Страница:
В первом издании книжки этот случай был приведен как смешное недоразумение. Но и эта путаница встречается все чаще, даже в газетах, а значит, внедряется в сознание массового читателя. Так и печатают, что к чьим-то спортивным успехам люди относятся по-разному, но «наши соперники – очень ревностно».
Пишут: «Душа разрешается от тела», забыв и уже не понимая, что разрешается женщина от бремени, душа же от тела – отрешается.
В Москве выставлен портрет кисти Леонардо да Винчи. Это подлинный праздник культуры, и к нему приобщает молодых читателей газетный очерк. А в нем: «Разве не современно своей пытливостью, искательством, ясным умом лицо дамы с горностаем…»
Помилуйте, да разве искательство – то же, что пытливость, искания, поиски, ищущий ум? Искательство – отнюдь не свойство прекрасной женщины Возрождения, которую обессмертил Леонардо, это «добродетель» нашего льстеца и подхалима Молчалина. Право же, непростительно путать столь разные слова и понятия!
«Он жил с постоянным ощущением своей обязательности перед хорошими людьми». Можно сказать «он человек обязательный», но перед другими сознаешь, выполняешь обязательства или обязанности.
«Это не по его ведомости», а правильно – ведомству.
О городе с нежностью произносят, что он «вечно юный и вечно старый», а по мысли и чувству надо бы – древний и вечно юный.
В повести весьма опытного, уважаемого прозаика «…каждое слово звучало значительней, серьезней, а значит, и ранимей»! Смысл-то обратный, ранимей стали те, кто слышит такое слово, а вот само оно стало ранящим, сильнее ранит!
«Где-то в вышине, ровно в преисподней, один-другой огонек – это в горах пробираются машины…» Спокон веку преисподняя все же находилась у нас под ногами, глубоко внизу, об этом говорит и самый корень слова, может быть, автор об этом забыл?
Или вот крупный газетный заголовок: «Пленящие узоры». Откуда это? Нет такого слова в русском языке! Автор перепутал, редактор проглядел – и получился уродец, помесь пленяющих и пленительных.
Еще из газеты: «Свободное, проникающее, идущее от сердца» исполнение (об игре пианистки). Уж если проникающее, так надо хотя бы «до глубины души». Но пишущий явно имел в виду проникновенное.
«Неделя» сообщает: «В преклонном возрасте Хемингуэя спросили: «Какой бы вид спорта вы предпочли сейчас?» Усмехнувшись, он ответил: «С удовольствием бы бегал. Человек начинает осознавать прелесть бега, когда ему стукнет 75…»»
Не странно ли здесь звучит преклонный возраст? Хемингуэй – человек огромной энергии, страстный охотник, спортсмен, путешественник – немного не дожил до 62. Конечно, и это старость, но вовсе не столь глубокая. Однако слово преклонный становится редкостью, подлинная его окраска уже полузабыта, и в «Неделе» не ощутили ее.
Роман прошлого века, разговор о хорошенькой молодой женщине:
– А кто эта Лавальер?
– Очаровательная хромуша.
Конечно же, в переводе классики, да еще в разговоре с графом такое просторечие неуместно. А надо бы взять прелестное и, видно, забытое слово – хромоножка.
Один переводчик заставил набожную негритянку говорить сыну-музыканту: «Когда ты играешь на скрипке, я прямо вся млею»! Отличное слово поставлено не к месту, бестактно и безвкусно, потому что переводчик забыл или не ощутил оттенка: млеть тут могла бы влюбленная девица, у матери сердце замирает. И та же старая негритянка говорила: «Ты своей игрой славил дьявола», потому что забылось естественное в этом случае тешил.
Конечно, есть счастливые исключения, но общий, обиходный наш словарь становится год от году бедней, ограниченней. Всюду одни и те же наскучившие штампы, каждому незатасканному слову радуешься, как доброму другу.
Говорят и пишут, к примеру: эх, я ошибся, просчитался, иногда – дал маху, даже – сел в лужу… Но часто ли встретишь старое, выразительное – я оплошал? У многих литераторов проще, легче рука выводит – непрекращающийся, в лучшем случае непрестанный шум или плач, но многие ли напишут неумолчный?
О подростке пишут: ловкий, находчивый, толковый, реже – смышленый. А как удачно в недавнем переводе: расторопный паренек! Отличная находка для competent!
Как славно, выразительно жалуется у одного переводчика старушка: ведь мог бы человек поставить обычное, стертое «Мы теперь старые, слабые», ан нет, нашел «Мы старые и немощные».
Или вот о мальчике, которому страшновато и неуютно одному в темноте. Проще простого было сказать (так и сделали бы девять из десяти переводчиков) ему стало холодно. А насколько лучше и как теперь нечасто встретишь: ему стало зябко.
Холодно и на душе, и в природе, человек смотрит на серое, зимнее, неприветливое небо – и обычно пишут: небо низкое, холодное, может быть, угрюмое. Но часто ли встретится слово стылое?
О холоде не в переносном, а в буквальном смысле тоже напишут скорее, что человеку очень холодно, он промерз, дрожал от холода, реже – застыл, окоченел, и совсем уже редко встретишь продрог. И принимаешь как подарок, если начинающий переводчик пишет, что поздние цветы на осенней клумбе дрогли.
Ведь как хорошо, не шаблонно… но тоже забывается и отмирает.
Тот же начинающий [2] должен был показать, как фантазирует мальчуган – разносчик молока: вечером, в дождь он бредет по деревне с тяжелыми бидонами и развлекается, воображая себя рыцарем, а бегущую рядом собачонку – верным оруженосцем. Он кидается in the battle. Спросили еще с десяток молодых переводчиков, как бы они это передали, и все отвечали: кинулся в бой, в битву, кто-то прибавил в гущу драки, в сражение. А тот, кто переводил, нашел отличное, редкое, очень подходящее к рыцарским фантазиям юного героя и почти уже забытое слово: герой кинулся в сечу!
Сколько таких жемчужинок тускнеет без прикосновения теплой человеческой руки в сокровищнице русского языка.
Быть может, естественный путь развития и приведет когда-нибудь к тому, что все земное человечество заговорит на едином языке. Тогда, в далеком будущем, быть может, он – единый – и вберет в себя многообразие всех языков, и ничего не будет утрачено из богатства всех национальных культур и литературных традиций. Быть может. Но пока дико и смешно всеми этими богатствами пренебрегать. Дико и вредно паровым катком канцелярита заглаживать своеобразие каждого языка, распространять все шире общегазетный, общепротокольный волапюк или даже сухой, алгебраический язык общенаучный – и зарывать в землю исконные свои сокровища.
Казалось бы, простая истина, но ее приходится повторять вновь и вновь.
Сводить к бедному, убогому и уродливому «современно-общепонятному» канцеляриту живой, образный язык, живую речь народа, мудрость, задушевность и красоту искусства – преступно. Канцелярит во всех своих проявлениях, а прежде всего обилием чужих, чужеродных слов, отравляет нашу речь. Воистину, по известному старому выражению, мертвый хватает живого!
Вольно или невольно ограничивать язык рамками «современно-общепонятного», рамками фактов и ситуаций, моментов и компенсаций – все равно, что ту же Волгу и все живые, прихотливые реки и ручьи нашей земли выровнять по линеечке и заковать в бетон.
Нет уж, пусть язык, как река, остается полноводным, привольным и чистым! Это – забота каждого живого человека, тем более – забота тех, кто со словом работает.
Туманы…
Не своим голосом
Пишут: «Душа разрешается от тела», забыв и уже не понимая, что разрешается женщина от бремени, душа же от тела – отрешается.
В Москве выставлен портрет кисти Леонардо да Винчи. Это подлинный праздник культуры, и к нему приобщает молодых читателей газетный очерк. А в нем: «Разве не современно своей пытливостью, искательством, ясным умом лицо дамы с горностаем…»
Помилуйте, да разве искательство – то же, что пытливость, искания, поиски, ищущий ум? Искательство – отнюдь не свойство прекрасной женщины Возрождения, которую обессмертил Леонардо, это «добродетель» нашего льстеца и подхалима Молчалина. Право же, непростительно путать столь разные слова и понятия!
«Он жил с постоянным ощущением своей обязательности перед хорошими людьми». Можно сказать «он человек обязательный», но перед другими сознаешь, выполняешь обязательства или обязанности.
«Это не по его ведомости», а правильно – ведомству.
О городе с нежностью произносят, что он «вечно юный и вечно старый», а по мысли и чувству надо бы – древний и вечно юный.
В повести весьма опытного, уважаемого прозаика «…каждое слово звучало значительней, серьезней, а значит, и ранимей»! Смысл-то обратный, ранимей стали те, кто слышит такое слово, а вот само оно стало ранящим, сильнее ранит!
«Где-то в вышине, ровно в преисподней, один-другой огонек – это в горах пробираются машины…» Спокон веку преисподняя все же находилась у нас под ногами, глубоко внизу, об этом говорит и самый корень слова, может быть, автор об этом забыл?
Или вот крупный газетный заголовок: «Пленящие узоры». Откуда это? Нет такого слова в русском языке! Автор перепутал, редактор проглядел – и получился уродец, помесь пленяющих и пленительных.
Еще из газеты: «Свободное, проникающее, идущее от сердца» исполнение (об игре пианистки). Уж если проникающее, так надо хотя бы «до глубины души». Но пишущий явно имел в виду проникновенное.
«Неделя» сообщает: «В преклонном возрасте Хемингуэя спросили: «Какой бы вид спорта вы предпочли сейчас?» Усмехнувшись, он ответил: «С удовольствием бы бегал. Человек начинает осознавать прелесть бега, когда ему стукнет 75…»»
Не странно ли здесь звучит преклонный возраст? Хемингуэй – человек огромной энергии, страстный охотник, спортсмен, путешественник – немного не дожил до 62. Конечно, и это старость, но вовсе не столь глубокая. Однако слово преклонный становится редкостью, подлинная его окраска уже полузабыта, и в «Неделе» не ощутили ее.
Роман прошлого века, разговор о хорошенькой молодой женщине:
– А кто эта Лавальер?
– Очаровательная хромуша.
Конечно же, в переводе классики, да еще в разговоре с графом такое просторечие неуместно. А надо бы взять прелестное и, видно, забытое слово – хромоножка.
Один переводчик заставил набожную негритянку говорить сыну-музыканту: «Когда ты играешь на скрипке, я прямо вся млею»! Отличное слово поставлено не к месту, бестактно и безвкусно, потому что переводчик забыл или не ощутил оттенка: млеть тут могла бы влюбленная девица, у матери сердце замирает. И та же старая негритянка говорила: «Ты своей игрой славил дьявола», потому что забылось естественное в этом случае тешил.
Конечно, есть счастливые исключения, но общий, обиходный наш словарь становится год от году бедней, ограниченней. Всюду одни и те же наскучившие штампы, каждому незатасканному слову радуешься, как доброму другу.
Говорят и пишут, к примеру: эх, я ошибся, просчитался, иногда – дал маху, даже – сел в лужу… Но часто ли встретишь старое, выразительное – я оплошал? У многих литераторов проще, легче рука выводит – непрекращающийся, в лучшем случае непрестанный шум или плач, но многие ли напишут неумолчный?
О подростке пишут: ловкий, находчивый, толковый, реже – смышленый. А как удачно в недавнем переводе: расторопный паренек! Отличная находка для competent!
Как славно, выразительно жалуется у одного переводчика старушка: ведь мог бы человек поставить обычное, стертое «Мы теперь старые, слабые», ан нет, нашел «Мы старые и немощные».
Или вот о мальчике, которому страшновато и неуютно одному в темноте. Проще простого было сказать (так и сделали бы девять из десяти переводчиков) ему стало холодно. А насколько лучше и как теперь нечасто встретишь: ему стало зябко.
Холодно и на душе, и в природе, человек смотрит на серое, зимнее, неприветливое небо – и обычно пишут: небо низкое, холодное, может быть, угрюмое. Но часто ли встретится слово стылое?
О холоде не в переносном, а в буквальном смысле тоже напишут скорее, что человеку очень холодно, он промерз, дрожал от холода, реже – застыл, окоченел, и совсем уже редко встретишь продрог. И принимаешь как подарок, если начинающий переводчик пишет, что поздние цветы на осенней клумбе дрогли.
Ведь как хорошо, не шаблонно… но тоже забывается и отмирает.
Тот же начинающий [2] должен был показать, как фантазирует мальчуган – разносчик молока: вечером, в дождь он бредет по деревне с тяжелыми бидонами и развлекается, воображая себя рыцарем, а бегущую рядом собачонку – верным оруженосцем. Он кидается in the battle. Спросили еще с десяток молодых переводчиков, как бы они это передали, и все отвечали: кинулся в бой, в битву, кто-то прибавил в гущу драки, в сражение. А тот, кто переводил, нашел отличное, редкое, очень подходящее к рыцарским фантазиям юного героя и почти уже забытое слово: герой кинулся в сечу!
Сколько таких жемчужинок тускнеет без прикосновения теплой человеческой руки в сокровищнице русского языка.
Быть может, естественный путь развития и приведет когда-нибудь к тому, что все земное человечество заговорит на едином языке. Тогда, в далеком будущем, быть может, он – единый – и вберет в себя многообразие всех языков, и ничего не будет утрачено из богатства всех национальных культур и литературных традиций. Быть может. Но пока дико и смешно всеми этими богатствами пренебрегать. Дико и вредно паровым катком канцелярита заглаживать своеобразие каждого языка, распространять все шире общегазетный, общепротокольный волапюк или даже сухой, алгебраический язык общенаучный – и зарывать в землю исконные свои сокровища.
Казалось бы, простая истина, но ее приходится повторять вновь и вновь.
Сводить к бедному, убогому и уродливому «современно-общепонятному» канцеляриту живой, образный язык, живую речь народа, мудрость, задушевность и красоту искусства – преступно. Канцелярит во всех своих проявлениях, а прежде всего обилием чужих, чужеродных слов, отравляет нашу речь. Воистину, по известному старому выражению, мертвый хватает живого!
Вольно или невольно ограничивать язык рамками «современно-общепонятного», рамками фактов и ситуаций, моментов и компенсаций – все равно, что ту же Волгу и все живые, прихотливые реки и ручьи нашей земли выровнять по линеечке и заковать в бетон.
Нет уж, пусть язык, как река, остается полноводным, привольным и чистым! Это – забота каждого живого человека, тем более – забота тех, кто со словом работает.
Туманы…
Один из мастеров нашей современной прозы, автор многих известных книг, признанный стилист, пишет так:
«Стихия музыки, как предметная значимость, как некогда брошенное милое тело, неодолимо влекла к себе Психею, и она… залетала то под готические своды кирхи, где посередине громадного, некрасивого и холодного пространства лютеранского храма лежала, как бы распростертая на полу, широкая, совсем простая и все же невероятно торжественная, как его собственная органная музыка, могильная плита Баха, в течение многих лет заставлявшая ежедневно звучать неподвижный воздух, хранящий голос Лютера, раздававшийся иногда с трибуны, высоко прилепившейся к каменному столбу, как маленькая неуклюжая беседка, сделанная руками малоталантливого каменотеса, слепого последователя великого реформатора…»
Фраза еще не кончена, но довольно и этого. Всякий видит: сказано туманно. Цепь придаточных предложений, причастных оборотов и родительных падежей не сразу поддается расшифровке. Но вы перечитаете еще раз, на худой конец дважды перечитаете – и все-таки поймете, что с чем связано и к чему клонится. И конечно, тут не просто нечаянность, огрех: автор с умыслом ведет нас длинными, вязкими периодами, затягивающими, как дурной сон. Ведь и вся повесть в какой-то мере – о дурном сне…
А это, думается, получилось уже неумышленно:
«Вряд ли (песик) понимал, что у нарядной девушки Ренуара с вишневыми губками, в деревенской соломенной шляпке с маками или васильками и с каким-то странным мохнатым существом в руках, в котором (он) хотел и никак не мог признать своего брата собачку, но все же в глубине души чувствовал нечто родственное, заставлявшее его еле слышно повизгивать и еще шибче кружиться на поводке вокруг все еще прелестных ножек… хозяйки».
Вот тут и в самом деле точка. Фраза кончена. А между тем перечитайте ее дважды, трижды – и попробуйте понять, где же тут логическое сказуемое? Чего все-таки не понимал песик, что было у нарядной девушки? Не перемудрил ли часом уважаемый мастер, не упустил ли чего-то в этом хитроумном, сверхсложном построении? Кстати, не заметил он и другого: пожалуй, уже не девушка, а шляпка оказалась «с маками или васильками и с… мохнатым существом в руках»! А читателю и вовсе трудно не заплутаться в этом тумане…
Другой столь же сложный период, раскинувшийся ни много ни мало на половину просторной журнальной страницы, кончается так: «…пассажиров по старой памяти везут именно отсюда в автобусе за город, где и пересаживают в уже готовый… экспресс с удобными купе, барами, ресторанами, кафетерием и старыми неграми-проводниками в золотых очках и белых перчатках, ласковых и предупредительных, как добрые няньки из хороших домов».
Надо полагать, не очки и не перчатки были ласковы и предупредительны. Можно отмахнуться – мол, куда глядел корректор. Но, по совести, где тут доглядеть корректору или редактору, если не доглядел сам автор? Человеку стороннему куда трудней на двадцати шести строках, среди десятков придаточных предложений не запутаться, не потерять начисто нить авторской мысли.
Так что же, скажут, нельзя писать длинными периодами?!
Упаси меня боже провозглашать что-либо подобное. Можно, все можно. Можно писать периодами хоть в страницу. Но – так, чтобы читатель мог понять написанное!
Слово дано человеку для того, чтобы скрывать мысли, сказал мудрец. Однако в литературе слово призвано все же не скрывать, не затемнять, но прояснять мысли и чувства, приобщать к ним читателя.
Печально, когда литератор не стремится к ясности, считает ее необязательной, даже излишней. Воображает (жестокое заблуждение!), будто простой, короткий, вразумительный оборот ниже его достоинства, и, дабы не уронить себя в глазах читателя, выражается выспренне и мудрено. Нет, «высокий штиль», крайняя усложненность оправданы и хороши только тогда, когда они действительно призваны передать правду образа, характера, настроения. Тогда и читатель их поймет и примет.
Вот, к примеру, переводчики одного из труднейших писателей современности Фолкнера (кстати, переводчики очень разного склада и опыта) совершили подвиг: в «Осквернителе праха», в «Деревушке», в «Особняке» самые головоломные Фолкнеровы периоды по-русски все же построены правильно и до мысли добраться всегда можно.
Не так-то просто передать стиль и манеру каждого автора. Мопассан несравнимо лаконичней Бальзака, Ренар писал совсем иначе, чем Роллан, а допустим, Брэдбери или Сэлинджера не сравнишь с тем же Фолкнером. Классика и современность, романтизм и реализм, эпопея и короткий рассказ, философское раздумье и сатира – все это требует особой интонации, особых слов, разной окраски.
Стиль и манера письма у каждого своя. Никто не покушается стричь под одну гребенку Льва Толстого и Чехова, Алексея Толстого и Олешу. У одних – прозрачная, ясная речь, короткая, предельно четкая фраза, у других – длинные плавные (или совсем не плавные!) периоды, усложненное повествование, требующее внимания и вдумчивости. Уж какими могучими глыбами громоздится проза Льва Николаевича! Но, согласитесь, читая толстовскую страницу, всегда понимаешь, с чего он начал, к чему ведет и чем кончит.
Разговор не о современных зарубежных экспериментаторах, не о тех, кто пишет темно и невнятно из принципа, да еще и знаков препинания не признает. Как правило, люди все же пишут для того, чтоб их понимали.
И однако написанное остается подчас невразумительным. Непонятным аж до головной боли. Один литератор искусством простоты и ясности еще не овладел, другой из принципа не считает нужным стремиться к простоте, а третий о ней и не задумывался. Один строго отбирает и выбирает слова, отбрасывает все лишнее, добивается сжатости и ясности. Другой не боится лишних слов, фраза у него кудрявая, прихотливая или широкая, размашистая… Может показаться, что и речь тогда свободнее, палитра богаче. Но подчас неразборчивость мстит довольно жестоко.
Попробуйте сразу понять, что бы это значило:
«…они… принимали эти сведения с рассеянным безразличием, какое мы обычно числим за участниками великих войн, изнуренных бранными трудами, старающихся только не ослабеть духом при выполнении своего… долга и уже не надеющихся ни на решающую операцию, ни на скорое перемирие».
Перечитав эти строки раз-другой, вы убедитесь, что изнурены бранными трудами, стараются не ослабеть духом и уже ни на что не надеются… не кто-нибудь, a войны! Наверно, и редактор, и даже корректор, сбитые с толку сложным построением этой многоэтажной и многоспиральной фразы, не заметили, недоглядели…
Ну, а если бы заметили? Исправили бы согласование? Получилось бы безразличие, какое мы… числим за участниками… войн, изнуренными бранными трудами, старающимися… и не надеющимися…
Не было бы неправильного согласования и прямой бессмыслицы в одном месте, но совпали бы падежи при нескольких причастных оборотах – и образовалась бы другая невнятица и путаница. И это не случайность, а свойство канцелярита: затруднять восприятие, путать мысли, наводить на читателя (помните рассказ Чехова?) сонную одурь.
И тут, как всегда, смыкаются канцелярит отечественный и буквализм переводческий. Истово, слово за словом переводя иноязычный текст, рабски сохраняя чужой синтаксис, чужие грамматические формы, переводчик невольно впадает в то же самое туманное многословие и не всегда умеет «отредактировать» сам себя. А порою и редактор не помогает отбросить лишнее, напротив – у переводчика сказано свободнее, а иной рачительный редактор «притягивает» его поближе к подлиннику. Отсюда такие противоестественные построения:
«Ты единственная женщина, какую я когда-либо любил». Выходит совсем нелепо, как будто говорящий любил давно и уже успел разлюбить! А надо бы просто: До тебя я никогда никого не любил!
Обороты вроде «из всех, кого я когда-либо встречал, ты единственная, кто покорил мое сердце» – классическая калька. Это очень обычное канцелярски-переводное построение въедается уже не только в перевод. А не лучше ли хотя бы: Многих женщин я встречал на своем веку, но ты одна, ты единственная, но только ты покорила…
Из всех живущих в Англии этот самый богатый человек в тот день был самым несчастным
Самый богатый человек в Англии, он был в тот день и самым несчастным
Я был первым, кто это обнаружил
Я первый это открыл
Чужой синтаксис выпирает, точно каркас плохого зонтика, так и хочется перевести все это обратно на язык подлинника!
«И здесь перед нею был (сын), хорошо знавший о всех ее хитрых уловках и о лживости ее, и здесь она сама с глупым и фальшивым лицом» – так переданы в одном старом переводе горькие материнские раздумья. А верней примерно так: И вот ему стали известны все ее хитрости и обманы, и она чувствует себя такой фальшивой и глупой…
Если упомянут человек, «решительно настроенный не упустить такое зрелище», не лучше ли: он ни за что не упустит…
«Поймать зверя было одной из главных причин, почему мы отправились туда». А можно хотя бы: отправились… прежде всего затем, чтобы поймать…
«Взять его с собой не повредит». А грамотнее: не вредно!
«Они могут отказаться принять мой подарок». Нормальный человек скажет: пожалуй, не примут, либо – может быть, откажутся от подарка.
Такое выводит бесталанный или нерадивый переводчик, бездумно копируя строй чужого языка. Но так пишут и наши журналисты, публицисты, прозаики, такое построение встречается все чаще – и ни ясности, ни выразительности написанному не прибавляет.
«…Мы являемся теми, кто больше всего видел льющейся крови», – читаем в переводе 30-х годов. Сложное построение с придаточным предложением. Откуда? Зачем? Да попросту без всякой нужды переведен вспомогательный глагол: по-французски без avoir или être нельзя, а по-русски получается канцелярит.
В сверхсовременном тексте: «Даже будучи нетрезв» (а почему бы не подвыпив?); «будучи совершенно трезвым, он казался хмельнее, чем сидя в баре за стаканом вина».
Никчемные чужие глагольные формы лишены содержания и только утяжеляют фразу.
Но ведь этим «является» и «будучи» и не в переводах счету нет!
«Эта сказка остается любимой детьми и с наслаждением читается ими». Помилуйте, да почему не сказать хотя бы: «Эту сказку и сейчас любят дети и с наслаждением ее читают»! Ведь и яснее, и убедительней, и, как говорится, динамичнее! Но нет, тот, кто произнес по радио эти слова (сам писатель, да еще обращался он к детям!), предпочел пассивный оборот. А пассивные обороты – верный и непременный признак канцелярита.
Давно известна истина: нельзя переводить иноязычную фразу слово за словом. Прежде всего надо перестроить ее по законам своего языка. В немецкой, французской, английской фразе порядок слов почти всегда определен строгими рамками и правилами, которые ломать нельзя. Русские подлежащие и сказуемые, определения и дополнения куда подвижнее.
Но подвижностью этой не надо злоупотреблять (даже и не в переводе!), иначе получится бессмыслица вроде рассказов «Про пожары для детей»: кто и зачем, любопытно знать, устраивает для детей пожары?!
Очевидно, назвать надо было по-другому, хотя бы «Детям – про пожары».
И всякий раз переводчику очень важно определить для себя степень свободы, какая допустима в обращении с подлинником.
Перестраивая фразу по-русски, всегда можно найти равноценную замену любому (значимому, а не вспомогательному!) слову, образу, выражению подлинника. Но вовсе незачем непременно «сдавать слова по счету». Порою для верной интонации, даже для ритма вместо одного слова понадобятся два, иначе фраза окажется оборванной, незавершенной. А иногда вместо трех слов довольно одного. Но это, как правило, свобода в рамках фразы. Как говорится, от точки до точки. Очень редко можно позволить себе разорвать фразу автора или, напротив, слить две воедино. У каждого автора – пусть он не гений, не классик, а самый заурядный рассказчик – своя интонация и свой замысел, своя логика. Нарушать их переводчик не вправе. Но строй прозы должен быть ясен, ясной, естественной должна быть каждая строка. Порядок слов в каждой фразе должен быть непринужденным, чисто русским, пусть она звучит по-русски. Только по-русски – и в переводе тоже, непременно! В переводе – так же, как и в прозе отечественной!
«Стихия музыки, как предметная значимость, как некогда брошенное милое тело, неодолимо влекла к себе Психею, и она… залетала то под готические своды кирхи, где посередине громадного, некрасивого и холодного пространства лютеранского храма лежала, как бы распростертая на полу, широкая, совсем простая и все же невероятно торжественная, как его собственная органная музыка, могильная плита Баха, в течение многих лет заставлявшая ежедневно звучать неподвижный воздух, хранящий голос Лютера, раздававшийся иногда с трибуны, высоко прилепившейся к каменному столбу, как маленькая неуклюжая беседка, сделанная руками малоталантливого каменотеса, слепого последователя великого реформатора…»
Фраза еще не кончена, но довольно и этого. Всякий видит: сказано туманно. Цепь придаточных предложений, причастных оборотов и родительных падежей не сразу поддается расшифровке. Но вы перечитаете еще раз, на худой конец дважды перечитаете – и все-таки поймете, что с чем связано и к чему клонится. И конечно, тут не просто нечаянность, огрех: автор с умыслом ведет нас длинными, вязкими периодами, затягивающими, как дурной сон. Ведь и вся повесть в какой-то мере – о дурном сне…
А это, думается, получилось уже неумышленно:
«Вряд ли (песик) понимал, что у нарядной девушки Ренуара с вишневыми губками, в деревенской соломенной шляпке с маками или васильками и с каким-то странным мохнатым существом в руках, в котором (он) хотел и никак не мог признать своего брата собачку, но все же в глубине души чувствовал нечто родственное, заставлявшее его еле слышно повизгивать и еще шибче кружиться на поводке вокруг все еще прелестных ножек… хозяйки».
Вот тут и в самом деле точка. Фраза кончена. А между тем перечитайте ее дважды, трижды – и попробуйте понять, где же тут логическое сказуемое? Чего все-таки не понимал песик, что было у нарядной девушки? Не перемудрил ли часом уважаемый мастер, не упустил ли чего-то в этом хитроумном, сверхсложном построении? Кстати, не заметил он и другого: пожалуй, уже не девушка, а шляпка оказалась «с маками или васильками и с… мохнатым существом в руках»! А читателю и вовсе трудно не заплутаться в этом тумане…
Другой столь же сложный период, раскинувшийся ни много ни мало на половину просторной журнальной страницы, кончается так: «…пассажиров по старой памяти везут именно отсюда в автобусе за город, где и пересаживают в уже готовый… экспресс с удобными купе, барами, ресторанами, кафетерием и старыми неграми-проводниками в золотых очках и белых перчатках, ласковых и предупредительных, как добрые няньки из хороших домов».
Надо полагать, не очки и не перчатки были ласковы и предупредительны. Можно отмахнуться – мол, куда глядел корректор. Но, по совести, где тут доглядеть корректору или редактору, если не доглядел сам автор? Человеку стороннему куда трудней на двадцати шести строках, среди десятков придаточных предложений не запутаться, не потерять начисто нить авторской мысли.
Так что же, скажут, нельзя писать длинными периодами?!
Упаси меня боже провозглашать что-либо подобное. Можно, все можно. Можно писать периодами хоть в страницу. Но – так, чтобы читатель мог понять написанное!
Слово дано человеку для того, чтобы скрывать мысли, сказал мудрец. Однако в литературе слово призвано все же не скрывать, не затемнять, но прояснять мысли и чувства, приобщать к ним читателя.
Печально, когда литератор не стремится к ясности, считает ее необязательной, даже излишней. Воображает (жестокое заблуждение!), будто простой, короткий, вразумительный оборот ниже его достоинства, и, дабы не уронить себя в глазах читателя, выражается выспренне и мудрено. Нет, «высокий штиль», крайняя усложненность оправданы и хороши только тогда, когда они действительно призваны передать правду образа, характера, настроения. Тогда и читатель их поймет и примет.
Вот, к примеру, переводчики одного из труднейших писателей современности Фолкнера (кстати, переводчики очень разного склада и опыта) совершили подвиг: в «Осквернителе праха», в «Деревушке», в «Особняке» самые головоломные Фолкнеровы периоды по-русски все же построены правильно и до мысли добраться всегда можно.
Не так-то просто передать стиль и манеру каждого автора. Мопассан несравнимо лаконичней Бальзака, Ренар писал совсем иначе, чем Роллан, а допустим, Брэдбери или Сэлинджера не сравнишь с тем же Фолкнером. Классика и современность, романтизм и реализм, эпопея и короткий рассказ, философское раздумье и сатира – все это требует особой интонации, особых слов, разной окраски.
Стиль и манера письма у каждого своя. Никто не покушается стричь под одну гребенку Льва Толстого и Чехова, Алексея Толстого и Олешу. У одних – прозрачная, ясная речь, короткая, предельно четкая фраза, у других – длинные плавные (или совсем не плавные!) периоды, усложненное повествование, требующее внимания и вдумчивости. Уж какими могучими глыбами громоздится проза Льва Николаевича! Но, согласитесь, читая толстовскую страницу, всегда понимаешь, с чего он начал, к чему ведет и чем кончит.
Разговор не о современных зарубежных экспериментаторах, не о тех, кто пишет темно и невнятно из принципа, да еще и знаков препинания не признает. Как правило, люди все же пишут для того, чтоб их понимали.
И однако написанное остается подчас невразумительным. Непонятным аж до головной боли. Один литератор искусством простоты и ясности еще не овладел, другой из принципа не считает нужным стремиться к простоте, а третий о ней и не задумывался. Один строго отбирает и выбирает слова, отбрасывает все лишнее, добивается сжатости и ясности. Другой не боится лишних слов, фраза у него кудрявая, прихотливая или широкая, размашистая… Может показаться, что и речь тогда свободнее, палитра богаче. Но подчас неразборчивость мстит довольно жестоко.
Попробуйте сразу понять, что бы это значило:
«…они… принимали эти сведения с рассеянным безразличием, какое мы обычно числим за участниками великих войн, изнуренных бранными трудами, старающихся только не ослабеть духом при выполнении своего… долга и уже не надеющихся ни на решающую операцию, ни на скорое перемирие».
Перечитав эти строки раз-другой, вы убедитесь, что изнурены бранными трудами, стараются не ослабеть духом и уже ни на что не надеются… не кто-нибудь, a войны! Наверно, и редактор, и даже корректор, сбитые с толку сложным построением этой многоэтажной и многоспиральной фразы, не заметили, недоглядели…
Ну, а если бы заметили? Исправили бы согласование? Получилось бы безразличие, какое мы… числим за участниками… войн, изнуренными бранными трудами, старающимися… и не надеющимися…
Не было бы неправильного согласования и прямой бессмыслицы в одном месте, но совпали бы падежи при нескольких причастных оборотах – и образовалась бы другая невнятица и путаница. И это не случайность, а свойство канцелярита: затруднять восприятие, путать мысли, наводить на читателя (помните рассказ Чехова?) сонную одурь.
И тут, как всегда, смыкаются канцелярит отечественный и буквализм переводческий. Истово, слово за словом переводя иноязычный текст, рабски сохраняя чужой синтаксис, чужие грамматические формы, переводчик невольно впадает в то же самое туманное многословие и не всегда умеет «отредактировать» сам себя. А порою и редактор не помогает отбросить лишнее, напротив – у переводчика сказано свободнее, а иной рачительный редактор «притягивает» его поближе к подлиннику. Отсюда такие противоестественные построения:
«Ты единственная женщина, какую я когда-либо любил». Выходит совсем нелепо, как будто говорящий любил давно и уже успел разлюбить! А надо бы просто: До тебя я никогда никого не любил!
Обороты вроде «из всех, кого я когда-либо встречал, ты единственная, кто покорил мое сердце» – классическая калька. Это очень обычное канцелярски-переводное построение въедается уже не только в перевод. А не лучше ли хотя бы: Многих женщин я встречал на своем веку, но ты одна, ты единственная, но только ты покорила…
Из всех живущих в Англии этот самый богатый человек в тот день был самым несчастным
Самый богатый человек в Англии, он был в тот день и самым несчастным
Я был первым, кто это обнаружил
Я первый это открыл
Чужой синтаксис выпирает, точно каркас плохого зонтика, так и хочется перевести все это обратно на язык подлинника!
«И здесь перед нею был (сын), хорошо знавший о всех ее хитрых уловках и о лживости ее, и здесь она сама с глупым и фальшивым лицом» – так переданы в одном старом переводе горькие материнские раздумья. А верней примерно так: И вот ему стали известны все ее хитрости и обманы, и она чувствует себя такой фальшивой и глупой…
Если упомянут человек, «решительно настроенный не упустить такое зрелище», не лучше ли: он ни за что не упустит…
«Поймать зверя было одной из главных причин, почему мы отправились туда». А можно хотя бы: отправились… прежде всего затем, чтобы поймать…
«Взять его с собой не повредит». А грамотнее: не вредно!
«Они могут отказаться принять мой подарок». Нормальный человек скажет: пожалуй, не примут, либо – может быть, откажутся от подарка.
Такое выводит бесталанный или нерадивый переводчик, бездумно копируя строй чужого языка. Но так пишут и наши журналисты, публицисты, прозаики, такое построение встречается все чаще – и ни ясности, ни выразительности написанному не прибавляет.
«…Мы являемся теми, кто больше всего видел льющейся крови», – читаем в переводе 30-х годов. Сложное построение с придаточным предложением. Откуда? Зачем? Да попросту без всякой нужды переведен вспомогательный глагол: по-французски без avoir или être нельзя, а по-русски получается канцелярит.
В сверхсовременном тексте: «Даже будучи нетрезв» (а почему бы не подвыпив?); «будучи совершенно трезвым, он казался хмельнее, чем сидя в баре за стаканом вина».
Никчемные чужие глагольные формы лишены содержания и только утяжеляют фразу.
Но ведь этим «является» и «будучи» и не в переводах счету нет!
«Эта сказка остается любимой детьми и с наслаждением читается ими». Помилуйте, да почему не сказать хотя бы: «Эту сказку и сейчас любят дети и с наслаждением ее читают»! Ведь и яснее, и убедительней, и, как говорится, динамичнее! Но нет, тот, кто произнес по радио эти слова (сам писатель, да еще обращался он к детям!), предпочел пассивный оборот. А пассивные обороты – верный и непременный признак канцелярита.
Давно известна истина: нельзя переводить иноязычную фразу слово за словом. Прежде всего надо перестроить ее по законам своего языка. В немецкой, французской, английской фразе порядок слов почти всегда определен строгими рамками и правилами, которые ломать нельзя. Русские подлежащие и сказуемые, определения и дополнения куда подвижнее.
Но подвижностью этой не надо злоупотреблять (даже и не в переводе!), иначе получится бессмыслица вроде рассказов «Про пожары для детей»: кто и зачем, любопытно знать, устраивает для детей пожары?!
Очевидно, назвать надо было по-другому, хотя бы «Детям – про пожары».
И всякий раз переводчику очень важно определить для себя степень свободы, какая допустима в обращении с подлинником.
Перестраивая фразу по-русски, всегда можно найти равноценную замену любому (значимому, а не вспомогательному!) слову, образу, выражению подлинника. Но вовсе незачем непременно «сдавать слова по счету». Порою для верной интонации, даже для ритма вместо одного слова понадобятся два, иначе фраза окажется оборванной, незавершенной. А иногда вместо трех слов довольно одного. Но это, как правило, свобода в рамках фразы. Как говорится, от точки до точки. Очень редко можно позволить себе разорвать фразу автора или, напротив, слить две воедино. У каждого автора – пусть он не гений, не классик, а самый заурядный рассказчик – своя интонация и свой замысел, своя логика. Нарушать их переводчик не вправе. Но строй прозы должен быть ясен, ясной, естественной должна быть каждая строка. Порядок слов в каждой фразе должен быть непринужденным, чисто русским, пусть она звучит по-русски. Только по-русски – и в переводе тоже, непременно! В переводе – так же, как и в прозе отечественной!
Не своим голосом
Помните, у Некрасова в Ледовитом океане лодка утлая плывет и молодой пригожей Тане Ванька песенки поет?
А меж тем в сотнях рассказов, романов, очерков, переводных и отечественных, разные люди по разным поводам разговаривают так, что кажется, вот-вот сотни тысяч читателей отзовутся знаменитым громовым «Не верю!» Константина Сергеевича Станиславского…
Все язвы и уродства канцелярита, о которых уже говорилось, вдвойне безобразны и нетерпимы в живой речи героев.
Кто поверит герою старого романа, если он объясняется так: «Я убедился, что ваша прекрасная внешность соответствует вашим душевным качествам».
Звучит совсем как пародия! А надо хотя бы: убедился, что душа ваша так же прекрасна, как и лицо.
И девушка на это отвечает: «Я ценю оказываемую мне честь».
А что бы ей ответить: Вы оказываете мне большую честь, либо: Это для меня большая честь, либо уж: Я очень польщена…
Мы настолько отравлены канцеляритом, что порою начисто теряем чувство юмора. И уже не в романе, а в жизни, в самой обыденной обстановке человек вполне скромный всерьез говорит другому: «Я выражаю вам благодарность».
Он не чувствует, что это не только вычурней, напыщенней, чем хотя бы я вам очень благодарен, но и попросту нескромно: выражают или выносят благодарность в случаях торжественных, официальных, в приказе. В обычных же условиях мы благодарим друг друга – проще да и теплее. А уж если выражаться почтительно и немного старомодно, можно благодарность (и даже нижайшую!) не вынести, а принести.
«Тогда я нанесу ему визит»,»Я доложу ему о нашем разговоре» – читатель подумает, что беседуют дипломаты. И ошибется: разговаривают он и она. «Я должна тебе кое-что доложить» – это из самого что ни на есть личного разговора. А вот, не угодно ли, о свиданиях влюбленной пары: график свиданий! Тут казенное словечко еще и неверно: никто не составлял заранее графика свиданий и никто не вычерчивал кривую прошлых, уже состоявшихся встреч.
А ведь и в жизни, и в хорошей книге речь должна быть убедительной, правдивой, достоверной.
Литераторы подчас забывают, что у разговорной речи свои законы. Многие слова, обороты, построения, которые в авторском повествовании возможны, порой (не очень часто!) нужны, порой (с грехом пополам!) простительны, совершенно невозможны, противоестественны в речи живых людей.
Но вот разговор:
– О вашей идее… никто из них ничего еще не знает. И давайте сообщим им ее не сразу…
– А как бы подведем их самих к мысли о желательности ее осуществления у нас… – горячо подхватывает (собеседник).
Попробуйте горячо (а значит, быстро) произнести такую фразу!
Роман конца прошлого века, тот самый, где влюбленный говорил девушке о ее «душевных качествах». В час банкротства человек взволнован, потрясен, но при этом изъясняется так:
– Мы не можем допустить, чтобы вы пошли на это, не будучи осведомлены (об истинном положении дел), – как ты считаешь, брат?
Естественней примерно: Ведь это такой опрометчивый шаг, мы обязаны вас предупредить – правда, брат?
Еще из объяснений в любви: «Вы уже немного знаете, что я человек состоятельный, но мне бы хотелось, чтобы это не влияло на ваше отношение ко мне».
Это говорит не сухарь или денежный мешок, нет – ученый чудак, человек достойный, притом одинокий и несчастливый. И верней хотя бы: Пожалуйста, сейчас не думайте об этом (забудьте), либо: Я хотел бы, чтобы сейчас вы об этом не думали.
Объяснение продолжается:
А можно бы:
– Скажите, могли бы вы быть счастливы, имея мужем вот такого человека, как я?
– Вы уже немного знаете, что я за человек, – могли бы вы быть счастливы с таким мужем?
Девица отказывает жениху, потому что ей сделал предложение другой, богатый. Но об этой причине она лицемерно умалчивает:
Со времени разорения моего бедного отца я не могу допустить мысли, что из-за меня ты жертвуешь своей карьерой. (Помимо канцелярита здесь еще и двусмысленность!)
С тех пор, как мой несчастный отец разорился, мне нестерпимо думать, что из-за меня ты жертвуешь своей карьерой.
Тщательно взвесив все обстоятельства, я решила освободить тебя от твоих обязательств.
Я все (тщательно, хорошо) обдумала и решила освободить тебя от твоего слова (или, как говорили в старину, вернуть тебе твое слово).
Кто поверит, будто живые люди тревогу, волнение, радость, ревность, злость выражают так:
Не естественней ли, не достовернее ли сказать хотя бы так:
– Я кое-что знаю о причинах внимания, которым он окружает вас.
Да, объясняться в любви не только стихами, но и прозой надо убедительно, иначе Таня Ваньке не поверит.
Хорошо поет, собака,
Убедительно поет…
А меж тем в сотнях рассказов, романов, очерков, переводных и отечественных, разные люди по разным поводам разговаривают так, что кажется, вот-вот сотни тысяч читателей отзовутся знаменитым громовым «Не верю!» Константина Сергеевича Станиславского…
Все язвы и уродства канцелярита, о которых уже говорилось, вдвойне безобразны и нетерпимы в живой речи героев.
Кто поверит герою старого романа, если он объясняется так: «Я убедился, что ваша прекрасная внешность соответствует вашим душевным качествам».
Звучит совсем как пародия! А надо хотя бы: убедился, что душа ваша так же прекрасна, как и лицо.
И девушка на это отвечает: «Я ценю оказываемую мне честь».
А что бы ей ответить: Вы оказываете мне большую честь, либо: Это для меня большая честь, либо уж: Я очень польщена…
Мы настолько отравлены канцеляритом, что порою начисто теряем чувство юмора. И уже не в романе, а в жизни, в самой обыденной обстановке человек вполне скромный всерьез говорит другому: «Я выражаю вам благодарность».
Он не чувствует, что это не только вычурней, напыщенней, чем хотя бы я вам очень благодарен, но и попросту нескромно: выражают или выносят благодарность в случаях торжественных, официальных, в приказе. В обычных же условиях мы благодарим друг друга – проще да и теплее. А уж если выражаться почтительно и немного старомодно, можно благодарность (и даже нижайшую!) не вынести, а принести.
«Тогда я нанесу ему визит»,»Я доложу ему о нашем разговоре» – читатель подумает, что беседуют дипломаты. И ошибется: разговаривают он и она. «Я должна тебе кое-что доложить» – это из самого что ни на есть личного разговора. А вот, не угодно ли, о свиданиях влюбленной пары: график свиданий! Тут казенное словечко еще и неверно: никто не составлял заранее графика свиданий и никто не вычерчивал кривую прошлых, уже состоявшихся встреч.
А ведь и в жизни, и в хорошей книге речь должна быть убедительной, правдивой, достоверной.
Литераторы подчас забывают, что у разговорной речи свои законы. Многие слова, обороты, построения, которые в авторском повествовании возможны, порой (не очень часто!) нужны, порой (с грехом пополам!) простительны, совершенно невозможны, противоестественны в речи живых людей.
Но вот разговор:
– О вашей идее… никто из них ничего еще не знает. И давайте сообщим им ее не сразу…
– А как бы подведем их самих к мысли о желательности ее осуществления у нас… – горячо подхватывает (собеседник).
Попробуйте горячо (а значит, быстро) произнести такую фразу!
Роман конца прошлого века, тот самый, где влюбленный говорил девушке о ее «душевных качествах». В час банкротства человек взволнован, потрясен, но при этом изъясняется так:
– Мы не можем допустить, чтобы вы пошли на это, не будучи осведомлены (об истинном положении дел), – как ты считаешь, брат?
Естественней примерно: Ведь это такой опрометчивый шаг, мы обязаны вас предупредить – правда, брат?
Еще из объяснений в любви: «Вы уже немного знаете, что я человек состоятельный, но мне бы хотелось, чтобы это не влияло на ваше отношение ко мне».
Это говорит не сухарь или денежный мешок, нет – ученый чудак, человек достойный, притом одинокий и несчастливый. И верней хотя бы: Пожалуйста, сейчас не думайте об этом (забудьте), либо: Я хотел бы, чтобы сейчас вы об этом не думали.
Объяснение продолжается:
А можно бы:
– Скажите, могли бы вы быть счастливы, имея мужем вот такого человека, как я?
– Вы уже немного знаете, что я за человек, – могли бы вы быть счастливы с таким мужем?
Девица отказывает жениху, потому что ей сделал предложение другой, богатый. Но об этой причине она лицемерно умалчивает:
Со времени разорения моего бедного отца я не могу допустить мысли, что из-за меня ты жертвуешь своей карьерой. (Помимо канцелярита здесь еще и двусмысленность!)
С тех пор, как мой несчастный отец разорился, мне нестерпимо думать, что из-за меня ты жертвуешь своей карьерой.
Тщательно взвесив все обстоятельства, я решила освободить тебя от твоих обязательств.
Я все (тщательно, хорошо) обдумала и решила освободить тебя от твоего слова (или, как говорили в старину, вернуть тебе твое слово).
Кто поверит, будто живые люди тревогу, волнение, радость, ревность, злость выражают так:
Не естественней ли, не достовернее ли сказать хотя бы так:
– Я кое-что знаю о причинах внимания, которым он окружает вас.