода – восемнадцать весен пришли и ушли с тех пор, как я впервые увидела свет дня, – и не сделала того, что сделала бы сейчас.
Верно, я и сегодня приказала бы вырезать ей сердце. А еще приказала бы отрубить ей голову, руки и ноги. Я велела бы ее расчленить, а потом смотрела бы на городской площади, как палач добела раздувает мехами огонь, бесстрастно наблюдала бы, как он бросает в костер куски разрубленного тела. Вокруг площади я поставила бы лучников, которые подстрелили бы любую птицу, любого зверя, который посмел бы приблизиться к пламени, будь то ворон или собака, ястреб или крыса. И не сомкнула бы глаз до тех пор, пока принцесса не превратилась бы в пепел, и мягкий ветерок не развеял бы ее, как снег.
Но я этого не сделала, а за ошибки надо платить.
Потом говорили, что меня обманули, что это было не ее сердце, что это было сердце зверя – оленя, быть может, или кабана. Те, кто так говорил, ошибались.
Другие твердят (но это ее ложь, а не моя), что мне принесли сердце, и я его съела. Ложь и полуправда сыплются как снег, покрывая то, что я помню, то, что я видела. Чужой и неузнаваемый после снегопада край – вот во что она превратила мою жизнь.
Шрамы были на моей любви, на бедрах ее отца и на его чреслах, когда он умер.
Я с ними не пошла. Они забрали ее днем, пока она спала и была слабее всего. Они унесли ее в чащу леса, распустили на ней рубашку и вырезали ее сердце, а мертвое тело оставили в лощинке, чтобы его поглотил лес.
Лес – темное место, граница многих королевств, не нашлось бы ни одного глупца, кто стал бы утверждать свою над ним власть. В лесу живут преступники. В лесу живут разбойники, а еще волки. Можно десяток дней скакать по лесу и не встретить ни одной живой души, но все время за тобой будут наблюдать чьи-то глаза.
Мне принесли ее сердце. Я знала, что оно ее – ни сердце от свиноматки, ни сердце от голубки не продолжало бы вырезанное пульсировать и биться, как делало это.
Я отнесла его в свой покой. Я его не съела: я подвесила его на балке над моей кроватью, подвесила на нитке, на которую нанизала головки чеснока и ягоды рябины, оранжево-красные, как грудка малиновки.
За окном падал снег, скрывая следы моих охотников, укрывая ее крохотное тельце в лесу.
Я велела кузнецу снять решетки с моих окон и, когда клонился к закату короткий зимний день, подолгу сидела у окна, глядя на лес, пока не ложилась тьма.
В лесу, как я уже говорила, жили люди. Иногда они выходили из чащи на Весеннюю ярмарку – жадные, дикие опасные люди. Одни были уродами и калеками, жалкими карликами и горбунами, у других были огромные зубы и пустые глаза идиотов, у третьих – пальцы с перепонками, как у лягушки, или руки, как клешни у рака. Каждый год они выползали из леса на Весеннюю ярмарку, которую устраивали, когда сойдет снег.
В юности я работала на ярмарке, и лесной люд уже тогда меня пугал. Я предсказывала людям судьбу, высматривала ее в стоячей воде, а после, когда стала старше, в круге полированного стекла, обратная сторона которого была посеребренной – его мне подарил один купец, чью потерявшуюся лошадь я углядела в луже разлитых чернил.
И торговцы на ярмарке тоже боялись лесных людей: гвоздями прибивали свои товары к голым доскам козел – огромными железными гвоздями прибивали к дереву пряники и кожаные ремни. Если их не прибить, говорили они, лесные люди схватят их и убегут, жуя на бегу украденные пряники, размахивая над головой ворованными ремнями.
Но у лесного люда были деньги: монетка тут, монетка там, иногда испачканные зеленью или землей, и лица на монетах были незнакомы даже самым старым среди нас. Еще у них были вещи на обмен, и потому ярмарка процветала, служа изгоям и карликам, служа разбойникам (если они были осмотрительны), которые охотились на редких путников из лежащих за лесом стран, на цыган или на оленей. (В глазах закона это было разбоем. Олени принадлежали королеве.)