Страница:
Но И.Романович успел показать себя очень разносторонним художником перевода, были в его палитре и совсем другие краски. Он переводил не только прозу, но и стихи, и один из великолепных образцов – стихотворение Уилфрида Дезерта в «Саге о Форсайтах» Голсуорси (роман «Серебряная ложка»). Оно заслуживает того, чтобы привести его полностью.
Игорь Романович переводил поэтов очень разных: от такой крупной фигуры в английской литературе, как Т.С.Элиот (поэма «Бесплодная земля»), до безвестных поэтов. И в поэзии, и в прозе он был по-настоящему талантлив. И очень, очень жаль, что он не успел сделать больше.
Галлахер пошел в гору. Это сразу было видно по его повадкам завзятого путешественника… и развязному тону… (у него) золотое сердце…Не шутка – иметь такого друга.
Все это – из первого же короткого абзаца, и во всем та прекрасная, ключевой чистоты простота и ясность, какая доступна, казалось бы, лишь таланту, творящему свое родное, на родном языке. Даже не верится, что переводчику хоть изредка приходилось заглядывать в словарь, искать соответствий подлиннику.
Галлахера обычно называли шалопаем (wild). И верно… – так, очень к месту, совсем непривычно передано привычное of course. Занимал деньги направо и налево (borrowed money on all sides). «Одна минута перерыва, ребята, – говорил он беспечно. – Дайте мне пораскинуть мозгами». Последняя находка просто неподражаема! В английском языке немало оборотов со словом cap (шапка): черную шапочку (black cap) надевает судья, объявляя смертный приговор, dunse’s cap (дурацкий бумажный колпак) надевали в наказание лентяям-школьникам, Fortunatus’s cap – волшебная шапочка, исполняющая любое желание владельца (вспомним нашу сказочную шапку-невидимку). Where’s my considering cap – остроумное изобретение Джойса – буквально где моя соображательная шапка, то есть примерно где моя сообразительность, и непринужденным «дайте пораскинуть мозгами» Мария Павловна сполна передала интонацию и эмоциональную окраску подлинника.
Еще из речи того же Галлахера: «Чего твоя душа npocum?» (What will you have?), «Я сегодня видел кое-кого из старой шатии» (old gang), «Ну уж, доложу я тебе! Не для таких божьих коровок, как ты» (Hot stuff! Not for a pious chap like you), «Я женюсь только на деньгах… или – слуга покорный» (or she won’t do for me).
Одна оговорка. Обычно у кашкинцев переводы, сделанные не одним, а двумя мастерами, – это дуэты равных. Мне посчастливилось видеть, как работала В.М.Топер – редактор «Красного и черного», и, справедливости ради, не могу не вспомнить: в дуэте переводчиков Стендаля первой скрипкой бесспорно была Мария Павловна.
По-иному насмешливы характеристики другой пары. «Светский человек» в кавычках Монтегью Дарти, беспутный гуляка, часто сбивается на жаргон лошадника – и не только на скачках (лошадка классная… ставлю в лоб, на первое место), но и дома. Заплетающимся языком заявляет он жене, что ему совершенно наплевать, ж-живет она или н-не живет, покуда она не скандалит… Если он не имеет права взять жемчуг, который он ей с-сам подарил, то кто же имеет? (Жемчуг жены он подарил своей девочке). Если Уинифрид в-возражает, он ей перережет горло. А что тут такого? What was the matter with that?
А у его чопорной супруги Уинифрид, урожденной Форсайт, когда события застают ее врасплох или лопается терпение, с языка срывается какая-нибудь новинка, к примеру, здесь же, в ответ мужу: «Ты, Монти, предел всему». (Несомненно, это выражение употреблялось впервые – так-то под влиянием обстоятельств формируется язык), – с усмешкой в скобках замечает Голсуорси.
Следующее поколение – бойкий беспечный Вэл, милая своенравная Холли, упрямица Джун – крохотный сгусток напористой энергии, из лучших побуждений бестактно встревающая во все чужие дела, – обрисованы в другом ключе и чаще всего вызывают добродушную улыбку. Нельзя не оценить уже одно название главы о знакомстве Вэла с Холли: «The colt and the filly», буквально – Жеребенок и молодая кобылка, в переводе – Стригунок находит подружку.
А для Ирэн и Джолиона, в полном согласии с автором, переводчик подбирает мягкие, пастельные тона, всюду соблюдается интонация Голсуорси, чаще всего лирическая, тонко поэтичная.
Дарованию М.Богословской равно подвластны были и классика, и современность. О Стендале я уже упоминала. Также с участием С.Боброва перевела она «Повесть о двух городах» Диккенса, три пьесы Шоу. Кроме рассказов в сборнике «Дублинцы» среди ее работ роман того же Джойса «Портрет художника в юности» и «Осквернитель праха» Фолкнера. Вот автор, который, как и Джойс, недаром считается у переводчиков одним из труднейших, но «Осквернитель праха» переведен воистину блистательно!
Вспомните «Лебединую песню» Сомса в «Саге о Форсайтах» (перевод М.Лорие). Как нагляден и убедителен воссозданный по-русски образ. Долго Сомc был бесчеловечно сухим, жестоким в своем себялюбии собственником, а вот смерть его человечна. Сперва он кидается в огонь, спасая свои картины, но ведь они теперь для него выше, чем просто собственность, это – искусство, которое он научился понимать и любить. А потом он кидается навстречу смерти, опять же спасая свое, но эта ценность воистину дорога, самое высокое: жизнь и будущее дочери. Поневоле вместе с автором прощаешь под конец многое этому собственнику, когда он, ставший в страдании добрее и мудрее, требует от нее последней платы – уже не в силах сказать ни слова, одним только взглядом, который «становился все глубже». И, поняв силу и смысл этого взгляда, Флер вдруг говорит как маленькая: Yes, Dad; I will be good. У Марии Федоровны Лорие единственно верное, притом близкое даже по звучанию: Да, папа, я больше не буду. Разве лишь закоренелый формалист былых времен сделал бы не от противного, а буквально: «Я буду хорошая (послушная)». Но сколько в переводе «Саги» животворных искорок, которые добыть было куда труднее.
Прежде всего ими-то и создает М.Лорие в «Пробуждении» и внешний и, главное, психологический портрет маленького Джона Форсайта. В мальчугане пробуждается ощущение любви и красоты, просыпается будущий поэт. И с первых строк найдены интонации, слова, приемы, благодаря которым звучит в нужном ключе вся мелодия – детская и вместе с тем поэтичная.
Волосы его светились, светились и глаза – это здесь вернее, чем блестели или сияли, как чаще всего переводится shine, ведь Джон сам поистине – светлая душа. И хотя в подлиннике не прямой повтор, a his hair was shining, and his eyes, по-русски естественнее делать не буквально и глаза (тоже), а повторить глагол.
Ты меня любишь? – спрашивает мальчик, и мать, разумеется, отвечает, что любит. Ему этого мало, он допытывается: Очень-очень? И ответ: Очень-очень. Английское Ever so передано единственно верным русским оборотом – естественным для ребенка удвоением.
То же – когда Джона мучит кошмар: he – he – couldn’t get out – никак-никак не мог вылезти.
Тот же прием – когда Джону не спится, мешает лунный луч: вошел в комнату и вот двигается к нему медленно-медленно, как будто живой (ever so slowly). Слушая игру Ирэн на рояле, мальчик еще и лакомится пирожным: от него музыка стала гораздо лучше, объясняет он матери, и очень правильно в его устах лучше, а не красивее, хотя в подлиннике It made (оно сделало!) музыку ever so more beautiful. А как великолепно начинаются в переводе самые первые в жизни Джона стихи: Луна была лунистая. The moony moon. Он ведь сам сочинил это (хотя в английском и есть значение moony – лунный, освещенный луной), и русская находка передает всю неожиданную прелесть его первого поэтического ощущения.
О матери: Она была очень нужная – вместо буквального драгоценная (precious) дан доподлинно ребячий оборот, Джон ведь в разлуке с матерью, она ему сейчас нужна даже больше, чем всегда. А вернувшийся после той же разлуки отец в глазах сына таков, каким помнился, – совсем как настоящий (exactly like life). Джун настолько старше Джона, что он и называет-то ее тетей, а не сестрой, so old that she had grown out the relationship – уж конечно, не к месту было бы дословное переросла эту степень родства (выросла из). В переводе очень верно и по существу, и по интонации: до того старая, что уже не годится в сестры.
Достоверен и образ нянюшки с ее просторечием: она полагает, что общество других детей пошло бы Джону очень даже на пользу (would do him a world of good), а о причудах мальчугана в переломную для него весну сказано: сильно досталось его коленкам, костюмам и нянюшкиному терпению (…spring, extremely hard on his knees и т. д.) – разумеется, скучно и книжно в применении к ним обоим было бы какое-нибудь исключительно, крайне трудная или тяжелая весна!
Мать вынимает из чемодана пакеты, еще не известно, что в них, но ясно: привезены подарки, и потому пакеты не подозрительны (suspicious), а заманчивы.
Джон рассказывает, что Джун водила его в церковь. I came over so funny – оборот очень не прост, в переводе ему стало так странно.
– Ты всех любишь? – спрашивает сына Ирэн, и он, подумав, отвечает: Немножко – да. Конечно же, не мог он ответить что-нибудь канцелярское вроде «до известной степени», хотя буквалист, возможно, побоялся бы уйти далеко от up to a point. А для маленького Джона это немножко вполне естественно, и правильно, что вскоре оно возникает в его речи из другого, но близкого по интонации оборота: I don’t want to grow up much: Я не хочу совсем вырасти, только немножко. И так же естественно, когда он просит разрешения оставить на ночь дверь спальни приотворенной, его обычным словом отвечает мать: Just a little – Да, немножко.
Джон переспрашивает, почему родители не ходят в церковь – Why don’t you. Здесь do всего лишь заменяет глагол, который по-русски в речи, тем более детской, повторять незачем: и переведено не Почему не ходите, а просто: А почему? Еще один из мельчайших приемов, которыми достигается правда разговора и образа.
Мать говорит о Джоне отцу: he’s imaginative, у него богатое воображение. А перед тем мальчик берет на кухне ломтик сыра, печенье, две сливы – достаточно припасов для игры, для шлюпки, чтобы съесть их in some imaginative way – то же слово передано иначе: он съедает все это как-нибудь поинтереснее.
Интонацией передается обычный в английском курсив. Ну и силач ты, Джон, You are strong – охнула Ирэн, когда сынишка стиснул ее в объятиях, Ну и загорел же ты, You are brown – слова отца. Но всего важней в «Пробуждении», конечно, интонации самого мальчика.
«Открытие, что мать его красива, было тайной, которую, он чувствовал, никто не должен узнать» – тут радует и тайна, заменяющая классическое по законам чужого языка местоимение (The discovery that his mother was beautiful was one he felt must absolutely be kept to himself), радует и ход от противного: буквальное держать тайну, открытие про себя, пожалуй, еще свойственно взрослому, но едва ли мальчику. По той же причине, к счастью, обошлось без абсолютно, хотя вообще иностранных слов в «Саге» немало, их еще избегали не всегда и не все.
Даже простые на нынешний взгляд приемы тогда, в середине 30-х годов, оказывались находкой. В устах или мыслях мальчугана suppose, конечно, не допустим, предположим, даже не что, если, а еще непосредственней, по-детски: а вдруг…
И в другой раз он вздыхает: All right I suppose I must put up with it – в переводе нет ни полагаю, ни должен, сказано безошибочно: Ну что ж, придется потерпеть.
Перед сном мальчик нарочно раздевается медленно: so as to keep her there, буквально: чтобы задержать мать, в переводе: чтобы она подольше не уходила.
И когда ему снится страшный сон о большой черной кошке, он думает так, как свойственно ребенку: «Молоко ведь было кошкино, и он дружески протянул руку, чтобы погладить ее». Диковато было бы сюда, в его восприятие вставить по-русски существо, животное, ведь английское the creature тут просто она, та самая кошка, что и обозначено артиклем.
Позже, вспомнив этот сон, он похвастает: I wasn’t afraid, really, of course. Я и не испугался, по правде-то – опять чисто по-ребячьи, интонация верна как раз благодаря отходу от буквального конечно и по-настоящему.
«Мне спать хочется, а если ты не придешь, расхочется». I’m sleepy now… I shan’t be sleepy soon. Он так торопит эту минуту, что, хотя еще недавно любовался матерью, теперь уже ее глаза, ее улыбка – It was unnecessary, все это было ни к чему. Все кончилось к лучшему (most satisfactory), только пусть бы уж она поскорее (а не буквально и по-взрослому: она должна поторопиться – she must hurry up!).
Ирэн умело, тактично учит сына музыке, и ему не терпится, не пропадает желание овладеть этой техникой. Буквально: он жаждет превратить десяток больших пальцев в восемь обыкновенных (he remained eager to convert ten thumbs into eight fingers). Игру на противопоставлении thumbs и fingers передать нелегко, thumb по-английски связано с неуклюжестью, непроворством (he’s all thumbs равно нашему руки-крюки). В переводе: у него не пропадала охота приучать свои пальцы к повиновению.
Мальчуган разыгрывает пирата, индейца, отважного капитана из книжки, ведет одинокую жизнь «как будто» – у автора «make-believe» тоже в кавычках; может быть, стоило бы, не опасаясь обвинения в слащавости, сделать понарошку. Но как прекрасно передан тот же оборот, когда Джон поверяет матери свое открытие, то самое: что есть красота. You are it, really, and all the rest is make-believe. «Я знаю, – сказал он таинственно, – это ты, а все остальное это только так».
Когда мать в первый раз, уложив Джона, оставила его одного, отдельной строкой стоят три слова: Then time began. И так выразительно томящее мальчика ощущение передано по-русски: не буквально началось, а – тогда потянулось время. Так же томительно ему ждать в конце, и, отступя немного от буквы, М.Лорие опять верно передает дух, настроение повтором того, прежнего: не казалось это все очень долго (It all seemed very long), но – время тянулось.
Век-полтора назад того, кого любят – женщину ли, ребенка ли, – часто называли «ангел мой». Но в переводе современной книги Ирэн (которая притом вовсе не отличается набожностью) вместо буквального angel говорит малышу родной мой – звучит это и естественней, и ласковей.
А разбудив Джона, когда его мучил кошмар, она говорит: There! There! It’s nothing. В каком-то другом случае довольно было бы перевести «Ничего, ничего», но тут слишком сильно потрясение сынишки, и утешает она его еще ласковей, как совсем маленького: Ну, ну, все прошло.
И как верны самые последние строки перевода: мать лежала без сна и loved him with her thoughts – любила его не мыслями буквально, но всеми помыслами, а Джон погрузился в безмятежный сон, который round off his past – опять же не закончил, завершил его прошлое, это по-русски вышло бы странновато о ребенке, но – который отделил его от прошлого.
Черточка за черточкой в «Пробуждении» воссоздан живой, теплый образ маленького Джона. Эти прекрасные страницы, так же как «Последнее лето Форсайта», интерлюдии в «Современной комедии» и завершающий ее роман «Лебединая песня», как «Большие надежды» Диккенса, романы С.Моэма и его автобиографическая книга «Подводя итоги», как «Под сетью» Айрис Мэрдок, накрепко запоминаются среди переводов М.Ф.Лорие.
Свет и сумрак Фицджеральда
И вот перевод:
When to God’s fondouk the donkeys are taken –
Donkeys of Africa, Sicily, Spain –
If peradventure the Deity waken,
He shall not easily slumber again.
Where in the sweet of God’s straw they have laid them,
Broken and dead of their burdens and sores,
He, for a change, shall remember He made them –
One of the best of His numerous chores –
Order from some one a sigh of repentance –
Donkeys of Araby, Syria, Greece –
Over the fondouk distemper the sentence:
«God’s own forsaken – the stable of peace».
Удивительно, как чуток был переводчик, как верно передал он и музыку, и грустный, мягкий юмор подлинника, и его подтекст. Уж наверно, читатель чувствует: не только о четвероногих богом забытых исстрадавшихся тружениках тут речь…
В час, когда к божьей стекутся маслине
Ослики Греции, Африки, Корсики,
Если случайно проснется всесильный,
Снова заснуть не дадут ему ослики.
И, уложив их на райской соломе,
Полуживых от трудов и усталости,
Вспомнит всесильный, – и только он вспомнит,
Сердце его преисполнится жалости:
«Ослики эти – мое же творение,
Ослики Турции, Сирии, Крита!» —
И средь маслин водрузит объявление:
«Стойло блаженства для богом забытых».
Игорь Романович переводил поэтов очень разных: от такой крупной фигуры в английской литературе, как Т.С.Элиот (поэма «Бесплодная земля»), до безвестных поэтов. И в поэзии, и в прозе он был по-настоящему талантлив. И очень, очень жаль, что он не успел сделать больше.
* * *
Сборник «Дублинцы», одна из самых ранних работ кашкинского коллектива, и сейчас поражает удивительной свободой и красочностью речи. Вот «Облачко» в переводе Марии Павловны Богословской. Если не знать, что это перевод, поневоле обманешься, кажется, будто эта проза создана прямо по-русски.Галлахер пошел в гору. Это сразу было видно по его повадкам завзятого путешественника… и развязному тону… (у него) золотое сердце…Не шутка – иметь такого друга.
Все это – из первого же короткого абзаца, и во всем та прекрасная, ключевой чистоты простота и ясность, какая доступна, казалось бы, лишь таланту, творящему свое родное, на родном языке. Даже не верится, что переводчику хоть изредка приходилось заглядывать в словарь, искать соответствий подлиннику.
Галлахера обычно называли шалопаем (wild). И верно… – так, очень к месту, совсем непривычно передано привычное of course. Занимал деньги направо и налево (borrowed money on all sides). «Одна минута перерыва, ребята, – говорил он беспечно. – Дайте мне пораскинуть мозгами». Последняя находка просто неподражаема! В английском языке немало оборотов со словом cap (шапка): черную шапочку (black cap) надевает судья, объявляя смертный приговор, dunse’s cap (дурацкий бумажный колпак) надевали в наказание лентяям-школьникам, Fortunatus’s cap – волшебная шапочка, исполняющая любое желание владельца (вспомним нашу сказочную шапку-невидимку). Where’s my considering cap – остроумное изобретение Джойса – буквально где моя соображательная шапка, то есть примерно где моя сообразительность, и непринужденным «дайте пораскинуть мозгами» Мария Павловна сполна передала интонацию и эмоциональную окраску подлинника.
Еще из речи того же Галлахера: «Чего твоя душа npocum?» (What will you have?), «Я сегодня видел кое-кого из старой шатии» (old gang), «Ну уж, доложу я тебе! Не для таких божьих коровок, как ты» (Hot stuff! Not for a pious chap like you), «Я женюсь только на деньгах… или – слуга покорный» (or she won’t do for me).
* * *
Без конца можно бы цитировать «Красное и черное» в переводе М. Богословской и С. Боброва. Почти полвека назад по сравнению со старым переводом это было открытие: блестяще переданы не только основные «цвета времени» (как определил это в своей книге о Стендале известный литературовед А.Виноградов) – переданы малейшие оттенки Стендалевой палитры. Жива, достоверна речь каждого персонажа, будь то грубый мужлан или лукавый иезуит, набожная провинциалочка, страдающая от того, что не удержалась на стезе добродетели, или великосветская красавица. А как раскрыт внутренний мир самого Жюльена Сореля, мир тончайших душевных движений во всей внезапности их переходов! Так верно и правдиво передать все это в переводе можно было, лишь в совершенстве владея стихией русского слова.Одна оговорка. Обычно у кашкинцев переводы, сделанные не одним, а двумя мастерами, – это дуэты равных. Мне посчастливилось видеть, как работала В.М.Топер – редактор «Красного и черного», и, справедливости ради, не могу не вспомнить: в дуэте переводчиков Стендаля первой скрипкой бесспорно была Мария Павловна.
* * *
Вспоминается и другое: в «Саге о Форсайтах» один из самых богатых по разнообразию языка – ее перевод романа «В петле». Вполне реалистически, подчас беспощадно выписан Сомс, цинично преследующий сбежавшую от него Ирэн, а затем расчетливо выбирающий себе в жены подходящую мать для будущего наследника, столь же убедительны портрет и речь его избранницы: кокетливая француженка Аннет не менее расчетлива – вся в мамашу, деловитую владелицу ресторана. Соответственно все они поступают и разговаривают в переводе.По-иному насмешливы характеристики другой пары. «Светский человек» в кавычках Монтегью Дарти, беспутный гуляка, часто сбивается на жаргон лошадника – и не только на скачках (лошадка классная… ставлю в лоб, на первое место), но и дома. Заплетающимся языком заявляет он жене, что ему совершенно наплевать, ж-живет она или н-не живет, покуда она не скандалит… Если он не имеет права взять жемчуг, который он ей с-сам подарил, то кто же имеет? (Жемчуг жены он подарил своей девочке). Если Уинифрид в-возражает, он ей перережет горло. А что тут такого? What was the matter with that?
А у его чопорной супруги Уинифрид, урожденной Форсайт, когда события застают ее врасплох или лопается терпение, с языка срывается какая-нибудь новинка, к примеру, здесь же, в ответ мужу: «Ты, Монти, предел всему». (Несомненно, это выражение употреблялось впервые – так-то под влиянием обстоятельств формируется язык), – с усмешкой в скобках замечает Голсуорси.
Следующее поколение – бойкий беспечный Вэл, милая своенравная Холли, упрямица Джун – крохотный сгусток напористой энергии, из лучших побуждений бестактно встревающая во все чужие дела, – обрисованы в другом ключе и чаще всего вызывают добродушную улыбку. Нельзя не оценить уже одно название главы о знакомстве Вэла с Холли: «The colt and the filly», буквально – Жеребенок и молодая кобылка, в переводе – Стригунок находит подружку.
А для Ирэн и Джолиона, в полном согласии с автором, переводчик подбирает мягкие, пастельные тона, всюду соблюдается интонация Голсуорси, чаще всего лирическая, тонко поэтичная.
Дарованию М.Богословской равно подвластны были и классика, и современность. О Стендале я уже упоминала. Также с участием С.Боброва перевела она «Повесть о двух городах» Диккенса, три пьесы Шоу. Кроме рассказов в сборнике «Дублинцы» среди ее работ роман того же Джойса «Портрет художника в юности» и «Осквернитель праха» Фолкнера. Вот автор, который, как и Джойс, недаром считается у переводчиков одним из труднейших, но «Осквернитель праха» переведен воистину блистательно!
* * *
Какими малыми, незаметными штрихами порой достигается цельность картины, психологического образа! Сейчас про многое, пожалуй, скажут – это, мол, пустяк, естественный ход мысли. Не устану повторять: полвека назад до таких малостей надо было еще додуматься, дойти художническим чутьем.Вспомните «Лебединую песню» Сомса в «Саге о Форсайтах» (перевод М.Лорие). Как нагляден и убедителен воссозданный по-русски образ. Долго Сомc был бесчеловечно сухим, жестоким в своем себялюбии собственником, а вот смерть его человечна. Сперва он кидается в огонь, спасая свои картины, но ведь они теперь для него выше, чем просто собственность, это – искусство, которое он научился понимать и любить. А потом он кидается навстречу смерти, опять же спасая свое, но эта ценность воистину дорога, самое высокое: жизнь и будущее дочери. Поневоле вместе с автором прощаешь под конец многое этому собственнику, когда он, ставший в страдании добрее и мудрее, требует от нее последней платы – уже не в силах сказать ни слова, одним только взглядом, который «становился все глубже». И, поняв силу и смысл этого взгляда, Флер вдруг говорит как маленькая: Yes, Dad; I will be good. У Марии Федоровны Лорие единственно верное, притом близкое даже по звучанию: Да, папа, я больше не буду. Разве лишь закоренелый формалист былых времен сделал бы не от противного, а буквально: «Я буду хорошая (послушная)». Но сколько в переводе «Саги» животворных искорок, которые добыть было куда труднее.
Прежде всего ими-то и создает М.Лорие в «Пробуждении» и внешний и, главное, психологический портрет маленького Джона Форсайта. В мальчугане пробуждается ощущение любви и красоты, просыпается будущий поэт. И с первых строк найдены интонации, слова, приемы, благодаря которым звучит в нужном ключе вся мелодия – детская и вместе с тем поэтичная.
Волосы его светились, светились и глаза – это здесь вернее, чем блестели или сияли, как чаще всего переводится shine, ведь Джон сам поистине – светлая душа. И хотя в подлиннике не прямой повтор, a his hair was shining, and his eyes, по-русски естественнее делать не буквально и глаза (тоже), а повторить глагол.
Ты меня любишь? – спрашивает мальчик, и мать, разумеется, отвечает, что любит. Ему этого мало, он допытывается: Очень-очень? И ответ: Очень-очень. Английское Ever so передано единственно верным русским оборотом – естественным для ребенка удвоением.
То же – когда Джона мучит кошмар: he – he – couldn’t get out – никак-никак не мог вылезти.
Тот же прием – когда Джону не спится, мешает лунный луч: вошел в комнату и вот двигается к нему медленно-медленно, как будто живой (ever so slowly). Слушая игру Ирэн на рояле, мальчик еще и лакомится пирожным: от него музыка стала гораздо лучше, объясняет он матери, и очень правильно в его устах лучше, а не красивее, хотя в подлиннике It made (оно сделало!) музыку ever so more beautiful. А как великолепно начинаются в переводе самые первые в жизни Джона стихи: Луна была лунистая. The moony moon. Он ведь сам сочинил это (хотя в английском и есть значение moony – лунный, освещенный луной), и русская находка передает всю неожиданную прелесть его первого поэтического ощущения.
О матери: Она была очень нужная – вместо буквального драгоценная (precious) дан доподлинно ребячий оборот, Джон ведь в разлуке с матерью, она ему сейчас нужна даже больше, чем всегда. А вернувшийся после той же разлуки отец в глазах сына таков, каким помнился, – совсем как настоящий (exactly like life). Джун настолько старше Джона, что он и называет-то ее тетей, а не сестрой, so old that she had grown out the relationship – уж конечно, не к месту было бы дословное переросла эту степень родства (выросла из). В переводе очень верно и по существу, и по интонации: до того старая, что уже не годится в сестры.
Достоверен и образ нянюшки с ее просторечием: она полагает, что общество других детей пошло бы Джону очень даже на пользу (would do him a world of good), а о причудах мальчугана в переломную для него весну сказано: сильно досталось его коленкам, костюмам и нянюшкиному терпению (…spring, extremely hard on his knees и т. д.) – разумеется, скучно и книжно в применении к ним обоим было бы какое-нибудь исключительно, крайне трудная или тяжелая весна!
Мать вынимает из чемодана пакеты, еще не известно, что в них, но ясно: привезены подарки, и потому пакеты не подозрительны (suspicious), а заманчивы.
Джон рассказывает, что Джун водила его в церковь. I came over so funny – оборот очень не прост, в переводе ему стало так странно.
– Ты всех любишь? – спрашивает сына Ирэн, и он, подумав, отвечает: Немножко – да. Конечно же, не мог он ответить что-нибудь канцелярское вроде «до известной степени», хотя буквалист, возможно, побоялся бы уйти далеко от up to a point. А для маленького Джона это немножко вполне естественно, и правильно, что вскоре оно возникает в его речи из другого, но близкого по интонации оборота: I don’t want to grow up much: Я не хочу совсем вырасти, только немножко. И так же естественно, когда он просит разрешения оставить на ночь дверь спальни приотворенной, его обычным словом отвечает мать: Just a little – Да, немножко.
Джон переспрашивает, почему родители не ходят в церковь – Why don’t you. Здесь do всего лишь заменяет глагол, который по-русски в речи, тем более детской, повторять незачем: и переведено не Почему не ходите, а просто: А почему? Еще один из мельчайших приемов, которыми достигается правда разговора и образа.
Мать говорит о Джоне отцу: he’s imaginative, у него богатое воображение. А перед тем мальчик берет на кухне ломтик сыра, печенье, две сливы – достаточно припасов для игры, для шлюпки, чтобы съесть их in some imaginative way – то же слово передано иначе: он съедает все это как-нибудь поинтереснее.
Интонацией передается обычный в английском курсив. Ну и силач ты, Джон, You are strong – охнула Ирэн, когда сынишка стиснул ее в объятиях, Ну и загорел же ты, You are brown – слова отца. Но всего важней в «Пробуждении», конечно, интонации самого мальчика.
«Открытие, что мать его красива, было тайной, которую, он чувствовал, никто не должен узнать» – тут радует и тайна, заменяющая классическое по законам чужого языка местоимение (The discovery that his mother was beautiful was one he felt must absolutely be kept to himself), радует и ход от противного: буквальное держать тайну, открытие про себя, пожалуй, еще свойственно взрослому, но едва ли мальчику. По той же причине, к счастью, обошлось без абсолютно, хотя вообще иностранных слов в «Саге» немало, их еще избегали не всегда и не все.
Даже простые на нынешний взгляд приемы тогда, в середине 30-х годов, оказывались находкой. В устах или мыслях мальчугана suppose, конечно, не допустим, предположим, даже не что, если, а еще непосредственней, по-детски: а вдруг…
И в другой раз он вздыхает: All right I suppose I must put up with it – в переводе нет ни полагаю, ни должен, сказано безошибочно: Ну что ж, придется потерпеть.
Перед сном мальчик нарочно раздевается медленно: so as to keep her there, буквально: чтобы задержать мать, в переводе: чтобы она подольше не уходила.
И когда ему снится страшный сон о большой черной кошке, он думает так, как свойственно ребенку: «Молоко ведь было кошкино, и он дружески протянул руку, чтобы погладить ее». Диковато было бы сюда, в его восприятие вставить по-русски существо, животное, ведь английское the creature тут просто она, та самая кошка, что и обозначено артиклем.
Позже, вспомнив этот сон, он похвастает: I wasn’t afraid, really, of course. Я и не испугался, по правде-то – опять чисто по-ребячьи, интонация верна как раз благодаря отходу от буквального конечно и по-настоящему.
«Мне спать хочется, а если ты не придешь, расхочется». I’m sleepy now… I shan’t be sleepy soon. Он так торопит эту минуту, что, хотя еще недавно любовался матерью, теперь уже ее глаза, ее улыбка – It was unnecessary, все это было ни к чему. Все кончилось к лучшему (most satisfactory), только пусть бы уж она поскорее (а не буквально и по-взрослому: она должна поторопиться – she must hurry up!).
Ирэн умело, тактично учит сына музыке, и ему не терпится, не пропадает желание овладеть этой техникой. Буквально: он жаждет превратить десяток больших пальцев в восемь обыкновенных (he remained eager to convert ten thumbs into eight fingers). Игру на противопоставлении thumbs и fingers передать нелегко, thumb по-английски связано с неуклюжестью, непроворством (he’s all thumbs равно нашему руки-крюки). В переводе: у него не пропадала охота приучать свои пальцы к повиновению.
Мальчуган разыгрывает пирата, индейца, отважного капитана из книжки, ведет одинокую жизнь «как будто» – у автора «make-believe» тоже в кавычках; может быть, стоило бы, не опасаясь обвинения в слащавости, сделать понарошку. Но как прекрасно передан тот же оборот, когда Джон поверяет матери свое открытие, то самое: что есть красота. You are it, really, and all the rest is make-believe. «Я знаю, – сказал он таинственно, – это ты, а все остальное это только так».
Когда мать в первый раз, уложив Джона, оставила его одного, отдельной строкой стоят три слова: Then time began. И так выразительно томящее мальчика ощущение передано по-русски: не буквально началось, а – тогда потянулось время. Так же томительно ему ждать в конце, и, отступя немного от буквы, М.Лорие опять верно передает дух, настроение повтором того, прежнего: не казалось это все очень долго (It all seemed very long), но – время тянулось.
Век-полтора назад того, кого любят – женщину ли, ребенка ли, – часто называли «ангел мой». Но в переводе современной книги Ирэн (которая притом вовсе не отличается набожностью) вместо буквального angel говорит малышу родной мой – звучит это и естественней, и ласковей.
А разбудив Джона, когда его мучил кошмар, она говорит: There! There! It’s nothing. В каком-то другом случае довольно было бы перевести «Ничего, ничего», но тут слишком сильно потрясение сынишки, и утешает она его еще ласковей, как совсем маленького: Ну, ну, все прошло.
И как верны самые последние строки перевода: мать лежала без сна и loved him with her thoughts – любила его не мыслями буквально, но всеми помыслами, а Джон погрузился в безмятежный сон, который round off his past – опять же не закончил, завершил его прошлое, это по-русски вышло бы странновато о ребенке, но – который отделил его от прошлого.
Черточка за черточкой в «Пробуждении» воссоздан живой, теплый образ маленького Джона. Эти прекрасные страницы, так же как «Последнее лето Форсайта», интерлюдии в «Современной комедии» и завершающий ее роман «Лебединая песня», как «Большие надежды» Диккенса, романы С.Моэма и его автобиографическая книга «Подводя итоги», как «Под сетью» Айрис Мэрдок, накрепко запоминаются среди переводов М.Ф.Лорие.
Свет и сумрак Фицджеральда
Раньше уже говорилось вкратце о Е.Д.Калашниковой, прекрасном переводчике Хемингуэя, Диккенса, Шоу. Среди многих и разных ее работ нельзя не назвать еще две: известные романы Ф. Скотта Фицджеральда «Великий Гэтсби» и «Ночь нежна». Они – из тех, где во всей полноте раскрылись талант и опыт зрелого мастера.
Несколько примеров великолепной свободы речи у героев и автора.
Веселье шло шумное – дым столбом, изрек молодой англичанин, и Дик согласился, что лучше не скажешь.
При том, что удачность сказанного подчеркнута еще и согласием слушателя, нужен был – и найден – более выразительный оборот для jolly, означающего не просто веселье, а с оттенком лихости, чрезмерности.
She was now what is sometimes called a «little wild thing». Значения wild из первых дикий, буйный (да еще при оговорке что называется) никак не годятся, в переводе отлично: У нее сейчас была, что называется, «растрепана душа».
В устах добровольного шута What are you doing here anyhow – не просто что вы здесь делаете, а какая нелегкая вас (сюда) принесла?
Старшая сестра считала младшую gone coon – жаргонное определение конченого, пропащего человека. В переводе отпетая.
В докторе взыграла кровь Тюильрийских гвардейцев (the blood rose).
With a polite but clipped parting she threw off her exigent vis-a-vis – Вежливо, но решительно отделалась от приставучей собеседницы.
Женщина разглядывает себя в зеркале – looked microscopically, микроскопически тут, разумеется, не буквально и по-русски не прозвучало бы ни правдоподобно, ни с оттенком иронии. В переводе – долго и дотошно изучала себя…
Кажется, даже мастера-кашкинцы не все и не всегда с такой легкостью находили самую удачную замену подчас привычному, вошедшему в наш обиход иностранному слову. Е. Калашникова это делает поминутно, шутя, поневоле залюбуешься. Еще только один образчик:
…she fell into a communicative mood and no one to communicate with. Помимо издавна знакомых, но все же присущих скорее технической литературе коммуникаций, у нас, заодно со многими другими паразитами речи, прижилась еще и всяческая коммуникабельность (он такой некоммуникабельный!!). Так вот, на Николь нашло (буквально) коммуникабельное, то бишь общительное настроение, желание с кем-нибудь пообщаться, поговорить, но (повторено!) общаться было не с кем, то есть рядом никого не оказалось. В переводе – ей вдруг захотелось с кем-то поговорить по душам, но было не с кем. И все настроение сохранилось, и стилистический повтор есть, причем повторено другое слово, то, что по-русски повторить легче, естественней.
Он был до того отвратителен, что уже не внушал и отвращения, просто воспринимался как нелюдь (dehumanized) – смело до дерзости, а как выразительно!
Когда автор играет словами, переводчик тоже за словом в карман не лезет, всегда находит что-то близкое и яркое. Компанию позабавило, что нового постояльца зовут S. Flesh (буквально плоть) – doesn’t he give you the creeps, и не выговоришь без содрогания, правда? – замечает Николь. И в переводе такое, что, пожалуй, и впрямь мороз по коже: С. Труп. Находка двойная: вместе с инициалом фамилия образует Струп, тоже приятного мало!
They lived on the even tenor found advisable in the experience of old families of the Western world, brought up rather than brought out – Они привыкли к размеренному укладу, принятому в хороших домах на Западе, и воспитание не превратилось для них в испытание. Таких блесток в книге множество.
Всякий был бы приворожен розовостью ее ладоней, ее щек, будто освещенных изнутри. И дальше в переводе сохранен живой, цельный образ цветка, заключенный уже в самом имени. Сохранен благодаря оттенкам, присущим языку перевода, а не подлинника: Глаза… влажно сияли (а не были влажные и сияющие – were… wet and shining). Вся она трепетала (hovered delicately), казалось, на последней грани детства: без малого восемнадцать – уже почти расцвела, но еще в утренней росе. Сколько такта и поэзии в простой, словно бы, замене, верной образу подлинника. Не слишком поэтично было бы по-русски ее тело, почти созревшее (complete буквально скорее даже завершенное, а ведь английское body многозначно, гораздо шире первого по словарю значения), или роса еще оставалась на ней (the dew was still on her – тут, конечно, переносное, подразумевается свежесть юности).
Все, что окружает Розмэри или увидено ее глазами, на первых порах под стать ей, все красиво и привлекательно: перед нами приятный уголок роскошного курорта, где красуется розовый отель. Пальмы – Deferential palms cools its flushed facade – не буквально почтительные и охлаждают, а услужливо притеняют его пышущий жаром фасад. Даже об этом фасаде сказано почти как о девичьем здоровом румянце, ведь страницей дальше подчеркнуто: у Розмэри румянец природный – «это под самой кожей пульсировала кровь, нагнетаемая ударами молодого, крепкого сердца». И зной еще не в тягость, поэтому в переводе хотя на солнце пекся автомобиль и солнце это беспощадное, все же Средиземное море понемногу отдает ему не буквально pigments, а свою синеву.
Даже для поезда находится поэтичная нотка: Его дыхание сдувало (stirred) пыль с пальмовых листьев. И the trees made a green twilight – не дословно деревья создавали (делали!) зеленый сумрак, а – над столиками зеленел полумрак листвы.
На веранду выходили двери… номеров, откуда струился сон (exuding sleep).
С первой встречи Розмэри восхищается четой Дайверов, автору тоже еще рано разочаровывать читателя, и вот как говорится о Николь: ее каштановые, как шерсть чау-чау, волосы мерцали и пенились (foaming and frothing) в свете ламп. И опять-таки ей под стать и, как говорится, к лицу стоять среди мохнато просвеченной солнцем огородной зелени (the fuzzy green light).
Дорожка с бордюром из белого камня, за которым зыбилось душистое марево (intangible mist of bloom), вывела ее (а не просто она вышла, she came) на площадку над морем… по сторонам, в тени смоковниц, притаились дремлющие днем фонари (where there were lanterns asleep).
Выбор каждого слова подчинен одной художественной задаче: создать в переводе образ такой же цельности, пока – постепенно – сам автор не раскроет смысл и подоплеку этой внешней прелести и нежности. А до тех пор мы смотрим чаще всего восторженными глазами Розмэри.
Она влюблена в обоих Дайверов, прежде всего, понятно, в Дика… eyes met and brushed like bird’s wing, дословно – глаза, взгляды коснулись (соприкоснулись), точно птичьим крылом. В переводе их взгляды встретились, точно птицы задели друг друга крылом. Малый грамматический сдвиг – и передана вся поэзия образа.
…магия южной ночи, таившаяся в мягкой поступи тьмы (soft-pawed night), в призрачном плеске далекого прибоя, left these things. Конечно же, в переводе не дословно покинула все это, эти вещи (по-английски-то вполне естественное, не столь «вещественно» материальное определение, а по-русски невозможно!) – нет, эта магия не развеялась, она перешла в Дайверов (melted into the two Divers)…
Во второй части романа, в возвращении к молодости эти двое поначалу и вправду гораздо привлекательней, и не только внешне.
Несколько примеров великолепной свободы речи у героев и автора.
Веселье шло шумное – дым столбом, изрек молодой англичанин, и Дик согласился, что лучше не скажешь.
При том, что удачность сказанного подчеркнута еще и согласием слушателя, нужен был – и найден – более выразительный оборот для jolly, означающего не просто веселье, а с оттенком лихости, чрезмерности.
She was now what is sometimes called a «little wild thing». Значения wild из первых дикий, буйный (да еще при оговорке что называется) никак не годятся, в переводе отлично: У нее сейчас была, что называется, «растрепана душа».
В устах добровольного шута What are you doing here anyhow – не просто что вы здесь делаете, а какая нелегкая вас (сюда) принесла?
Старшая сестра считала младшую gone coon – жаргонное определение конченого, пропащего человека. В переводе отпетая.
В докторе взыграла кровь Тюильрийских гвардейцев (the blood rose).
With a polite but clipped parting she threw off her exigent vis-a-vis – Вежливо, но решительно отделалась от приставучей собеседницы.
Женщина разглядывает себя в зеркале – looked microscopically, микроскопически тут, разумеется, не буквально и по-русски не прозвучало бы ни правдоподобно, ни с оттенком иронии. В переводе – долго и дотошно изучала себя…
Кажется, даже мастера-кашкинцы не все и не всегда с такой легкостью находили самую удачную замену подчас привычному, вошедшему в наш обиход иностранному слову. Е. Калашникова это делает поминутно, шутя, поневоле залюбуешься. Еще только один образчик:
…she fell into a communicative mood and no one to communicate with. Помимо издавна знакомых, но все же присущих скорее технической литературе коммуникаций, у нас, заодно со многими другими паразитами речи, прижилась еще и всяческая коммуникабельность (он такой некоммуникабельный!!). Так вот, на Николь нашло (буквально) коммуникабельное, то бишь общительное настроение, желание с кем-нибудь пообщаться, поговорить, но (повторено!) общаться было не с кем, то есть рядом никого не оказалось. В переводе – ей вдруг захотелось с кем-то поговорить по душам, но было не с кем. И все настроение сохранилось, и стилистический повтор есть, причем повторено другое слово, то, что по-русски повторить легче, естественней.
Он был до того отвратителен, что уже не внушал и отвращения, просто воспринимался как нелюдь (dehumanized) – смело до дерзости, а как выразительно!
Когда автор играет словами, переводчик тоже за словом в карман не лезет, всегда находит что-то близкое и яркое. Компанию позабавило, что нового постояльца зовут S. Flesh (буквально плоть) – doesn’t he give you the creeps, и не выговоришь без содрогания, правда? – замечает Николь. И в переводе такое, что, пожалуй, и впрямь мороз по коже: С. Труп. Находка двойная: вместе с инициалом фамилия образует Струп, тоже приятного мало!
They lived on the even tenor found advisable in the experience of old families of the Western world, brought up rather than brought out – Они привыкли к размеренному укладу, принятому в хороших домах на Западе, и воспитание не превратилось для них в испытание. Таких блесток в книге множество.
* * *
Название «Ночь нежна» – слова из «Оды к соловью» Китса, смысл его: под видимой нежностью и красотой таится темное, отнимающее волю к жизни, влекущее к смерти. В романе все пагубное, тлетворное, смертоносное поначалу прикрыто жизнерадостными утренними или полуденными красками. Вот какой с первых страниц появляется начинающая, но уже знаменитая киноактриса, юная Розмэри:Всякий был бы приворожен розовостью ее ладоней, ее щек, будто освещенных изнутри. И дальше в переводе сохранен живой, цельный образ цветка, заключенный уже в самом имени. Сохранен благодаря оттенкам, присущим языку перевода, а не подлинника: Глаза… влажно сияли (а не были влажные и сияющие – were… wet and shining). Вся она трепетала (hovered delicately), казалось, на последней грани детства: без малого восемнадцать – уже почти расцвела, но еще в утренней росе. Сколько такта и поэзии в простой, словно бы, замене, верной образу подлинника. Не слишком поэтично было бы по-русски ее тело, почти созревшее (complete буквально скорее даже завершенное, а ведь английское body многозначно, гораздо шире первого по словарю значения), или роса еще оставалась на ней (the dew was still on her – тут, конечно, переносное, подразумевается свежесть юности).
Все, что окружает Розмэри или увидено ее глазами, на первых порах под стать ей, все красиво и привлекательно: перед нами приятный уголок роскошного курорта, где красуется розовый отель. Пальмы – Deferential palms cools its flushed facade – не буквально почтительные и охлаждают, а услужливо притеняют его пышущий жаром фасад. Даже об этом фасаде сказано почти как о девичьем здоровом румянце, ведь страницей дальше подчеркнуто: у Розмэри румянец природный – «это под самой кожей пульсировала кровь, нагнетаемая ударами молодого, крепкого сердца». И зной еще не в тягость, поэтому в переводе хотя на солнце пекся автомобиль и солнце это беспощадное, все же Средиземное море понемногу отдает ему не буквально pigments, а свою синеву.
Даже для поезда находится поэтичная нотка: Его дыхание сдувало (stirred) пыль с пальмовых листьев. И the trees made a green twilight – не дословно деревья создавали (делали!) зеленый сумрак, а – над столиками зеленел полумрак листвы.
На веранду выходили двери… номеров, откуда струился сон (exuding sleep).
С первой встречи Розмэри восхищается четой Дайверов, автору тоже еще рано разочаровывать читателя, и вот как говорится о Николь: ее каштановые, как шерсть чау-чау, волосы мерцали и пенились (foaming and frothing) в свете ламп. И опять-таки ей под стать и, как говорится, к лицу стоять среди мохнато просвеченной солнцем огородной зелени (the fuzzy green light).
Дорожка с бордюром из белого камня, за которым зыбилось душистое марево (intangible mist of bloom), вывела ее (а не просто она вышла, she came) на площадку над морем… по сторонам, в тени смоковниц, притаились дремлющие днем фонари (where there were lanterns asleep).
Выбор каждого слова подчинен одной художественной задаче: создать в переводе образ такой же цельности, пока – постепенно – сам автор не раскроет смысл и подоплеку этой внешней прелести и нежности. А до тех пор мы смотрим чаще всего восторженными глазами Розмэри.
Она влюблена в обоих Дайверов, прежде всего, понятно, в Дика… eyes met and brushed like bird’s wing, дословно – глаза, взгляды коснулись (соприкоснулись), точно птичьим крылом. В переводе их взгляды встретились, точно птицы задели друг друга крылом. Малый грамматический сдвиг – и передана вся поэзия образа.
…магия южной ночи, таившаяся в мягкой поступи тьмы (soft-pawed night), в призрачном плеске далекого прибоя, left these things. Конечно же, в переводе не дословно покинула все это, эти вещи (по-английски-то вполне естественное, не столь «вещественно» материальное определение, а по-русски невозможно!) – нет, эта магия не развеялась, она перешла в Дайверов (melted into the two Divers)…
Во второй части романа, в возвращении к молодости эти двое поначалу и вправду гораздо привлекательней, и не только внешне.