«Он женат на авторитарной снобке» – что это такое?
   «…Хотя все силы (героя) были направлены на борьбу (со стихией), сердце его вдруг наполнилось чувством огромной любви… Настоящая любовь – это страсть и нежность пополам. Первую он ощутил давно, теперь в его душе прочно утвердилась и вторая».
   Конечно, в оригинале есть first и second, но по-русски это присуще только протоколу, в художественном переводе такая казенщина с банальностью пополам непозволительна. Она – еще одно доказательство, что калька и канцелярит – близнецы.
   Что значит «зафиксированная вовне времени грязнуха исчезла зафиксированной, без момента перехода»? Может быть, она мелькнула перед глазами, накрепко запечатлелась (отпечаталась) в памяти, а из виду мгновенно исчезла? Вероятно, так, но легко ли на каждой странице разгадывать этакие ребусы?
   Некто «трезво и перипатетически воспринимал окружающий мир, бодрствуя… до пяти часов утра». Что сие значит? Если в подлиннике (весьма сложном, тут стиль передать не так-то легко) и стояло peripatetic, то переводчик обязан сохранить не слово, а мысль и образ. Персонаж этот не причастен древней философской школе перипатетиков, но, может быть, бодрствуя, он, как и те философы со своими учениками, ходил взад и вперед? Или, неровен час, переводчику почудилось, что перипатетически – это вроде патетически, только «покрепче»? Поистине, темна вода во облацех. Правда, нам встречался и перипатетический Телепат – у Ст. Лема. Но Лем-то острит, и очень удачно. Американский же романист насмешил читателя только по милости переводчика.
   И в том же романе разносчик газет «упивался одинокой самодостаточностью своей работы». (Это слово-урод сейчас уже встречаешь не только в переводах.)
   А что такое «западное небо»? По-русски либо закатное, либо небо на Западе (допустим, оно алеет или погасло). Как вам нравится «костюм цвета соли»? А «рот, собранный в пуговицу»? А «потенциальные пироги»?
   А это как понять: человек «потерял стратегическую пуговицу в смешанном обществе»?
   Загадки, загадки…
   «Сказал он темно». Пожалуй, припомнится Ленский («так он писал темно и вяло»). А в подлиннике никакого романтизма, человек говорит, видимо, darkly – либо хмуро, либо туманно, неясно.
   Некто «увидел своего сына царящим в ореоле насыщенного ощущения начала нового пути, и его сердце воспряло (хотя бы воспрянуло, все-таки грамотнее!) из праха». Вот это и вправду сказано темно, ибо не по-русски.
   Очевидно, в лучшем случае все это – калька, непереваренное, не осмысленное творчески повторение буквы подлинника без малейшего желания понять и передать дух, своеобразие этого сложного, но отнюдь не пародийного стиля. Выходит не своеобразно, а только непонятно, смешно и нелепо. И таких переводов немало.
   «Это помогло ему оставаться тем, кем он был» – вместо самим собою!
   Человек «шел, засунув руки в карманы, чуть выставив вперед нагнутую голову»!
   «Руку, поддерживающую голову мальчика, сковал сон». В подлиннике: «The arm… gone to sleep» – рука затекла, онемела.
   «Он пощупал, на месте ли его ноги», а в подлиннике «he found his feet» – стал на ноги (в переносном смысле), ощутил, осознал свои силы!
   «Ветер вгрызался в дым, поднимавшийся из труб редких ферм». А у автора «The occasional farm house chimney sent smoke up into the teeth of the wind», этот английский идиом – «в зубы» – означает: навстречу, наперекор, несмотря на… Но вот и еще перевод: «Взбираться по склону в зубах у этого урагана будет делом нешуточным»!
   «Ты хочешь быть тем, кем не можешь стать». А это в данном случае значит просто-напросто ты сам не знаешь, чего хочешь! А в другом повороте может быть – хочешь невозможного.
   Нет, нельзя поверить, что нормальный, обыкновенный человек в здравом уме и твердой памяти скажет о другом, об инвалиде или калеке, не он прихрамывает, припадает на ногу, а у него нога с дефектом!
   Почему же так выражается переводчик? Только потому, что в подлиннике defect? Право, чтобы рука поднялась написать такое, надо страдать каким-то дефектом… если не чутья, то по меньшей мере слуха…
   В переводе современного бельгийского рассказа один персонаж объясняет другому, как вручить третьему лицу солидную сумму; речь идет о миллионах, притом о сделке не слишком законной. Деньги надо передать «из рук в руки». «Ni vu, ni connu», как говорят французы.
   И сноска: «Не видя, не зная».
   Такое нарочно не придумаешь! Если уж переводчик не знал французского, надо было с кем-то посоветоваться. А может, и знал, да только «перевел», скалькировал грамматическую форму, а не мысль и не окраску известного французского речения, потому что выражение это, конечно, означает не буквально «не видя, не зная», а втихомолку, тайно, шито-крыто.
   Да, не повезло бельгийцам… Но разве только им одним? И разве тут дело только в переводе?
   Фантасты (а ныне уже и не только фантасты) воспевают мудрых роботов, находчивых киберпилотов и остроумных электронных лингвистов. Но пока что машина может переводить лишь буквально – на уровне того живого переводчика, который взамен ni vu, ni connu «выдал» бессмысленное «не видя, не зная».
   Говорят, нынешнему реальному «электронному переводчику» задали перевести: 1) Out of sight, out of mind. 2) The spirit is sound, but the flesh is weak. И машина перевела: 1) Не зрячий идиот. 2) Водка хорошая, но мясо протухло. Как говорится, пусть это выдумка, зато придумано неплохо! Даже если этот кибернетический анекдот – всего лишь анекдот, в нем заключена серьезная истина. Еще очень, очень не скоро машина сумеет заменить живого переводчика – если вообще сумеет. Ибо только человек, если он и вправду человек, а не обученный грамоте автомат, отбирает нужные слова не механически и не математически, а потому, что он способен думать и чувствовать по-человечески. Только человеку, и то не всякому, дано довольно чутья и чувства юмора, чтобы те две фразы, заданные машине, перевести по-настоящему: «С глаз допой – из сердца вон» и «Дух бодр, но плоть немощна».
   И напрасно некий, мягко говоря, наивный рецензент хвалит переводчиков Норберта Винера в таких выражениях: «Они сумели избежать обычной в технических переводах русификации текста, а в тех случаях, когда это действительно необходимо (? ) для точной передачи всех оттенков мысли автора, не побоялись ввести элементы дословного перевода. Таким образом бережно сохранены все особенности стиля Винера»!!!
   Поистине, не поздоровится от эдаких похвал.
   Если верить рецензенту, переводчики отказались от всего лучшего, что достигнуто в советском переводе за последние десятилетия. «Не побоялись» откатиться назад, к старой, порочной формальной точности взамен верности по существу, к передаче буквы подлинника, а не его духа.
   Ибо в разных языках разные способы выражения, и у каждого языка свои законы. А буквальный, дословный перевод – это, по сути, и есть перевод чисто механический. С законами русского языка он не в ладах, он переносит на русскую страницу строй, формы, законы языка чужого, ему не хватает гибкости и чуткости. Таким способом никак нельзя бережно сохранить особенности стиля и точно передать все оттенки мысли. Как раз напротив. Можно все только исказить и загубить. Что и делают переводчики, работающие бездумно и бездушно, как автоматы, – читатель мог увериться в этом на многих наглядных примерах.
   В своей книге «Диалог» один из знатоков и рыцарей русского языка Л.Боровой прекрасно показал, как переводил с французского сам себя Лев Толстой в «Войне и мире» – «переводил вольно, смело, не боялся русизмов…» Уж кому, как не Толстому было судить о мере и такте в этом тонком деле! А ведь в его время и для его читателей галлицизмы и просто не переведенные французские слова и обороты были вполне привычны и обиходны.
   Бережно сохранить и передать подлинник во всей полноте и многообразии, передать все оттенки мысли, чувств, стиля можно только отходя от буквы, от дословности, только средствами и по законам нашего языка. Иначе говоря, как очень точно сказал еще Пушкин, то, что выразил на своем языке иностранный автор, надо перевыразить по-русски.

… Или Дух?

   В подлиннике книга начиналась так: «Dusk of a summer night», то есть «Сумерки летнего вечера». Всего-то три слова, а выходит плохо, скучно и не очень по-русски. И вдруг осенило:
   Летний вечер, сумерки.
   Просто? Но слова стали по местам, отпал канцелярский родительный падеж, появился какой-то внутренний ритм, настроение, образ.
   Примерно так и начинается переводчик. И редактор перевода. Когда перестаешь быть рабом иноязычной фразы, когда превыше всего для тебя не буква подлинника, но его дух.
   В рассказе современного писателя, фантаста и лирика, определяет настроение, задает музыкальный тон ключевая фраза: Dark they were and golden-eyed. Можно сказать: они были смуглые и золотоглазые. Но чего-то не хватает, получается скучная информация. А ведь в подлиннике порядок слов не совсем обычный, что по-английски допускается не часто. Додумываешься: были они смуглые и золотоглазые… И легчает на душе: от малой перестановки в словах этих появилась задумчивость, что-то от сказочности, необычности подлинника.
   Роман самого начала века. Старый чудак, тихий кабинетный ученый выбит из колеи событиями чрезвычайными, вдруг почувствовал себя без пяти минут героем – и готов взбунтоваться против домашней, женской тирании. Его спросили, едет ли он домой. Ответ можно передать так: «Теперь-то уж я не вернусь».
   Но это и впрямь звучит очень решительно. А наш чудак все-таки герой на час, домой он, конечно, вернется – и даже эти самые слова произносит доверительно: «Не вернусь я…»
   Иным стал самый ритм фразы – и она звучит мягче, согласно кроткому нраву говорящего.
   Вас спрашивают, когда в последний раз шел снег, и вы отвечаете неопределенно: «Да недели две назад». Событие не слишком важное и не так уж точно запомнилось. Но если спросят о чем-то значительном, что врезалось в память, вы скажете иначе: «Ровно две недели назад». А если о событии горьком, об утрате или разлуке? Ответ будет тоже точен, но менее деловит, хотя бы: «Уже две недели…» Неопределенное «недели две» здесь невозможно: уж конечно, каждый в точности помнит, сколько времени прошло с того часа, как не стало рядом родного человека. (Вот написалась эта строчка – и едва не случилось то, чего всем нам надо бояться как огня: поставишь нечаянно «не стало рядом близкого человека» – и выйдет дурной каламбур).
   Да, вся интонация, окраска нашей речи, ее настроение зависят от самого малого слова и прежде всего от порядка слов. Здесь тоже тон делает музыку…
   Три коротких слова: знаю я вас – совсем, совсем не то же самое, что я вас знаю.
   Как ни свободно по сравнению с западноевропейскими языками строится русская фраза, логическое и эмоциональное ударение в ней чаще всего в конце. А, к примеру, в английской – в начале. И если сохранить строй подлинника, английский порядок слов, в конце фразы гирькой повисает какое-нибудь местоимение, хотя суть вовсе не в нем.
   Маленькая девочка что-то долго, упоенно рисовала – и вдруг бросила тетрадь, перестала рисовать. Почему? Да вот, получилась очень страшная «бяка-закаляка» – я ее боюсь.
   Это известные стихи К. Чуковского. Он хорошо знал: ребенок не говорит – «я боюсь ее». Голосом, ударением малыш выделяет самое главное, самое важное – боюсь! Устами младенца тут и впрямь глаголет истина.
   Можно, разумеется, ту же строку построить и по-другому, но если вам говорят: «Я боюсь ее», вы невольно ждете какого-то продолжения («ее, а не тебя», или «ее, потому что она страшная»).
   В математике от перемены мест слагаемых сумма не меняется. Но как меняется сумма чувств и настроений, музыкальное и эмоциональное звучание фразы от перестановки тех же слов, иногда одного только слова!
 
И сердце вновь горит и любит – оттого,
Что не любить оно не может.
 
   Как пронзительно, неодолимо, как перехватывает дыхание это простое «не может» в конце пушкинской строки, на него-то и падает ритмическое, логическое, душевное ударение! Стихи? Да, конечно. Но ведь и стихами можно одно и то же сказать по-разному – и для прозы возможностей не счесть. Наши грамматика и синтаксис, великое им спасибо, позволяют чуть ли не любые слова в предложении поменять местами, тут у нас простора куда больше, чем в языках западноевропейских. Русская фраза отнюдь не должна быть гладкой, правильной, безличной, точно из школьного учебника: подлежащее, сказуемое, определение, дополнение…
   А между тем в редакциях нередко приходится слышать:
   – Опять инверсия! Ну зачем она вам?
   Герой сказки не знал, как утешить плачущего малыша, дозваться, чтобы тот услышал «…как догнать его душу, ускользающую от меня… Ведь она такая таинственная и неизведанная, эта страна слез». В редакции заспорили: почему сначала определения неизвестно к чему, а лишь потом – подлежащее? Неясно, непонятно! И предложили порядок слов самый простой, без всяких инверсий: Ведь страна слез такая таинственная и неизведанная.
   Да, все стало ясно и понятно, а скрытое в этих словах волнение при такой перестановке погасло. Не осталось ни таинственности и неизведанности, ни грусти – ничего, что так важно для настроения автора и героя!
   Что почувствует, что представит себе читатель, если прочтет дословный перевод такой сценки (речь о пассажире ночного поезда):
   «…он тихо поднялся и в предутренней прохладной тишине, в запахе железа, в темном вагоне стал быстро, деловито собирать свои пожитки»? Уж наверно глаз резнут эти три «в», и сочетается ли – в запахе и в вагоне?
   Ну, а если не просто читать слова, а ощутить, что стоит за словом? Если чуть отойти от буквы подлинника:…в предутренней прохладной тишине, в темном вагоне, где пахло железом, – разве так не естественней по-русски?
   Речь идет об опасной охоте, о событиях чрезвычайных. Можно говорить истово, описательно: «Все молчали, не зная, что делать дальше», а можно без всякой плавности, без лишних связок и переходов, даже без местоимений: «Постояли, поразмыслили…»
   Нет, не надо сдавать слова по счету. Истина не новая, еще Цицерон говорил, что в переводе надо слова не подсчитывать, а взвешивать. Об этом напоминает, кстати, В. Россельс в предисловии к интересной книге теоретика перевода Иржи Левого, изданной и у нас.
   Можно излагать гладко, скучно: «К его удивлению, никто не был убит», а можно передать как бы внутренним восприятием самого героя: как ни странно, убить никого не убило. И если описаны наблюдения героя: «Вокруг царила полная тишина, ни один звук не нарушал ее», лучше дать изнутри, его ощущением: «И так тихо вокруг… поразительно тихо!»
   Вольность? Да, отчасти. Для старой классики этот прием едва ли годится. А в литературе более современной такая непосредственная интонация прозвучит куда живее и убедительней.
   «И вдруг… тишину разорвал резкий звук выстрела – один, другой, третий. Затем ответное эхо, вдали – крик человека». Все так, все правильно, но длинно, слишком спокойно, нет ощущения, что события внезапны, стремительны. А если так: «Грянул выстрел, другой, третий… прокатилось эхо, кто-то вскрикнул…»
   Ибо – напомню еще раз – у каждого языка свои законы. То, что по законам чужого языка неизбежно и на этом языке звучит легко и естественно, по-русски зачастую тяжело и ненужно. Наши слова, как правило, длиннее – значит, если переводить дословно, вся фраза получится более громоздкой, рыхлой. И нужно что-то отбросить, что-то перестроить, что-то упростить – как раз для того, чтобы читатель воспринимал перевод так же, как на родине автора воспринимают подлинник. Это не отсебятина. Переводчик не исправляет, не украшает автора, а отдает в его распоряжение все средства своего родного языка, всю его гибкость и многоцветье. Ведь писатель иной страны свободно владеет всеми богатствами своего языка. И пиши он по-русски, он бы, конечно, пользовался не каким-то нейтральным пресным языком с вымученным школьно-гладким синтаксисом и бескрылой, безликой лексикой, а всем арсеналом русских инверсий, речений, образов.
   Можно сказать: «Да, судьба любит подшучивать над людьми». Но короче, образней: «Да, все мы игрушки судьбы».
   Можно: «выпил чай одним глотком», а не лучше ли: залпом? И об охоте лучше не убил, а уложил зверя, и поднялась не стрельба, а пальба.
   Скучно сказать о человеке хилом, слабосильном: он явно не в силах даже поднять такой мешок. Куда лучше: носильщик из него никакой (никудышный). Скучно об озорниках: «Они хорошо себя вели» или «вдруг стали послушные», живей – были тише воды, ниже травы.
   Вяло: «человек, который убежал», живее – беглец.
   Женщина сильно исхудала; если перевести буквально, получится: «Ты только посмотри на себя, ты вся прямо прозрачная и все кости наружу». Но переводчик, владеющий словом, пишет: «Смотри, как ты похудела, кожа да кости! »
   И стертое намеренно заменит уже не столь частым нарочно или еще более редким с умыслом. И помощь у него не просто придет, а подоспеет.
   В резковатом, очень современном тексте молодой герой у такого переводчика скажет не «на это способны только чудаки», а чокнутые
   Беглецы боялись, что их обнаружат. Тревога оказалась ложной, и вместо бесцветного «они не тебя искали» один говорит другому: они приходили не по твою душу.
   Безлико, скучно было бы: герой так боялся появления полиции, так хотел скорее уехать отсюда, что не мог объяснить, что происходит. Информация точная, но разве это художественная литература? И как отрадно прочесть в детской книжке: «Джейми так боялся, что вот-вот нагрянет полиция, так ему не терпелось унести ноги, что он даже не мог объяснить, откуда такой переполох». Все это по-настоящему живо, естественно по-русски.
   А вот поистине ловкий ход, найденный одним переводчиком в случае не из самых простых. Бодрый восьмидесятилетний старик говорит семидесятилетнему: «Oh, my dear young (такой-то)… I’m too old». По-русски обращение «мой дорогой молодой Икс или Игрек» прозвучало бы здесь только смешно, да еще мешает соседство «я слишком стар». Первая находка переводчика: «Дорогой мой Икс, я слишком стар, не чета вам». Но тут все-таки есть небольшой просчет: «не чета» говорят обычно в значении «лучше». Естественно это прозвучало бы, скажем, при таком повороте: он еще молодец, не чета иным дряхлым старцам. А здесь вернее: «Я слишком стар, не то что вы, молодежь».
   И главная находка здесь, думается, именно ход «рикошетом», «от противного».
   Этот прием выручает нередко. Вот пример совсем из другой книги. В подлиннике мальчишка abandoned his big-brother attitude. Дословно этого не передашь, и не писать же: перестал держать себя как старший брат! А как ловко «вывернулся» переводчик: «перестал покрикивать на сестру, как на маленькую»!
   Есть редакторы, которым подобные «перевертыши», как и любое отступление от буквы подлинника, кажутся вольностью. А меж тем это необходимая переводчику мера свободы.
   О сильном, суровом человеке сказано: в какую-то минуту il laissait sous sa rude écorce percer 1’ange qui avait vainçяu le dragon. Можно перевести: из грубой оболочки выступил ангел. Но для такого неожиданного поэтического образа, да и для самого слова percer это тяжеловесно и скучно. Ведь оно скорее значит пронизать (случалось вам видеть, как сквозь крохотную дырочку в плотной завесе пробивается в темную комнату острый луч света?)
   Можно (предлагали и такое) понять percer более узко и перевести: «из шелухи пробился росток – Человек»! Но ведь пробивающийся росток никак не связан с драконом, это совсем иной образ – да и не вышел образ, распался на части. Переводчик написал: «из грубой оболочки на миг просквозил ангел, победивший дракона». Посыпались возражения: так нельзя, так не говорят! И выручила ссылка на то, что уже существует, на памятные строчки Блока:
 
Из невозвратного далека
печальный ангел просквозит.
 
   А вот еще головоломка. В начале «Письма заложнику» Сент-Экзюпери есть образ: Лиссабон как мать – слабая, беззащитная, она верой в призрачное счастье пытается отвести от сына беду.
   По-французски Лиссабон женского рода. Но по-русски… Не может же переводчик переименовать город, даже если это ему нужно позарез! И молодой переводчик в первой журнальной публикации выхода не нашел. Напечатано было так: «Лиссабон улыбался несколько вымученной улыбкой; так улыбаются матери, не получающие известий с фронта от сына и пытающиеся спасти его своей верой: «Мой сын жив, раз я улыбаюсь…» "Посмотрите, как я счастлив и спокоен, – говорил Лиссабон, – и хорошо освещен…"…праздничный Лиссабон бросал вызов Европе: "Можно ли делать меня мишенью… Ведь я так беззащитен!…"»
   И образ пропал, он не убеждает. Ну, а как быть? Оказалось, вывернуться все-таки можно: «И столица улыбалась через силуСтолица Португалии словно говорила: "Смотрите, я так безмятежна, я такая мирная и светлая… Разве можно на меня напасть… я так беззащитна!"» Столица есть поблизости и в оригинале – и вот там по-русски без малейшего ущерба можно сказать Лиссабон.
   Трудней было «выкрутиться» в «Маленьком принце». Вот появился прекрасный цветок, его нрав и поведение явно женские. По-французски la fleur женского рода. Мужской род здесь, хоть убейте, невозможен! Но поначалу нельзя прямо назвать цветок розой, принц этого еще не знает. И снова выручила замена: неведомая гостья, красавица. В таких случаях необходимо как-то схитрить, извернуться, чтобы сохранить главное.
   Да простятся мне ссылки на личный опыт, но ведь себя редактируешь больше, чем кого-либо другого, и чужую «кухню» не знаешь так подробно, до мелочей, до последней запятой. Такой опыт куда нагляднее отвлеченных рассуждений.
   «Маленький принц» был переведен когда-то залпом, «для себя», без всякой мысли о печати, но свет увидел и переиздавался не раз. И каждый раз к новому изданию я что-то правлю, меняю, доделываю.
   Что было бы с этой сказкой, если бы в переводе покорно, слово за словом, следовать подлиннику?
   Начать с посвящения. Его пришлось бы перевести так:
   «Прошу прощенья у детей за то, что я посвятил эту книжку взрослому. У меня есть серьезное оправдание: на свете у меня нет лучшего друга, чем этот взрослый. У меня есть и другое оправдание: этот взрослый умеет все понять, даже и книги для детей. У меня есть и третье оправдание: этот взрослый живет во Франции, ему там голодно и холодно. И ему очень нужно, чтобы его утешили. А если всех этих оправданий недостаточно, я хочу посвятить эту книжку ребенку, каким был когда-то этот взрослый. Все взрослые сначала были детьми (но мало кто из них об этом помнит). Итак, я исправляю мое посвящение».
   Прежде всего, слишком много отглагольных существительных, а значит, тяжело и казенно – отсюда мысль заменить прощенье глаголом, убрать часть оправданий, которые – да еще вместе с обстоятельным «другое», «третье» – тоже утяжеляют текст, избавиться от некоторых инфинитивов (умеет понять, хочу посвятить). Далее, по-русски не принято чаще двух-трех раз кряду повторять одно и то же слово: шесть раз взрослый – утомительно и навязчиво; соседство друг и другое не слишком удачно. И хочется избежать в коротком тексте восьми разных «это, этот», которые во французском неминуемы, необходимы, а по-русски излишни и назойливы.
   Вот что в конце концов получилось:
   «Прошу детей простить меня за то, что я посвятил эту книжку взрослому. Скажу в оправдание: этот взрослый – мой самый лучший друг. И еще: он понимает все на свете, даже детские книжки. И, наконец, он живет во Франции, а там сейчас голодно и холодно. И он очень нуждается в утешении. Если же все это меня не оправдывает, я посвящу свою книжку тому мальчику, каким был когда-то мой взрослый друг. Ведь все взрослые сначала были детьми, только мало кто из них об этом помнит. Итак, я исправляю посвящение: Леону Верту, когда он был маленьким».
   Из восьми «это» осталось четыре, из шести «взрослых» тоже четыре: по два в начале и в конце. И из четырех «оправданий» осталось только одно да глагол «оправдывает». Неточно? В подлиннике иначе? Да, но, право же, у переводчика тоже есть оправдание. Ибо, опустив или заменив несколько слов, которые в подлиннике звучат легко и просто, а по-русски тяжеловесно и искусственно, он, думается, верней передал чувство и настроение.
   По-русски вышло бы длинно, коряво и непоэтично: «Мой рисунок изображал удава, переваривающего слона» – естественней (тем более в рассказе о детстве): «Это был удав, который проглотил слона».
   Буквально пришлось бы перевести: «Взрослые посоветовали мне бросить изображения удавов…», но в сказке лучше обойтись без этой конструкции: «не рисовать больше удавов…»