Страница:
Если так слеп автомобилист-одиночка, что ж, его беда, можно его только пожалеть. Но ведь наш редактор, так сказать, регулирует движение. Он и пишущему не дает свернуть с асфальта, по его милости уже и читателю ничего, кроме асфальта, не видать, не глотнуть воды из ручья, не прилечь на траве в тени под березкой…
Страшная штука – эта узость, ограниченность: пользуйся словами только от сих и до сих, только самыми привычными, укатанными, заглаженными до блеска! Точно паровой каток проходит по страницам…
А на этих страницах воспитывается следующее поколение читателей: они уже просто не знают еще недавно живых, обиходных слов и оборотов родного языка, забывают о его многообразии – и это страшно.
В издательствах и редакциях современной непереводной литературы тоже не редкость такие регулировщики словесного движения. Но, конечно, не всякому автору они навяжут свою волю и свой вкус. В переводе с этим, пожалуй, сталкиваешься чаще.
А ведь каждый редактор работает с десятками литераторов, накладывает какой-то отпечаток на десятки книг. И если это хороший, настоящий редактор, то и он в какой-то мере влияет на движение всей литературы, и роль его ощутима и благотворна.
И еще одним, быть может самым главным, редактором должен каждый пишущий человек обзавестись как можно раньше и на всю жизнь.
Каждый, кто пишет, – сам себе первый редактор.
Нет, речь не о том «внутреннем редакторе» с вожжами и уздой, о котором точно и памятно писал Твардовский. Речь об умении слышать себя, свежим взглядом посмотреть на свою страницу. Умение это дается не сразу, а без него – как без рук.
Иной поэт, а нередко и прозаик бормочет строчку вслух – так ему легче уловить неверный звук, небрежность, неточность. Но не всем и не всегда этот способ помогает.
Думается, важней на время написанное отложить.
Слишком часто мы работаем в спешке, впопыхах – откуда его взять, это время? А все-таки надо! Даже самую спешную газетную заметку «в номер» и ту полезно отложить хоть на полчаса, как-то отвлечься от нее – и потом перечитать словно бы сторонним глазом. А от статейки побольше хорошо бы отрешиться и на три дня, на неделю, от большой, серьезной работы – и на месяц и на два, если возможно. Тогда, перечитывая, непременно заметишь такое, что раньше не бросалось в глаза.
«Нет в мире совершенства!» – вздыхает мудрый Лис. А подобраться поближе к совершенству всем нам очень хочется. Вертишь строчку на все лады… К иному заколдованному месту возвращаешься опять и опять, маешься с ним, меняешь, черкаешь – нет, все не то… Такой «саморедактор» может замучить до полусмерти. Зато какое же счастье, когда наконец раскрутишь, распутаешь этот узел и найдешь настоящее, верное слово, тот самый ключик, который непременно подойдет к сердцу и разуму читателя.
SOS!
5. Поклон мастерам
Уходя, оставить свет – это больше, чем остаться
Открытие Хэмингуэя
Страшная штука – эта узость, ограниченность: пользуйся словами только от сих и до сих, только самыми привычными, укатанными, заглаженными до блеска! Точно паровой каток проходит по страницам…
А на этих страницах воспитывается следующее поколение читателей: они уже просто не знают еще недавно живых, обиходных слов и оборотов родного языка, забывают о его многообразии – и это страшно.
В издательствах и редакциях современной непереводной литературы тоже не редкость такие регулировщики словесного движения. Но, конечно, не всякому автору они навяжут свою волю и свой вкус. В переводе с этим, пожалуй, сталкиваешься чаще.
А ведь каждый редактор работает с десятками литераторов, накладывает какой-то отпечаток на десятки книг. И если это хороший, настоящий редактор, то и он в какой-то мере влияет на движение всей литературы, и роль его ощутима и благотворна.
И еще одним, быть может самым главным, редактором должен каждый пишущий человек обзавестись как можно раньше и на всю жизнь.
Каждый, кто пишет, – сам себе первый редактор.
Нет, речь не о том «внутреннем редакторе» с вожжами и уздой, о котором точно и памятно писал Твардовский. Речь об умении слышать себя, свежим взглядом посмотреть на свою страницу. Умение это дается не сразу, а без него – как без рук.
Иной поэт, а нередко и прозаик бормочет строчку вслух – так ему легче уловить неверный звук, небрежность, неточность. Но не всем и не всегда этот способ помогает.
Думается, важней на время написанное отложить.
Слишком часто мы работаем в спешке, впопыхах – откуда его взять, это время? А все-таки надо! Даже самую спешную газетную заметку «в номер» и ту полезно отложить хоть на полчаса, как-то отвлечься от нее – и потом перечитать словно бы сторонним глазом. А от статейки побольше хорошо бы отрешиться и на три дня, на неделю, от большой, серьезной работы – и на месяц и на два, если возможно. Тогда, перечитывая, непременно заметишь такое, что раньше не бросалось в глаза.
«Нет в мире совершенства!» – вздыхает мудрый Лис. А подобраться поближе к совершенству всем нам очень хочется. Вертишь строчку на все лады… К иному заколдованному месту возвращаешься опять и опять, маешься с ним, меняешь, черкаешь – нет, все не то… Такой «саморедактор» может замучить до полусмерти. Зато какое же счастье, когда наконец раскрутишь, распутаешь этот узел и найдешь настоящее, верное слово, тот самый ключик, который непременно подойдет к сердцу и разуму читателя.
SOS!
В этой книжке приведено немало словесных ляпсусов, вывихов и уродств. Как ни печально, львиная доля процитированного не застряла в рукописях, а «благополучно» миновала редакционные плотины и просочилась в печать. И немало было такого, что веселило читателя не меньше, чем иная страница «Крокодила».
А ведь эти анекдоты совсем не забавны. Все это должно бы вызывать у нас горечь и тревогу, как у хлебороба – поле, заросшее сорняком. Горечь и тревогу за судьбы языка и, как говорится, злость к работе. Взяться бы всем дружно, засучив рукава, и выполоть всю эту нечисть с корнями… Но с какого края приниматься?
Думаю, примеры в этой книжке довольно наглядно показывают, что словесная лебеда и чертополох, овсюг и пырей пышно разрастаются и в речи нашей, и в литературе – художественной и не художественной, переводной и отечественной.
Все мы знаем: немалыми тиражами (а, скажем, в «Роман-газете» миллионными) издавались подчас произведения, мягко говоря, сырые, не шибко грамотные. Почему же их принимали и печатали?
Может быть, кому-то показалось, что автор – будущий гений и надо его поддержать. Или, может быть, автор – заслуженный, именитый, а вот на сей раз малость «не дотянул». Или столь важна тема, что в издательстве сквозь пальцы посмотрели на исполнение.
Так бывает, об этом пишут критики, но, увы, обычно уже тогда, когда потрачены труд, бумага, время и читатель получил книгу среднюю, серую, а то и просто брак. И все это весьма прискорбно.
Ну, а в переводе?
Иной раз книга зарубежного автора так интересна или так злободневна, что издательство спешит взять любой перевод. Сколько их печатается, переводов, сделанных на самом убогом, постыдном уровне! Не только в газете, не только небольшие рассказы, но и повести и романы в журналах, солидные сборники и толстые тома в издательствах выходят в серых, бесталанных, зачастую малограмотных переводах.
Я пыталась показать корни всевозможных словесных сорняков. Так вот, прошу поверить: почти все самые красочные образчики этого гербария в той его части, которая взята из литературы переводной, самые многочисленные и притом самые кромешные, чудовищные, устрашающие взлелеяны людьми в нашей профессии случайными.
Бывают, конечно, горестные случаи, когда человек глух от природы, не способен овладеть ни чужим, ни – что еще важнее – родным языком, и тогда честнее не браться не за свое дело.
Хуже, куда опаснее и куда чаще бывает, что человек относится к переводу как к некоему отхожему промыслу. Такой «переводчик», как правило, не только душевно глух и эстетически малограмотен, но еще и самоуверен, ленив и нелюбопытен. Такой не вдумывается в то, что пишет. Не видит, что выходит из-под его пера, не слышит и не чувствует слова.
Тут бы на страже стоять издательствам, тут редактор – первый контролер брака, и задача его – не замазывать трещины, не латать дыры, а решительно давать бездарности и халтуре от ворот поворот.
В идеале редактор – первый страж чистоты языка. А в жизни?
Приходит в редакцию человек, который к переводу – во всяком случае, к переводу художественному – никакого отношения не имеет. Пусть он знает (а подчас и преподает) иностранный язык, пусть побывал за границей, но ведь этого мало! Зато он – владелец книги, хорошей книги. А он воображает, будто переводческая работа – это пустяки, это всякий может, это легкий хлеб и легкая слава.
От хорошей книги издательству отказаться жаль. Добывать ее помимо самозваного «переводчика» и поручить переводчику хорошему, профессионалу? Зачастую это журналу, издательству вполне под силу, но… все-таки хлопотно.
И перевод поручают хозяину книги. И он ее переводит – чаще всего из рук вон плохо. Близорукая практика эта в итоге обходится куда дороже и плоды приносит весьма неважные.
Сколько об этом писали, говорили, били в набат еще в тридцатые годы. И не только в тридцатые. К примеру, в 1959 году и снова в 1970-м об этом со справедливой тревогой и возмущением писала в сборнике «Мастерство перевода» М.Ф.Лорие.
Быть может, кому-то покажется: это не тема книги, это – для статьи в газете.
На памяти автора этих строк о том же писали и говорили не раз – вот уж более полувека идут те же разговоры. А практика эта остается. Страдает дело, книга, читатель. Вот почему об этом надо говорить еще и еще – с любой трибуны. В том числе и со страниц книги, обращенной прежде всего к тем, кто только начинает писать, переводить, редактировать, ко всем, кому дороги наша речь и литература. Ибо это приносит огромный вред всей литературе. Плохой перевод входит в привычку. Притупляется слух редактора, его зоркость, все ниже и ниже уровень требований.
А там и иной переводчик дает себе поблажку: дескать, примут и так. Редактор «почистит», дотянет. И вот что получается. Попробуйте себе представить человека, о котором рассказано так:
«Даже в самом его возрасте было нечто, вызывавшее у меня серьезные сомнения. Несомненно, он казался молодым… Но… бывали мгновения, когда без малейшего труда я мог бы подумать, что ему уже сто лет. Однако самым удивительным был внешний вид этого человека… Его конечности были необычайно длинными и исхудалыми, лоб – низким и широким. В лице не было ни кровинки, рот был большим и подвижным, а зубы… столь неровными, что никак не походили на человеческие, которые мне когда-либо доводилось видеть. Его улыбка вопреки всему нисколько не отталкивала, хотя никогда и не менялась. То была улыбка… равномерной и непрестанной печали… Эти внешние особенности…сильно досаждали (герою – и он объяснял)… что физически отнюдь не всегда был таким, что раньше он отличался более чем обычной красотой и что лишь длинный ряд приступов невралгии довел его до теперешнего состояния».
Да простят мне длинную цитату, но уж очень она показательна.
Прежде всего бросается в глаза обыкновенная небрежность. Перечитав все это повнимательней, переводчик наверняка мог бы и сам заметить и устранить соседство сомнения – несомненно и многочисленные был, было. Отчего бы не сказать: Лоб – низкий и широкий. В лице ни кровинки. Рот большой, подвижный – и т. п.
Далее – неточный выбор слов. Уж наверно, печаль не равномерная, а, скажем ровная, либо, что вернее по тону, неизменная и непреходящая; конечности (а не лучше ли все же руки и ноги?) – скорее худые, тощие: рассказчик только что повстречал героя и еще не знает, был ли тот когда-то полным и затем исхудал, или он такой от роду. И, надо полагать, все это не досаждало герою (досаждает обычно что-нибудь извне), а скорее – угнетало, тяготило его.
Невразумителен и синтаксис. У автора об улыбке сказано, что она не была отталкивающей, неприятной, как можно было бы предполагать (или ожидать), затем не случайно – не просто запятая, а точка с запятой, и потом отдельно – о том, что улыбка никогда не менялась, была всегда одинаковая. Переводчик же начал с вопреки всему (и даже без этому), слил два разных качества улыбки – относительную привлекательность и неизменность – воедино, и получилось не слишком понятно. Как будто отталкивать должна именно и только неизменная улыбка!
А главное, фраза невразумительна оттого, что вся она построена не по-русски, а механически перенесена, скалькирована с подлинника.
Что это значит: без малейшего труда я мог бы подумать? Очевидно – можно было подумать либо легко могло показаться, но переводчик полностью сохраняет английское I should have had little trouble. А о зубах? Спасибо еще, что не взято буквально английское «в человеческой голове» (in a human head), но отчего не сказать хотя бы: на редкость неровные, я таких прежде никогда ни у кого не видел?
Отличался более чем обычной красотой – опять калька, по-русски естественней было бы: незаурядной, редкой красотой, был необыкновенно красив, хорош собою.
Едва ли надо было сохранять и слово физически, можно хотя бы: с виду он не всегда был таким; внешний вид тоже не слишком удачен, верней бы наружность, тем вернее, что автор – классик, рассказ написан полтора века назад. Не следовало вставлять внешние особенности – вероятно, и самого героя смущал, стеснял, тяготил его странный облик. А «внешние особенности» – и казенно, и слишком современно. Путаное построение, нагромождение родительных падежей (ряд приступов невралгии довел его до… состояния!), лишние, скучные и бесцветные существительные… Все он же, наш старый недобрый знакомый – канцелярит!
Когда перебираешь по отдельности – мол, иностранные слова, отглагольные существительные, родительные падежи, причастные и деепричастные обороты речь и литературу не красят, – кто-то может и заспорить.
И напротив, когда перед вами вот такие поистине страшные страницы, не всякий и не вдруг поймет, отчего они до такой степени плохи и невразумительны. Отчего нет цельной картины, единого впечатления, почему распался образ.
А между тем тут воочию видишь, к чему ведут, во что обращают фразу и мысль преступления против языка, когда они, как это всегда бывает у литераторов бесталанных, у переводчиков неумелых или попросту небрежных, собраны воедино, в этакий пышный букет.
Как известно, проза требует мыслей и мыслей. Перевод прозы – тоже. Тем более прозы классической, сложной, где все непросто – и сюжет, и психология. У автора все пронизано единым настроением, все связано и переплетено, до малейшей подробности портрета или пейзажа. У переводчика до мысли не докопаешься, к чувству не пробьешься – так невнятна и загромождена фраза, так приблизительны слова и запутан их порядок.
Попробуйте увлечься занимательным сюжетом, взволноваться ходом событий, попробуйте понять и полюбить автора в таком переводе!
И вот редактор в поте лица правит заведомый брак и халтуру. Работа окаянная, неблагодарная: всего не исправишь, сколько ни бейся. Злосчастная книга изуродована, в кривом зеркале показан автор, бессовестно обманут читатель.
Читателю нет дела до того, какие приемы и теории, какие причины делают книгу плохой или хорошей. Одну он читает легко, с увлечением, над другой зевает. Порою, чтоб докопаться до смысла, надо перечитать страницу, да еще и не один раз. Кто перечитает, а кто и отступится. Пороки плохого перевода сочтет пороками ни в чем не повинного автора и, глядишь, вовсе от него отвернется.
А не отложит читатель дурным, дрянным языком написанную или переведенную книгу – и она в свой черед станет портить ему язык, заражать безвкусицей, безграмотностью, канцеляритом…
Каждому, кто работает в печати, всякий раз надо проверить себя, хоть на миг задуматься: а не ввожу ли я, не повторяю ли, не поддерживаю то, что лишь засоряет нашу литературу, нашу речь?
Приходится повторить: мы не всегда бережем богатство наше, нашу гордость – родной язык, как не всегда умеем беречь родную природу, озера, леса и реки.
А ведь и за то и за другое мы в ответе перед будущим, перед детьми и внуками. Им передаем мы заветное наследие дедов и прадедов. Им – жить на этой земле, среди этих лесов и рек, им – говорить на языке Пушкина и Толстого, им – читать, любить, твердить наизусть, постигать умом и сердцем все лучшее, что создано за многие века в родной стране и во всем мире.
Так неужели мы осмелимся их обделить и обездолить?
А ведь эти анекдоты совсем не забавны. Все это должно бы вызывать у нас горечь и тревогу, как у хлебороба – поле, заросшее сорняком. Горечь и тревогу за судьбы языка и, как говорится, злость к работе. Взяться бы всем дружно, засучив рукава, и выполоть всю эту нечисть с корнями… Но с какого края приниматься?
Думаю, примеры в этой книжке довольно наглядно показывают, что словесная лебеда и чертополох, овсюг и пырей пышно разрастаются и в речи нашей, и в литературе – художественной и не художественной, переводной и отечественной.
Все мы знаем: немалыми тиражами (а, скажем, в «Роман-газете» миллионными) издавались подчас произведения, мягко говоря, сырые, не шибко грамотные. Почему же их принимали и печатали?
Может быть, кому-то показалось, что автор – будущий гений и надо его поддержать. Или, может быть, автор – заслуженный, именитый, а вот на сей раз малость «не дотянул». Или столь важна тема, что в издательстве сквозь пальцы посмотрели на исполнение.
Так бывает, об этом пишут критики, но, увы, обычно уже тогда, когда потрачены труд, бумага, время и читатель получил книгу среднюю, серую, а то и просто брак. И все это весьма прискорбно.
Ну, а в переводе?
Иной раз книга зарубежного автора так интересна или так злободневна, что издательство спешит взять любой перевод. Сколько их печатается, переводов, сделанных на самом убогом, постыдном уровне! Не только в газете, не только небольшие рассказы, но и повести и романы в журналах, солидные сборники и толстые тома в издательствах выходят в серых, бесталанных, зачастую малограмотных переводах.
Я пыталась показать корни всевозможных словесных сорняков. Так вот, прошу поверить: почти все самые красочные образчики этого гербария в той его части, которая взята из литературы переводной, самые многочисленные и притом самые кромешные, чудовищные, устрашающие взлелеяны людьми в нашей профессии случайными.
Бывают, конечно, горестные случаи, когда человек глух от природы, не способен овладеть ни чужим, ни – что еще важнее – родным языком, и тогда честнее не браться не за свое дело.
Хуже, куда опаснее и куда чаще бывает, что человек относится к переводу как к некоему отхожему промыслу. Такой «переводчик», как правило, не только душевно глух и эстетически малограмотен, но еще и самоуверен, ленив и нелюбопытен. Такой не вдумывается в то, что пишет. Не видит, что выходит из-под его пера, не слышит и не чувствует слова.
Тут бы на страже стоять издательствам, тут редактор – первый контролер брака, и задача его – не замазывать трещины, не латать дыры, а решительно давать бездарности и халтуре от ворот поворот.
В идеале редактор – первый страж чистоты языка. А в жизни?
Приходит в редакцию человек, который к переводу – во всяком случае, к переводу художественному – никакого отношения не имеет. Пусть он знает (а подчас и преподает) иностранный язык, пусть побывал за границей, но ведь этого мало! Зато он – владелец книги, хорошей книги. А он воображает, будто переводческая работа – это пустяки, это всякий может, это легкий хлеб и легкая слава.
От хорошей книги издательству отказаться жаль. Добывать ее помимо самозваного «переводчика» и поручить переводчику хорошему, профессионалу? Зачастую это журналу, издательству вполне под силу, но… все-таки хлопотно.
И перевод поручают хозяину книги. И он ее переводит – чаще всего из рук вон плохо. Близорукая практика эта в итоге обходится куда дороже и плоды приносит весьма неважные.
Сколько об этом писали, говорили, били в набат еще в тридцатые годы. И не только в тридцатые. К примеру, в 1959 году и снова в 1970-м об этом со справедливой тревогой и возмущением писала в сборнике «Мастерство перевода» М.Ф.Лорие.
Быть может, кому-то покажется: это не тема книги, это – для статьи в газете.
На памяти автора этих строк о том же писали и говорили не раз – вот уж более полувека идут те же разговоры. А практика эта остается. Страдает дело, книга, читатель. Вот почему об этом надо говорить еще и еще – с любой трибуны. В том числе и со страниц книги, обращенной прежде всего к тем, кто только начинает писать, переводить, редактировать, ко всем, кому дороги наша речь и литература. Ибо это приносит огромный вред всей литературе. Плохой перевод входит в привычку. Притупляется слух редактора, его зоркость, все ниже и ниже уровень требований.
А там и иной переводчик дает себе поблажку: дескать, примут и так. Редактор «почистит», дотянет. И вот что получается. Попробуйте себе представить человека, о котором рассказано так:
«Даже в самом его возрасте было нечто, вызывавшее у меня серьезные сомнения. Несомненно, он казался молодым… Но… бывали мгновения, когда без малейшего труда я мог бы подумать, что ему уже сто лет. Однако самым удивительным был внешний вид этого человека… Его конечности были необычайно длинными и исхудалыми, лоб – низким и широким. В лице не было ни кровинки, рот был большим и подвижным, а зубы… столь неровными, что никак не походили на человеческие, которые мне когда-либо доводилось видеть. Его улыбка вопреки всему нисколько не отталкивала, хотя никогда и не менялась. То была улыбка… равномерной и непрестанной печали… Эти внешние особенности…сильно досаждали (герою – и он объяснял)… что физически отнюдь не всегда был таким, что раньше он отличался более чем обычной красотой и что лишь длинный ряд приступов невралгии довел его до теперешнего состояния».
Да простят мне длинную цитату, но уж очень она показательна.
Прежде всего бросается в глаза обыкновенная небрежность. Перечитав все это повнимательней, переводчик наверняка мог бы и сам заметить и устранить соседство сомнения – несомненно и многочисленные был, было. Отчего бы не сказать: Лоб – низкий и широкий. В лице ни кровинки. Рот большой, подвижный – и т. п.
Далее – неточный выбор слов. Уж наверно, печаль не равномерная, а, скажем ровная, либо, что вернее по тону, неизменная и непреходящая; конечности (а не лучше ли все же руки и ноги?) – скорее худые, тощие: рассказчик только что повстречал героя и еще не знает, был ли тот когда-то полным и затем исхудал, или он такой от роду. И, надо полагать, все это не досаждало герою (досаждает обычно что-нибудь извне), а скорее – угнетало, тяготило его.
Невразумителен и синтаксис. У автора об улыбке сказано, что она не была отталкивающей, неприятной, как можно было бы предполагать (или ожидать), затем не случайно – не просто запятая, а точка с запятой, и потом отдельно – о том, что улыбка никогда не менялась, была всегда одинаковая. Переводчик же начал с вопреки всему (и даже без этому), слил два разных качества улыбки – относительную привлекательность и неизменность – воедино, и получилось не слишком понятно. Как будто отталкивать должна именно и только неизменная улыбка!
А главное, фраза невразумительна оттого, что вся она построена не по-русски, а механически перенесена, скалькирована с подлинника.
Что это значит: без малейшего труда я мог бы подумать? Очевидно – можно было подумать либо легко могло показаться, но переводчик полностью сохраняет английское I should have had little trouble. А о зубах? Спасибо еще, что не взято буквально английское «в человеческой голове» (in a human head), но отчего не сказать хотя бы: на редкость неровные, я таких прежде никогда ни у кого не видел?
Отличался более чем обычной красотой – опять калька, по-русски естественней было бы: незаурядной, редкой красотой, был необыкновенно красив, хорош собою.
Едва ли надо было сохранять и слово физически, можно хотя бы: с виду он не всегда был таким; внешний вид тоже не слишком удачен, верней бы наружность, тем вернее, что автор – классик, рассказ написан полтора века назад. Не следовало вставлять внешние особенности – вероятно, и самого героя смущал, стеснял, тяготил его странный облик. А «внешние особенности» – и казенно, и слишком современно. Путаное построение, нагромождение родительных падежей (ряд приступов невралгии довел его до… состояния!), лишние, скучные и бесцветные существительные… Все он же, наш старый недобрый знакомый – канцелярит!
Когда перебираешь по отдельности – мол, иностранные слова, отглагольные существительные, родительные падежи, причастные и деепричастные обороты речь и литературу не красят, – кто-то может и заспорить.
И напротив, когда перед вами вот такие поистине страшные страницы, не всякий и не вдруг поймет, отчего они до такой степени плохи и невразумительны. Отчего нет цельной картины, единого впечатления, почему распался образ.
А между тем тут воочию видишь, к чему ведут, во что обращают фразу и мысль преступления против языка, когда они, как это всегда бывает у литераторов бесталанных, у переводчиков неумелых или попросту небрежных, собраны воедино, в этакий пышный букет.
Как известно, проза требует мыслей и мыслей. Перевод прозы – тоже. Тем более прозы классической, сложной, где все непросто – и сюжет, и психология. У автора все пронизано единым настроением, все связано и переплетено, до малейшей подробности портрета или пейзажа. У переводчика до мысли не докопаешься, к чувству не пробьешься – так невнятна и загромождена фраза, так приблизительны слова и запутан их порядок.
Попробуйте увлечься занимательным сюжетом, взволноваться ходом событий, попробуйте понять и полюбить автора в таком переводе!
И вот редактор в поте лица правит заведомый брак и халтуру. Работа окаянная, неблагодарная: всего не исправишь, сколько ни бейся. Злосчастная книга изуродована, в кривом зеркале показан автор, бессовестно обманут читатель.
Читателю нет дела до того, какие приемы и теории, какие причины делают книгу плохой или хорошей. Одну он читает легко, с увлечением, над другой зевает. Порою, чтоб докопаться до смысла, надо перечитать страницу, да еще и не один раз. Кто перечитает, а кто и отступится. Пороки плохого перевода сочтет пороками ни в чем не повинного автора и, глядишь, вовсе от него отвернется.
А не отложит читатель дурным, дрянным языком написанную или переведенную книгу – и она в свой черед станет портить ему язык, заражать безвкусицей, безграмотностью, канцеляритом…
Каждому, кто работает в печати, всякий раз надо проверить себя, хоть на миг задуматься: а не ввожу ли я, не повторяю ли, не поддерживаю то, что лишь засоряет нашу литературу, нашу речь?
Приходится повторить: мы не всегда бережем богатство наше, нашу гордость – родной язык, как не всегда умеем беречь родную природу, озера, леса и реки.
А ведь и за то и за другое мы в ответе перед будущим, перед детьми и внуками. Им передаем мы заветное наследие дедов и прадедов. Им – жить на этой земле, среди этих лесов и рек, им – говорить на языке Пушкина и Толстого, им – читать, любить, твердить наизусть, постигать умом и сердцем все лучшее, что создано за многие века в родной стране и во всем мире.
Так неужели мы осмелимся их обделить и обездолить?
5. Поклон мастерам
Уходя, оставить свет – это больше, чем остаться
В этой книжке я толковала больше о том, как не надо писать и переводить. Стараясь же показать, как надо, нередко ссылалась на мастеров той школы художественного перевода, которую создал Иван Александрович Кашкин. Школа возникла в самом начале 30-х годов. Для нынешнего читателя это уже далекая история, само слово «кашкинцы» мало что ему говорит. А между тем, право же, этот удивительный коллектив достоин памятника! Воздвигнуть его мне не под силу, но, ученица кашкинцев, я считаю своим долгом хотя бы заложить камешек на месте будущего памятника. Вот почему называю их поименно и пробую хоть несколькими штрихами наметить творческий портрет каждого из тех, кто остался в этом содружестве на всю жизнь.
Кто же они, кашкинцы, и что они для нас сделали?
Они дали нам непревзойденные образцы перевода классики.
Заново перевели несколько важнейших романов Диккенса, добрую половину рассказов и очерков в первом томе Собрания его сочинений.
Вера Максимовна Топер перевела роман «Тяжелые времена».
Ольга Петровна Холмская – «Тайну Эдвина Друда».
Евгения Давыдовна Калашникова – «Крошку Доррит».
Наталья Альбертовна Волжина – «Лавку древностей».
Нина Леонидовна Дарузес – «Мартина Чезлвита».
Н.Волжина и Н.Дарузес вдвоем – «Нашего общего друга».
Мария Федоровна Лорие – «Большие надежды».
Мария Павловна Богословская (вместе с мужем, поэтом С.П.Бобровым) – «Повесть о двух городах».
Трудами кашкинцев возрождалась на русском языке и другая классика, о которой весьма слабое представление давали старые, наивно-вольные или, напротив, формалистские переводы. Так обрело новую жизнь многое из произведений Эдгара По, Брет Гарта и О.Генри, Марка Твена и Дж. Лондона… Всего не вспомнить и не перечесть. К примеру, В.Топер среди многого другого перевела один из важнейших романов Дж. Лондона «Время-Не-Ждет», «Слово о Шиллере» Томаса Манна, «На воде» Мопассана (в двухтомнике ГИХЛ, 1951. Непостижимо, почему позднее в собраниях сочинений 50-70-х годов и даже в 1981-м печатали другой, старый и устаревший перевод!).
В основном работами кашкинцев питался, включая 1942 год, журнал «Интернациональная литература». Благодаря им в журналах, а затем и в отдельных книгах встретились мы со многими крупнейшими писателями XX века. И опять, как в переводах классики, поражает разнообразие: Колдуэлл, Стейнбек, львиная доля «Саги о Форсайтах» Голсуорси… Переводы кашкинцев преобладали в сборниках многих английских и американских авторов.
Во время войны подготовлен и в феврале победного 1945 года подписан к печати солидный однотомник – «Избранное» Бернарда Шоу. Вот когда кашкинцы подарили нам все важнейшие его пьесы, для перевода на редкость трудные! Хорошо помню, как переводила В.М.Топер пьесу «Горько, но правда» – в бревенчатом подмосковном домике, зимой – при свете крохотной самодельной коптилки… Трижды – под такими значительными произведениями, как «Цезарь и Клеопатра», «Дом, где разбиваются сердца», «Кандида», – мы встречаем имя М.Богословской. До сих пор не сходят со сцены «Пигмалион» и «Ученик дьявола», а многие ли зрители замечают, что воссоздала их по-русски Е.Калашникова? Пьесы «Майор Барбара» и «Профессия миссис Уоррен» перевела Н.Дарузес.
Тут требовалось огромное мастерство, владение всеми оттенками юмора и сатиры, от едва заметной улыбки до разящей язвительности.
Кашкинцы были великими мастерами перевоплощения.
Как известно, переводчик – сам себе режиссер. Он постигает стиль и замысел автора. Дух книги, облик и голос каждого из ее героев – все зависит от того, насколько наделен даром проникновения и перевоплощения переводчик, этот скрытый за бумажными листами, словно бы сам-то немой и неподвижный актер-одиночка.
Но кашкинцы по самому духу своему не были одиночками, с первых шагов они работали сообща. В любых сочетаниях, в любых «упряжках» кашкинцы оставались кашкинцами, большими мастерами одной школы. Любая книга, переведенная ими в содружестве, – это единое, целостное явление культуры. А ведь как часто книгу переводят совсем разные, случайные люди – и она разваливается, разностилица уничтожает всякую цельность и единство.
Пусть не прозвучит ересью, но профессиональная и даже психологическая совместимость в нашем деле почти так же необходима, как в космонавтике.
В.Топер вместе с Е.Калашниковой и с участием И.Кашкина перевели роман Дж. Олдриджа «Дипломат». Много переводили вдвоем Е.Калашникова и Н.Волжина, нельзя не назвать «Зиму тревоги нашей» Стейнбека. Они же вместе с Н.Дарузес перевели «Крестоносцев» Ст. Гейма, а редактором была В.М.Топер. Ранние переводы Джойса (главы из романа «Улисс», сборник «Дублинцы») – работа кашкинского коллектива.
Но самое яркое, самое памятное событие, бесценный подарок кашкинцев всем нам – в середине 30-х годов впервые заговорил по-русски Эрнест Хемингуэй.
Кто же они, кашкинцы, и что они для нас сделали?
Они дали нам непревзойденные образцы перевода классики.
Заново перевели несколько важнейших романов Диккенса, добрую половину рассказов и очерков в первом томе Собрания его сочинений.
Вера Максимовна Топер перевела роман «Тяжелые времена».
Ольга Петровна Холмская – «Тайну Эдвина Друда».
Евгения Давыдовна Калашникова – «Крошку Доррит».
Наталья Альбертовна Волжина – «Лавку древностей».
Нина Леонидовна Дарузес – «Мартина Чезлвита».
Н.Волжина и Н.Дарузес вдвоем – «Нашего общего друга».
Мария Федоровна Лорие – «Большие надежды».
Мария Павловна Богословская (вместе с мужем, поэтом С.П.Бобровым) – «Повесть о двух городах».
Трудами кашкинцев возрождалась на русском языке и другая классика, о которой весьма слабое представление давали старые, наивно-вольные или, напротив, формалистские переводы. Так обрело новую жизнь многое из произведений Эдгара По, Брет Гарта и О.Генри, Марка Твена и Дж. Лондона… Всего не вспомнить и не перечесть. К примеру, В.Топер среди многого другого перевела один из важнейших романов Дж. Лондона «Время-Не-Ждет», «Слово о Шиллере» Томаса Манна, «На воде» Мопассана (в двухтомнике ГИХЛ, 1951. Непостижимо, почему позднее в собраниях сочинений 50-70-х годов и даже в 1981-м печатали другой, старый и устаревший перевод!).
В основном работами кашкинцев питался, включая 1942 год, журнал «Интернациональная литература». Благодаря им в журналах, а затем и в отдельных книгах встретились мы со многими крупнейшими писателями XX века. И опять, как в переводах классики, поражает разнообразие: Колдуэлл, Стейнбек, львиная доля «Саги о Форсайтах» Голсуорси… Переводы кашкинцев преобладали в сборниках многих английских и американских авторов.
Во время войны подготовлен и в феврале победного 1945 года подписан к печати солидный однотомник – «Избранное» Бернарда Шоу. Вот когда кашкинцы подарили нам все важнейшие его пьесы, для перевода на редкость трудные! Хорошо помню, как переводила В.М.Топер пьесу «Горько, но правда» – в бревенчатом подмосковном домике, зимой – при свете крохотной самодельной коптилки… Трижды – под такими значительными произведениями, как «Цезарь и Клеопатра», «Дом, где разбиваются сердца», «Кандида», – мы встречаем имя М.Богословской. До сих пор не сходят со сцены «Пигмалион» и «Ученик дьявола», а многие ли зрители замечают, что воссоздала их по-русски Е.Калашникова? Пьесы «Майор Барбара» и «Профессия миссис Уоррен» перевела Н.Дарузес.
Тут требовалось огромное мастерство, владение всеми оттенками юмора и сатиры, от едва заметной улыбки до разящей язвительности.
Кашкинцы были великими мастерами перевоплощения.
Как известно, переводчик – сам себе режиссер. Он постигает стиль и замысел автора. Дух книги, облик и голос каждого из ее героев – все зависит от того, насколько наделен даром проникновения и перевоплощения переводчик, этот скрытый за бумажными листами, словно бы сам-то немой и неподвижный актер-одиночка.
Но кашкинцы по самому духу своему не были одиночками, с первых шагов они работали сообща. В любых сочетаниях, в любых «упряжках» кашкинцы оставались кашкинцами, большими мастерами одной школы. Любая книга, переведенная ими в содружестве, – это единое, целостное явление культуры. А ведь как часто книгу переводят совсем разные, случайные люди – и она разваливается, разностилица уничтожает всякую цельность и единство.
Пусть не прозвучит ересью, но профессиональная и даже психологическая совместимость в нашем деле почти так же необходима, как в космонавтике.
В.Топер вместе с Е.Калашниковой и с участием И.Кашкина перевели роман Дж. Олдриджа «Дипломат». Много переводили вдвоем Е.Калашникова и Н.Волжина, нельзя не назвать «Зиму тревоги нашей» Стейнбека. Они же вместе с Н.Дарузес перевели «Крестоносцев» Ст. Гейма, а редактором была В.М.Топер. Ранние переводы Джойса (главы из романа «Улисс», сборник «Дублинцы») – работа кашкинского коллектива.
Но самое яркое, самое памятное событие, бесценный подарок кашкинцев всем нам – в середине 30-х годов впервые заговорил по-русски Эрнест Хемингуэй.
Открытие Хэмингуэя
Да, для людей читающих, пишущих – уж не говорю для нас, тогдашних студентов, – это было громадное открытие, смею сказать, потрясение. Удивительной силы художник, непривычная манера письма. За такой скупой, будничной, казалось бы, речью, между строк простейшего, в два-три словечка диалога, подчас жаргонного – огромное напряжение чувства, смысла, боли… тот самый вошедший чуть не в поговорку скрытый подтекст, знаменитая эстетика сдержанности. Интонацию «Фиесты», известных рассказов, романа «Прощай, оружие» сознательно или бессознательно переняли потом и некоторые наши писатели, что-то от мастерства Хемингуэя стало и нашим достоянием, и ничего зазорного в этом нет. Влияние Хемингуэя на его современников едва ли кто-нибудь станет сейчас оспаривать. Но…
Но ведь нам-то для этого надо было ощутить его необычность и своеобычность переданными по-русски!
Вот это чудо и совершили кашкинцы, истинные пионеры нового перевода прозы. Они – основатели той переводческой школы, что верна духу, а не букве подлинника. В разных поворотах, по разным поводам об этом уже шла речь. Теперь я попытаюсь хотя бы отчасти показать, как это делалось.
«Фиеста» («И восходит солнце»). Перевод В.Топер. Сегодня каждая строка романа кажется такой естественной, что, пожалуй, подумаешь: да ведь это само собой разумеется, иначе и сказать нельзя.
Начать с очень простого, с азбуки перевода. Редко-редко встретишь было или имел там, где вспомогательный глагол в языке подлинника обязателен (хотя, как я уже показывала, многие переводчики и поныне «добросовестно» – а на самом деле ненужно, бездумно – сохраняют их, загромождая и утяжеляя русскую фразу).
Немного примеров.
Буквально
У В.Топер
песок арены был гладко укатанный и желтый
желтел укатанный песок арены
Белые (бумажные, white-paper) объявления еще были (оставались) на колоннах
Объявления… еще белели…
Зеленели луга, мелькали белые под красными крышами виллы… кудрявились волны… А ведь буквально опять были зеленые, а о волнах сказано причастием, которое по-русски звучало бы уж вовсе тяжеловесно: кудрявящиеся.
Дословно получилось бы: Справа… был зеленый холм с замком (или – и на нем замок)… По другую сторону… было еще одно возвышение. И опять насколько легче, внятнее в переводе без этих вспомогательных не-нужностей: справа… виднелся высокий холм с замком… С левой стороны… высился другой холм.
Разумеется, это не значит, что надо наотмашь отвергать, везде и всюду выбрасывать каждое было (встречается и такая крайность). Порой как раз с ним строй русской фразы легче, естественней, если убраны другие грамматические «излишки».
Зашли в ресторан. It was full of smoke and drinking and singing – дословно он был полон (или – там было полно) дыма, и дальше невозможное по-русски «выпиванья» и слишком буквальное «пения», а имеются в виду не только песни, но вообще шум. В переводе все чисто грамматически чужое убрано: Было дымно, пьяно и шумно. Как ясно и выразительно! Совсем другим способом, чем в прежних примерах, достигнуто легкое, свободное дыхание фразы.
Не меньше, чем свободный строй, важна свобода в выборе слова. Уже говорилось: выбор его, в пределах смысла подлинника, достаточно широк, смотря по настроению автора и героя, по интонации. It was hot and bright… and the houses looked sharply white – было жарко и солнечно… и дома были ослепительно белые. Возникает зримая картина, какой не создать бы дословно. Первое по словарю значение bright – ярко, а не солнечно, и дома, если буквально, выглядели резко белыми, но и яркость и резкая, слепящая белизна переданы как раз отходом от буквы подлинника, словом не первым по словарю.
Зачастую кажется, слово-то взято простое. Но далеко не всегда самое простое и самое верное лежит на поверхности. А здесь взгляд переводчика столь же зорок, как авторский, это тоже взгляд художника, и потому все предстает на диво зримым, выпуклым, осязаемым. Как метко выхвачено из толщи своего языка: Шофер осадил к тротуару (backed up to the kerb)! Или вместо solid (примерно – плотно, сплошь набита) – площадь запружена народом.
Дома были желтые, словно прокаленные солнцем (sun-baked colour).
and every way you looked there were other mountains
и повсюду, куда ни повернись, были еще горы
Making the horizon were the brown mountains. They were strangely shaped.
Горизонт замыкали темные, причудливых очертаний горы.
А ведь если переводить дословно – горы делали, образовали горизонт, были они странных форм, допустим даже – причудливо сформированы, вылеплены – все равно образ бы не сложился!
Из такой вот свободы выбора, из мельчайших мелочей и рождаются в переводе сочность, богатство образа.
Although the tide was going out, there were a few slow rollers. They came in like undulations in the water, gathered weight of water, and then broke smoothly on the warm sand.
Несмотря на отлив, изредка подкатывали медленные волны. Появлялась легкая зыбь, потом волны тяжелели и плавно набегали на теплый песок.
Вечный камень преткновения – это неизбежное в чужом языке there were, буквалист так бы и написал: тут были волны. А как смело и свободно у мастера английское roller (волна, производное от roll – катить) отдает самую свою суть глаголу. И всем существом ощущаешь, как медлительно, тяжело накатывает на берег эта волна.
А вот совсем другой темп: к началу корриды выпускают быков, они бегут до арены по узкой улочке, а перед ними бегут, испытывая свою храбрость и удачу, дерзкие смельчаки. Последние, горстка самых отчаянных were really running. И, конечно, у В.Топер не буквально по-настоящему бежали, а пробежали во весь дух.
Чисто русский, отличной выразительности оборот, речение. И это в переводе не редкое вкрапление, не случайность, такому радуешься на каждой странице.
Вподлиннике when you were with English… Буквально: когда (подразумевается – часто, много) бываешь с англичанами, в переводе: когда водишься с…
Но ведь нам-то для этого надо было ощутить его необычность и своеобычность переданными по-русски!
Вот это чудо и совершили кашкинцы, истинные пионеры нового перевода прозы. Они – основатели той переводческой школы, что верна духу, а не букве подлинника. В разных поворотах, по разным поводам об этом уже шла речь. Теперь я попытаюсь хотя бы отчасти показать, как это делалось.
«Фиеста» («И восходит солнце»). Перевод В.Топер. Сегодня каждая строка романа кажется такой естественной, что, пожалуй, подумаешь: да ведь это само собой разумеется, иначе и сказать нельзя.
Начать с очень простого, с азбуки перевода. Редко-редко встретишь было или имел там, где вспомогательный глагол в языке подлинника обязателен (хотя, как я уже показывала, многие переводчики и поныне «добросовестно» – а на самом деле ненужно, бездумно – сохраняют их, загромождая и утяжеляя русскую фразу).
Немного примеров.
Буквально
У В.Топер
песок арены был гладко укатанный и желтый
желтел укатанный песок арены
Белые (бумажные, white-paper) объявления еще были (оставались) на колоннах
Объявления… еще белели…
Зеленели луга, мелькали белые под красными крышами виллы… кудрявились волны… А ведь буквально опять были зеленые, а о волнах сказано причастием, которое по-русски звучало бы уж вовсе тяжеловесно: кудрявящиеся.
Дословно получилось бы: Справа… был зеленый холм с замком (или – и на нем замок)… По другую сторону… было еще одно возвышение. И опять насколько легче, внятнее в переводе без этих вспомогательных не-нужностей: справа… виднелся высокий холм с замком… С левой стороны… высился другой холм.
Разумеется, это не значит, что надо наотмашь отвергать, везде и всюду выбрасывать каждое было (встречается и такая крайность). Порой как раз с ним строй русской фразы легче, естественней, если убраны другие грамматические «излишки».
Зашли в ресторан. It was full of smoke and drinking and singing – дословно он был полон (или – там было полно) дыма, и дальше невозможное по-русски «выпиванья» и слишком буквальное «пения», а имеются в виду не только песни, но вообще шум. В переводе все чисто грамматически чужое убрано: Было дымно, пьяно и шумно. Как ясно и выразительно! Совсем другим способом, чем в прежних примерах, достигнуто легкое, свободное дыхание фразы.
Не меньше, чем свободный строй, важна свобода в выборе слова. Уже говорилось: выбор его, в пределах смысла подлинника, достаточно широк, смотря по настроению автора и героя, по интонации. It was hot and bright… and the houses looked sharply white – было жарко и солнечно… и дома были ослепительно белые. Возникает зримая картина, какой не создать бы дословно. Первое по словарю значение bright – ярко, а не солнечно, и дома, если буквально, выглядели резко белыми, но и яркость и резкая, слепящая белизна переданы как раз отходом от буквы подлинника, словом не первым по словарю.
Зачастую кажется, слово-то взято простое. Но далеко не всегда самое простое и самое верное лежит на поверхности. А здесь взгляд переводчика столь же зорок, как авторский, это тоже взгляд художника, и потому все предстает на диво зримым, выпуклым, осязаемым. Как метко выхвачено из толщи своего языка: Шофер осадил к тротуару (backed up to the kerb)! Или вместо solid (примерно – плотно, сплошь набита) – площадь запружена народом.
Дома были желтые, словно прокаленные солнцем (sun-baked colour).
and every way you looked there were other mountains
и повсюду, куда ни повернись, были еще горы
Making the horizon were the brown mountains. They were strangely shaped.
Горизонт замыкали темные, причудливых очертаний горы.
А ведь если переводить дословно – горы делали, образовали горизонт, были они странных форм, допустим даже – причудливо сформированы, вылеплены – все равно образ бы не сложился!
Из такой вот свободы выбора, из мельчайших мелочей и рождаются в переводе сочность, богатство образа.
Although the tide was going out, there were a few slow rollers. They came in like undulations in the water, gathered weight of water, and then broke smoothly on the warm sand.
Несмотря на отлив, изредка подкатывали медленные волны. Появлялась легкая зыбь, потом волны тяжелели и плавно набегали на теплый песок.
Вечный камень преткновения – это неизбежное в чужом языке there were, буквалист так бы и написал: тут были волны. А как смело и свободно у мастера английское roller (волна, производное от roll – катить) отдает самую свою суть глаголу. И всем существом ощущаешь, как медлительно, тяжело накатывает на берег эта волна.
А вот совсем другой темп: к началу корриды выпускают быков, они бегут до арены по узкой улочке, а перед ними бегут, испытывая свою храбрость и удачу, дерзкие смельчаки. Последние, горстка самых отчаянных were really running. И, конечно, у В.Топер не буквально по-настоящему бежали, а пробежали во весь дух.
Чисто русский, отличной выразительности оборот, речение. И это в переводе не редкое вкрапление, не случайность, такому радуешься на каждой странице.
Вподлиннике when you were with English… Буквально: когда (подразумевается – часто, много) бываешь с англичанами, в переводе: когда водишься с…