Медленно текли годы, и мой народ утверждал, что я правлю им мудро. Сердце все так же висело у меня над кроватью и слабо пульсировало по ночам. Если кто-то и горевал по ребенку, свидетельств того я не видела: тогда она еще наводила страх и люди считали себя счастливыми, что избавились от нее.
Одна Весенняя ярмарка следовала за другой: всего пять, и каждая следующая была унылее, беднее, скуднее предыдущей. Все меньше лесных людей приходили покупать наши товары. А те, кто приходил, казались подавленными и беспокойными. Торговцы перестали прибивать к козлам свой товар. На пятый год из лесу вышла лишь горсть людей – дюжина сбившихся от страха в кучку волосатых карликов. И никого больше.
Когда торги закончились, ко мне пришли распорядитель ярмарки и его паж. Первого я немного знала до того, как стала королевой.
– Я пришел к тебе не как к моей королеве, – сказал он. Я молчала. И слушала.
– Я пришел к тебе потому, что ты мудра, – продолжал он. – Ребенком, лишь посмотрев в лужу чернил, ты нашла потерявшегося жеребенка; девушкой, лишь посмотрев в свое зеркало, ты нашла потерявшегося младенца, который далеко ушел от своей матери. Тебе ведомы тайны, и ты можешь сыскать сокрытое. Что пожирает лесной люд, моя королева? – спросил он. – В будущем году Весенней ярмарки не будет вовсе. Путники из других королевств стали редки, лесные люди почти исчезли. Еще один такой год, и мы все умрем с голоду.
Я приказала служанке принести мне зеркало. Это была немудреная вещица, посеребренный сзади стеклянный диск, который я хранила завернутым в шкуру олененка в сундуке у себя в покое.
Мне его принесли, и я в него заглянула.
Ей было двенадцать – уже не малое дитя. Кожа у нее была все еще бледная, глаза и волосы – угольно-черные, губы – кроваво-красные. На ней была одежда, в которой она в последний раз покинула дворец, – рубаха и юбка, но теперь они были ей малы и многократно заштопаны. Поверх них она носила кожаный плащ, а вместо башмаков на крохотных ножках – два кожаных мешка, подвязанных шнурками. Она стояла в лесу за деревом. Перед моим мысленным
Одно за другим я взяла три яблока и серебряной булавкой проколола на них кожуру. Потом опустила яблоки в серебряный таз и оставила их там, а первые в этом году крохотные снежинки медленно ложились на мое тело, на яблоки и на кровь.
Когда заря окрасила небо, я укуталась в серый плащ, одно за другими серебряными щипцами достала из серебряного таза красные яблоки, стараясь их не касаться, и положила в корзинку. На дне серебряного таза не осталось ни моей крови, ни бурой пыли, только зеленовато-черный осадок, похожий на ярь-медянку.
Таз я закопала в землю. Потом навела на яблоки чары (как когда-то, много лет назад, у моста наложила чары красоты на себя саму), чтобы они стали самыми чудесными яблоками на всем белом свете, и алые сполохи на их кожуре приобрели теплый цвет свежей крови.
Надвинув на лицо капюшон, я взяла с собой цветные ленты и украшения для волос, которыми прикрыла яблоки в камышовой корзинке, и одна пошла в лес, пока не пришла к ее жилищу: высокому утесу из песчаника, испещренному глубокими норами, которые уводили в темные недра.
Вокруг утеса росли деревья и высились валуны, и я незаметно переходила от дерева к дереву, от валуна к валуну, не потревожив ни веточки, ни упавшего листа. Наконец я отыскала себе укрытие и стала ждать – и наблюдать.
Несколько часов спустя из одной норы выбрался выводок карликов – уродливых и искривленных волосатых человечков, прежних обитателей этой земли. Теперь их редко встретишь.
Они скрылись в лесу и меня не заметили, хотя один остановился помочиться на валун, за которым я укрывалась.
Я ждала. Никто больше не появился.
Подойдя к норе, я позвала надтреснутым старушечьим голосом. Шрам на моей руке запульсировал, когда она вышла ко мне из темноты, одна и нагая. Ей, моей падчерице, было тринадцать лет, и ничто не портило совершенной белизны ее кожи, кроме багрового шрама под левой грудью, где давным-давно у нее вырезали сердце. Внутренняя часть ее бедер была испачкана влажной черной грязью.
Она всматривалась в меня, скрытую под плащом. И взгляд у нее был голодный.
– Ленты, пригожая девица, – прокаркала я. – Красивые ленты для ваших волос…
Улыбнувшись, она поманила меня к себе. Рывок – это шрам на моей руке потянул меня к ней. Я сделала то, что намеревалась, но много охотнее, чем хотела: я уронила корзинку и завопила, как трусливая старая торговка, которой прикидывалась, и побежала прочь.
Мой серый плащ был цвета леса, и ноги несли меня быстро, она не догнала меня.
Я же вернулась во дворец.
Дальнейшего я не видела. Но давайте представим себе, как разочарованная и голодная девушка возвращается в свою нору и находит на земле брошенную корзинку.
Что она сделала?
Мне хочется думать, что сперва она поиграла с лентами, вплела их в волосы цвета воронова крыла, обернула вокруг бледной шейки или тоненькой талии.
А потом из любопытства отодвинула тряпицу посмотреть, что еще есть в корзинке, и увидела красные-красные яблоки.
Разумеется, они благоухали свежими яблоками, но еще от них пахло кровью. А она была голодна. Представляю себе, как она берет яблоко, прижимает его к щеке, кожей ощущая его холодную гладкость.
И она открыла рот и глубоко вонзила в него зубы…
К тому времени, когда я достигла моего покоя, сердце, подвешенное на нити с потолочной балки – рядом с яблоками, окороками и вялеными сосисками, – перестало биться. Оно просто тихонько висело, недвижимое и безжизненное, и я снова почувствовала себя в безопасности.
Зимние снега легли высокими и глубокими и стаяли поздно. К наступлению весны мы все были голодны.
В тот год Весенняя ярмарка несколько ожила. Лесной люд был немногочислен, но пришел, а еще прибыли путники из земель за лесом.
Я видела, как волосатые человечки из пещеры в утесе торговались за куски стекла, обломки кристаллов и кварца. За стекло они заплатили серебряными монетами – добычей, принесенной с ночной охоты моей падчерицей, в этом у меня не было сомнений. Когда прошел слух, что именно они покупают, горожане побежали по домам и вернулись со своими амулетами из кристаллов, а несколько человек принесли даже оконные стекла.
Я было подумала, не приказать ли убить волосатых человечков, но не сделала этого. Пока с балки в моем покое сердце свисало недвижимое и холодное, мне ничто не грозило и лесному люду тоже, а значит – и жителям города.
Наступило мое двадцать пятое лето, моя падчерица съела отравленные плоды две зимы назад, когда в мой дворец пришел принц. Он был высоким, очень высоким, с холодными зелеными глазами и смуглой кожей тех, кто живет за горами. Он приехал со свитой, достаточно большой, чтобы его защитить, достаточно маленькой, чтобы другой правитель – я, например, – не счел ее возможной себе угрозой.
Я была практична: я подумала про союз между нашими землями, подумала про королевство, тянущееся от леса до самого моря на юге, подумала про моего златовласого возлюбленного, который уже восемь лет покоился в земле, и ночью пошла в покой принца. Я не невинная девица, хотя мой покойный супруг, который когда-то был моим королем, поистине был первым моим возлюбленным, что бы потом ни говорили.
Поначалу принц как будто возбудился. Он попросил меня снять рубашку и встать перед распахнутым окном подальше от очага, пока кожа у меня не стала холодной как камень. Потом он попросил меня лечь навзничь, сложить на груди руки и широко открыть глаза – но смотреть только в потолок. Он велел мне не двигаться и почти не дышать. Он молил меня не говорить ничего. Он раздвинул мне ноги.
И тогда он вошел в меня.
Когда же он начал двигаться во мне, я почувствовала, как поднимаются мои бедра, почувствовала, как сама двигаюсь ему под стать, вздох за вздохом, толчок за толчком. Я застонала – просто не могла сдержаться.
Его ствол выскользнул из меня. Протянув руку, я коснулась его – крохотной, скользкой козявки.
– Прошу, – шепотом взмолился он, – ты не должна ни двигаться, ни говорить. Просто лежи на камнях, такая холодная, такая прекрасная.
Я постаралась, но он утратил силу, которая придавала ему мужества, и довольно скоро я ушла из покоя принца, а в ушах у меня еще звучали его проклятия и слезы.
На следующий день рано утром он – уехал, забрав всех своих людей, – они поскакали в лес.
Представляю себе его чресла, пока он ехал, неудовлетворенность, камнем залегшую в основании его ствола. Воображаю себе его плотно сжатые губы. Потом представляю себе, как небольшой отряд едет по лесу и выезжает наконец к стеклянной гробнице моей падчерицы. Такая бледная. Такая холодная. Обнаженная под стеклом. Почти ребенок. Недвижима, мертва.
В моем воображении я почти чувствую, как внезапно отвердевает его ствол, вижу, как им овладевает похоть, слышу молитвы, которые он бормочет вполголоса, благодаря небеса за свою удачу. Я представляю себе, как он торгуется с волосатыми человечками, предлагает им золото и пряности в обмен на прекрасный труп под стеклянным саркофагом.
С готовностью ли они взяли золото? Или поглядели на его конную свиту, на острые мечи и копья и поняли, что иного выхода у них нет?
Не знаю. Меня там не было. В зеркало я не смотрела. Могу только воображать…
Руки, снимающие куски стекла и кварца с ее хладного тела. Руки, нежно гладящие ее хладную щеку, сдвигающие ее хладную руку, ликующие, что труп еще свеж и податлив.
Взял ли он ее прямо там, у всех на виду? Или велел перенести в укромное место прежде, чем войти в нее?
Мне неведомо.
Вытряхнул ли он яблоко у нее из глотки? Или, пока он вонзался в ее хладное тело, ее глаза медленно открылись? Раздвинулись ли ее губы, эти красные хладные губы, обнажились ли острые желтые зубы у смуглой шеи, когда кровь, которая есть жизнь, потекла ей в горло, смывая кусок яблока, смывая мой яд?
Мне остается только гадать. Наверняка я не знаю.
Вот что я знаю. – Ночью я проснулась от того, что ее сердце запульсировало и забилось опять. Сверху мне на лицо закапала соленая кровь. Я села. Рука у меня горела и гудела, будто по основанию большого пальца я ударила камнем.
В мою дверь барабанили. Я испугалась, но ведь я королева и не выкажу страха. Я распахнула дверь.
Первыми в мой покой вошли его воины и окружили меня, наставив на меня свои острые мечи и длинные копья.
Потом вошел он. И он плюнул мне в лицо.
Наконец в мой покой вошла она, как сделала это, когда я только стала королевой, а она была шестилетним ребенком. Она не изменилась. Ни в чем не изменилась.
Она дернула за нить, на которой было подвешено ее сердце. Она сорвала одну за другой ягоды рябины, сорвала головку чеснока, за столько лет совсем уже высохшую, потом взяла свое собственное, свое бьющееся сердце – маленькое, не больше чем у молочного козленка или медвежонка, а оно полнилось кровью, выплескивавшейся ей на руку.
Ногти у нее, наверное, были острые, как стекло: ими она разрезала себе плоть, проведя по пурпурному шраму. Ее грудь внезапно раззявилась – пустая и бескровная. Она лизнула разок свое сердце – а кровь все бежала у нее по рукам – и задвинула его глубоко под ребра.
Я видела, как она это делает. Я видела, как она снова закрыла и сдвинула плоть и кожу. Я видела, как пурпурный шрам начал бледнеть.
Ее принц поглядел на нее было беспокойно, но все же обнял за плечи, и они встали бок о бок и ждали. Но вместе с сердцем в нее не вошло тепло, и на губах у нее остался налет смерти, и потому его похоть ничуть не уменьшилась.
Они сказали мне, что поженятся, и два королевства действительно объединятся. Они сказали, что в день свадьбы я буду с ними.
Тут становится жарко.
Они оговорили меня перед моим народом, приправляя толикой правды похлебку, сваренную из лжи.
Меня связали и держали в крохотной каменной каморке под дворцом, в подземельях я пробыла всю осень. Сегодня за мной пришли. Сорвали с меня лохмотья и смыли грязь, потом побрили мне голову и пах и натерли мою кожу гусиным жиром.
Снег падал, пока меня несли – по мужчине на руку, по мужчине на ногу – всем напоказ, распятую и холодную через зимнюю толпу и затолкали в эту печь для обжига.
Моя падчерица стояла рядом со своим принцем. Она смотрела на меня, на мое унижение, но молчала.
Когда, глумясь, меня заталкивали в печь, я увидела, как одна снежинка легла ей на белую щеку и так и осталась на ней, не тая.
Они закрыли за мной дверцу печи. Тут становится все жарче, а там они поют, веселятся и стучат в железные стенки.
Она не смеялась, не глумилась, не говорила. Она не издевалась и не отвернула лица. Но она смотрела на меня, и на мгновение я увидела свое отражение в ее глазах.
Я не буду кричать. Этого удовольствия я им не доставлю. Тело мое они получат, но моя душа и моя история принадлежат только мне, со мной и умрут.
Гусиный жир начинает плавиться и блестеть. Я не издам ни звука. Больше я думать об этом не буду.
А стану думать про снежинку на ее щеке.
Думать про волосы, черные, как уголь, про губы, красные, как кровь, про кожу, белую как снег.
Одна Весенняя ярмарка следовала за другой: всего пять, и каждая следующая была унылее, беднее, скуднее предыдущей. Все меньше лесных людей приходили покупать наши товары. А те, кто приходил, казались подавленными и беспокойными. Торговцы перестали прибивать к козлам свой товар. На пятый год из лесу вышла лишь горсть людей – дюжина сбившихся от страха в кучку волосатых карликов. И никого больше.
Когда торги закончились, ко мне пришли распорядитель ярмарки и его паж. Первого я немного знала до того, как стала королевой.
– Я пришел к тебе не как к моей королеве, – сказал он. Я молчала. И слушала.
– Я пришел к тебе потому, что ты мудра, – продолжал он. – Ребенком, лишь посмотрев в лужу чернил, ты нашла потерявшегося жеребенка; девушкой, лишь посмотрев в свое зеркало, ты нашла потерявшегося младенца, который далеко ушел от своей матери. Тебе ведомы тайны, и ты можешь сыскать сокрытое. Что пожирает лесной люд, моя королева? – спросил он. – В будущем году Весенней ярмарки не будет вовсе. Путники из других королевств стали редки, лесные люди почти исчезли. Еще один такой год, и мы все умрем с голоду.
Я приказала служанке принести мне зеркало. Это была немудреная вещица, посеребренный сзади стеклянный диск, который я хранила завернутым в шкуру олененка в сундуке у себя в покое.
Мне его принесли, и я в него заглянула.
Ей было двенадцать – уже не малое дитя. Кожа у нее была все еще бледная, глаза и волосы – угольно-черные, губы – кроваво-красные. На ней была одежда, в которой она в последний раз покинула дворец, – рубаха и юбка, но теперь они были ей малы и многократно заштопаны. Поверх них она носила кожаный плащ, а вместо башмаков на крохотных ножках – два кожаных мешка, подвязанных шнурками. Она стояла в лесу за деревом. Перед моим мысленным
Одно за другим я взяла три яблока и серебряной булавкой проколола на них кожуру. Потом опустила яблоки в серебряный таз и оставила их там, а первые в этом году крохотные снежинки медленно ложились на мое тело, на яблоки и на кровь.
Когда заря окрасила небо, я укуталась в серый плащ, одно за другими серебряными щипцами достала из серебряного таза красные яблоки, стараясь их не касаться, и положила в корзинку. На дне серебряного таза не осталось ни моей крови, ни бурой пыли, только зеленовато-черный осадок, похожий на ярь-медянку.
Таз я закопала в землю. Потом навела на яблоки чары (как когда-то, много лет назад, у моста наложила чары красоты на себя саму), чтобы они стали самыми чудесными яблоками на всем белом свете, и алые сполохи на их кожуре приобрели теплый цвет свежей крови.
Надвинув на лицо капюшон, я взяла с собой цветные ленты и украшения для волос, которыми прикрыла яблоки в камышовой корзинке, и одна пошла в лес, пока не пришла к ее жилищу: высокому утесу из песчаника, испещренному глубокими норами, которые уводили в темные недра.
Вокруг утеса росли деревья и высились валуны, и я незаметно переходила от дерева к дереву, от валуна к валуну, не потревожив ни веточки, ни упавшего листа. Наконец я отыскала себе укрытие и стала ждать – и наблюдать.
Несколько часов спустя из одной норы выбрался выводок карликов – уродливых и искривленных волосатых человечков, прежних обитателей этой земли. Теперь их редко встретишь.
Они скрылись в лесу и меня не заметили, хотя один остановился помочиться на валун, за которым я укрывалась.
Я ждала. Никто больше не появился.
Подойдя к норе, я позвала надтреснутым старушечьим голосом. Шрам на моей руке запульсировал, когда она вышла ко мне из темноты, одна и нагая. Ей, моей падчерице, было тринадцать лет, и ничто не портило совершенной белизны ее кожи, кроме багрового шрама под левой грудью, где давным-давно у нее вырезали сердце. Внутренняя часть ее бедер была испачкана влажной черной грязью.
Она всматривалась в меня, скрытую под плащом. И взгляд у нее был голодный.
– Ленты, пригожая девица, – прокаркала я. – Красивые ленты для ваших волос…
Улыбнувшись, она поманила меня к себе. Рывок – это шрам на моей руке потянул меня к ней. Я сделала то, что намеревалась, но много охотнее, чем хотела: я уронила корзинку и завопила, как трусливая старая торговка, которой прикидывалась, и побежала прочь.
Мой серый плащ был цвета леса, и ноги несли меня быстро, она не догнала меня.
Я же вернулась во дворец.
Дальнейшего я не видела. Но давайте представим себе, как разочарованная и голодная девушка возвращается в свою нору и находит на земле брошенную корзинку.
Что она сделала?
Мне хочется думать, что сперва она поиграла с лентами, вплела их в волосы цвета воронова крыла, обернула вокруг бледной шейки или тоненькой талии.
А потом из любопытства отодвинула тряпицу посмотреть, что еще есть в корзинке, и увидела красные-красные яблоки.
Разумеется, они благоухали свежими яблоками, но еще от них пахло кровью. А она была голодна. Представляю себе, как она берет яблоко, прижимает его к щеке, кожей ощущая его холодную гладкость.
И она открыла рот и глубоко вонзила в него зубы…
К тому времени, когда я достигла моего покоя, сердце, подвешенное на нити с потолочной балки – рядом с яблоками, окороками и вялеными сосисками, – перестало биться. Оно просто тихонько висело, недвижимое и безжизненное, и я снова почувствовала себя в безопасности.
Зимние снега легли высокими и глубокими и стаяли поздно. К наступлению весны мы все были голодны.
В тот год Весенняя ярмарка несколько ожила. Лесной люд был немногочислен, но пришел, а еще прибыли путники из земель за лесом.
Я видела, как волосатые человечки из пещеры в утесе торговались за куски стекла, обломки кристаллов и кварца. За стекло они заплатили серебряными монетами – добычей, принесенной с ночной охоты моей падчерицей, в этом у меня не было сомнений. Когда прошел слух, что именно они покупают, горожане побежали по домам и вернулись со своими амулетами из кристаллов, а несколько человек принесли даже оконные стекла.
Я было подумала, не приказать ли убить волосатых человечков, но не сделала этого. Пока с балки в моем покое сердце свисало недвижимое и холодное, мне ничто не грозило и лесному люду тоже, а значит – и жителям города.
Наступило мое двадцать пятое лето, моя падчерица съела отравленные плоды две зимы назад, когда в мой дворец пришел принц. Он был высоким, очень высоким, с холодными зелеными глазами и смуглой кожей тех, кто живет за горами. Он приехал со свитой, достаточно большой, чтобы его защитить, достаточно маленькой, чтобы другой правитель – я, например, – не счел ее возможной себе угрозой.
Я была практична: я подумала про союз между нашими землями, подумала про королевство, тянущееся от леса до самого моря на юге, подумала про моего златовласого возлюбленного, который уже восемь лет покоился в земле, и ночью пошла в покой принца. Я не невинная девица, хотя мой покойный супруг, который когда-то был моим королем, поистине был первым моим возлюбленным, что бы потом ни говорили.
Поначалу принц как будто возбудился. Он попросил меня снять рубашку и встать перед распахнутым окном подальше от очага, пока кожа у меня не стала холодной как камень. Потом он попросил меня лечь навзничь, сложить на груди руки и широко открыть глаза – но смотреть только в потолок. Он велел мне не двигаться и почти не дышать. Он молил меня не говорить ничего. Он раздвинул мне ноги.
И тогда он вошел в меня.
Когда же он начал двигаться во мне, я почувствовала, как поднимаются мои бедра, почувствовала, как сама двигаюсь ему под стать, вздох за вздохом, толчок за толчком. Я застонала – просто не могла сдержаться.
Его ствол выскользнул из меня. Протянув руку, я коснулась его – крохотной, скользкой козявки.
– Прошу, – шепотом взмолился он, – ты не должна ни двигаться, ни говорить. Просто лежи на камнях, такая холодная, такая прекрасная.
Я постаралась, но он утратил силу, которая придавала ему мужества, и довольно скоро я ушла из покоя принца, а в ушах у меня еще звучали его проклятия и слезы.
На следующий день рано утром он – уехал, забрав всех своих людей, – они поскакали в лес.
Представляю себе его чресла, пока он ехал, неудовлетворенность, камнем залегшую в основании его ствола. Воображаю себе его плотно сжатые губы. Потом представляю себе, как небольшой отряд едет по лесу и выезжает наконец к стеклянной гробнице моей падчерицы. Такая бледная. Такая холодная. Обнаженная под стеклом. Почти ребенок. Недвижима, мертва.
В моем воображении я почти чувствую, как внезапно отвердевает его ствол, вижу, как им овладевает похоть, слышу молитвы, которые он бормочет вполголоса, благодаря небеса за свою удачу. Я представляю себе, как он торгуется с волосатыми человечками, предлагает им золото и пряности в обмен на прекрасный труп под стеклянным саркофагом.
С готовностью ли они взяли золото? Или поглядели на его конную свиту, на острые мечи и копья и поняли, что иного выхода у них нет?
Не знаю. Меня там не было. В зеркало я не смотрела. Могу только воображать…
Руки, снимающие куски стекла и кварца с ее хладного тела. Руки, нежно гладящие ее хладную щеку, сдвигающие ее хладную руку, ликующие, что труп еще свеж и податлив.
Взял ли он ее прямо там, у всех на виду? Или велел перенести в укромное место прежде, чем войти в нее?
Мне неведомо.
Вытряхнул ли он яблоко у нее из глотки? Или, пока он вонзался в ее хладное тело, ее глаза медленно открылись? Раздвинулись ли ее губы, эти красные хладные губы, обнажились ли острые желтые зубы у смуглой шеи, когда кровь, которая есть жизнь, потекла ей в горло, смывая кусок яблока, смывая мой яд?
Мне остается только гадать. Наверняка я не знаю.
Вот что я знаю. – Ночью я проснулась от того, что ее сердце запульсировало и забилось опять. Сверху мне на лицо закапала соленая кровь. Я села. Рука у меня горела и гудела, будто по основанию большого пальца я ударила камнем.
В мою дверь барабанили. Я испугалась, но ведь я королева и не выкажу страха. Я распахнула дверь.
Первыми в мой покой вошли его воины и окружили меня, наставив на меня свои острые мечи и длинные копья.
Потом вошел он. И он плюнул мне в лицо.
Наконец в мой покой вошла она, как сделала это, когда я только стала королевой, а она была шестилетним ребенком. Она не изменилась. Ни в чем не изменилась.
Она дернула за нить, на которой было подвешено ее сердце. Она сорвала одну за другой ягоды рябины, сорвала головку чеснока, за столько лет совсем уже высохшую, потом взяла свое собственное, свое бьющееся сердце – маленькое, не больше чем у молочного козленка или медвежонка, а оно полнилось кровью, выплескивавшейся ей на руку.
Ногти у нее, наверное, были острые, как стекло: ими она разрезала себе плоть, проведя по пурпурному шраму. Ее грудь внезапно раззявилась – пустая и бескровная. Она лизнула разок свое сердце – а кровь все бежала у нее по рукам – и задвинула его глубоко под ребра.
Я видела, как она это делает. Я видела, как она снова закрыла и сдвинула плоть и кожу. Я видела, как пурпурный шрам начал бледнеть.
Ее принц поглядел на нее было беспокойно, но все же обнял за плечи, и они встали бок о бок и ждали. Но вместе с сердцем в нее не вошло тепло, и на губах у нее остался налет смерти, и потому его похоть ничуть не уменьшилась.
Они сказали мне, что поженятся, и два королевства действительно объединятся. Они сказали, что в день свадьбы я буду с ними.
Тут становится жарко.
Они оговорили меня перед моим народом, приправляя толикой правды похлебку, сваренную из лжи.
Меня связали и держали в крохотной каменной каморке под дворцом, в подземельях я пробыла всю осень. Сегодня за мной пришли. Сорвали с меня лохмотья и смыли грязь, потом побрили мне голову и пах и натерли мою кожу гусиным жиром.
Снег падал, пока меня несли – по мужчине на руку, по мужчине на ногу – всем напоказ, распятую и холодную через зимнюю толпу и затолкали в эту печь для обжига.
Моя падчерица стояла рядом со своим принцем. Она смотрела на меня, на мое унижение, но молчала.
Когда, глумясь, меня заталкивали в печь, я увидела, как одна снежинка легла ей на белую щеку и так и осталась на ней, не тая.
Они закрыли за мной дверцу печи. Тут становится все жарче, а там они поют, веселятся и стучат в железные стенки.
Она не смеялась, не глумилась, не говорила. Она не издевалась и не отвернула лица. Но она смотрела на меня, и на мгновение я увидела свое отражение в ее глазах.
Я не буду кричать. Этого удовольствия я им не доставлю. Тело мое они получат, но моя душа и моя история принадлежат только мне, со мной и умрут.
Гусиный жир начинает плавиться и блестеть. Я не издам ни звука. Больше я думать об этом не буду.
А стану думать про снежинку на ее щеке.
Думать про волосы, черные, как уголь, про губы, красные, как кровь, про кожу, белую как снег.