В начале 1917 года, когда с углем стало очень туго (difficult to find), Дик пустил на топливо все свои учебники… засовывая очередной том в печку… с веселым остервенением, словно знал про себя, что суть книги вошла в его плоть и кровь (that he was himself a digest of what was within the book). Тут в переводе все великолепно, а лучше всего лихая насмешливость «веселого остервенения»: так ясен бесшабашный, уверенный в себе и своем призвании Дик Дайвер, еще не подточенный дальнейшей своей судьбой.
   И в прежней Николь он видел неповторимую свежесть ее юных губ (nothing had ever felt so young), вспоминал, как капли дождя матово светились на ее фарфоровой коже, точно слезы, пролитые из-за него и для него (rain like tears shed for him that lay upon her softly shining porcelain cheeks).
   Но события романа совершаются не вне времени и не в безвоздушном пространстве, а после мировой войны и в обществе, где всё, включая талант и любовь, стало предметом купли-продажи. Это и определяет судьбы людей, развитие характеров.
   В пору «веселого остервенения» Дик, прозванный тогда Счастливчиком, рассуждал: ему, мол, не пристало (can’t be) быть просто толковым молодым человеком, каких много, цельность натуры – недостаток для него, должна в нем быть (в духе послевоенного времени, вспомним – времени «потерянного поколения») щербинка – тоже все отлично для he must be lessintact, even faintly destroyed… И тут же: Он высмеивал себя за подобные рассуждения, называя их пустозвонством и «американщиной» – так у него называлось всякое суесловие, не подкрепленное работой мозга…
   А потом он не устоял, оказался куплен родичами Николь. Материально преуспел, всех вокруг покоряет внешним блеском, но потерял себя. Ощущение глубинного неблагополучия и в Дике и вокруг возникает с первой же части романа, но не вдруг, а постепенно, проступает во всем, начиная с пейзажа. В подлиннике это передано тончайшим налетом сумеречности и тревоги. И так же тонко фраза перестраивается по-русски, от чего (даже от ритма!) ощущение тревоги еще сильнее.
   Ночь была черная, но прозрачная (limpid), точно в сетке подвешенная к одинокой тусклой звезде; hung as in a basket from a single dull star – буквальное свисающая с…звезды прозвучало бы по-русски в ином ключе.
   Или о гудке идущей впереди машины: Вязкая густота воздуха приглушала его (буквально его приглушает resistance, сопротивление плотного, густого воздуха).
   Уже и Розмэри ловит слухом первые настораживающие диссонансы в таинственной ночной прелести, мнимой безмятежности окружающих красот: какая-то настырная птица (an insistent bird) злорадно ликовала (achieved an ill-natured triumph) в листве… на задворках отеля чьи-то шаги протопали по убитому грунту, проскрипели по щебенке, простучали по бетонным ступеням, – малость за малостью нарушается воображаемая гармония. Прекрасно передан тремя глаголами звук шагов, в подлиннике дословно шаги перенимали звучание, мотив (taking their tune) у грунтовой дорожки, у щебенки и ступеней.
   И в самой Розмэри, в этом нежном свежем цветке первых страниц, понемногу обнаруживается жесткость, присущая ее трезвой деловитой мамаше, одновременно играющей при будущей звезде Голливуда роль менеджера. Вот Розмэри на приеме у крупного кинорежиссера:…все тут хлопали крыльями, кто как мог, и она (а не буквально ее позиция, her position!) не казалась нелепей других, did not… was more incongruous… маленькая лицемерка с неестественно тонким голоском an insincere little person living all in the upper register of her throat, томящаяся в ожидании режиссера.
   Или вот она в сентиментальном фильме: прошлогодняя школьница с распущенными волосами, неподвижно струящимися вдоль спины, точно твердые волосы танагрской статуэтки (rippling out stiffly like the solid hair of a tanagra figure). Как зорко увиден и воссоздан переводчиком совсем другой, далекий от нежной свежести облик! И дальше в той же фразе обнажается куда более важное: вот она – воплощенная инфантильность Америки, новая бумажная куколка для услады ее куцей проститучьей души, embodying all the immaturity of the race… paperdoll to pass before its empty harlot’s mind. Беспощадно раскрыта внутренняя суть послевоенной Америки и «американщины». Розмэри лишь ее порождение, игрушка, способ для заправил «проститучьей» страны развлечь бедняков и отвлечь их от правды жизни: Женщины, позабыв про горы немытой посуды дома, плакали в три ручья – как верна здесь капелька иронии.
   Беспощадность, разоблачение. Поначалу природа, деревья, море в романе идиллически красивы. Но вот увеселительная поездка в роскошном автомобиле. Не стану приводить полностью большой отрывок подлинника, в переводе все на редкость зримо и осязаемо, верны все краски и оттенки. Тарахтит старомодный трамвайчик, даже воздух кажется старомодным, выцветшим… как старые фотографии (the very weather seems to have a quality of the past, faded weather like that of old photographs).
   Амьен, лиловатый и гулкий, все еще хранил скорбный отпечаток войны (echoing purple town, still sad with the war).
   Реденький дождик сеялся на низкорослые деревья; вдоль дороги сложены, точно для гигантских погребальных костров, артиллерийские стаканы… каски, штыки… полусгнившие ремни, шесть лет пролежавшие в земле. И вдруг… запенилось белыми гребешками целое море могил.
   Иной мир и настроение иное, чем в начале, и по-русски это ощущаешь сполна. А каковы ощущения нашей героини Розмэри? Она shed tears… when she heard of the mishap – altogether it had been a watery day: услышав о чужой незадаче, всплакнула – такой уж мокрый выдался день. Каждое меткое слово выдает, что не очень-то мягок характер, не очень глубоко сочувствие! Просто сегодня на нее такой стих напал. А можно бы растрогаться и посильнее, разделить печаль девушки, которая не нашла могилу погибшего брата. Но та война (ясно понимал автор, как, впрочем, и вторая, до которой он не дожил) американцам по сути чужая, и чей-то брат, павший на войне, Розмэри чужой, а потому для нее все это не горе, не несчастье, а всего лишь блистательно найденная Евгенией Давыдовной в переводе незадача.
   Кажется, чуть ли не играючи рассыпает переводчик на каждой странице красочные слова и речения, всего верней рисующие картинку, образ, выражающие настроение, интонацию, которые в буквальной передаче оказались бы довольно обыденны, а на самом-то деле, по духу подлинника, по нраву говорящего далеко не всегда легко их передать равноценно.
   Эйб Норт – человек незаурядный, пьющий с отчаяния: тлетворная атмосфера «Ночи» губит в нем большого музыканта и крупную личность. В нем еще не стерлись до конца ни эти черты, ни брезгливое, горькое сознание происходящего – и не должен он говорить стертыми, шаблонными словами поверхностного «первого значения». Притом он еще не разучился сочувствовать чужому несчастью. О негре, которому грозит беда, он говорит: But don’t you appreciate the mess that Peterson’s in? To есть дословно: Неужели вы не понимаете (не оцениваете), в какую (скверную, неприятную) историю он попал? Mess – беспорядок, грязь, путаница. В переводе – горячее, взволнованней, как того требует и весь контекст и усиливающее don’t: Да вы поймите, в какую он попал заваруху.
   А вот Розмэри по молодости лет, незрелости души и уже вызревающему в этой душе эгоизму как раз и не способна это понять. Во время объяснений насчет злополучного негра она всего лишь злилась, слушая всю эту несусветицу: listened with distaste to this rigmarole. По ее характеру и настроению беда чужого ей человека – только вздор, досадная помеха, и как отлично найдена несусветица для слова rigmarole, более редкого, необычного, чем другие английские обозначения вздора, чепухи, пустословия.
   Жена Эйба понимает, что он катится по наклонной плоскости, и силится его удержать. Как ей ни трудно, она мужественна, бодра, старается и ему внушить бодрость и веру в успех: an air of luck clung about her, as if she were a sort of token, – Мэри… всегда излучала надежду, словно некий живой талисман. До осязаемости правдиво переданы свет и тепло, заключенные в английском обороте.
   И в полном соответствии с живой своей натурой и с неизменным желанием подбодрить мужа, да притом поднять его в глазах друзей (хоть все это, по самому смыслу книги, безнадежно), она разговаривает так:
   Эйбу всё пустяки, пока он не сядет на пароход… он едет в Штаты писать музыку, а я еду в Мюнхен заниматься пением, и когда мы снова соединимся, нам будет море по колено. В подлиннике лишь небольшая разница в оборотах с nothing: Abe feels that nothing mattersиthere’ll be nothing we can’t do. В первом случае nothing – ничто не имеет значения, все неважно; во втором: не будет ничего такого, чего мы бы не смогли, – а как живо, естественно по-русски сказано в переводе!
   В Эйбе Норте и в Дике Дайвере заложено поначалу несравнимо больше человеческого и человечного, чем почти во всем их окружении. Но обоих, если вспомнить столетней давности штамп, присловье иных героев Чехова и Горького, «среда заела», а точнее отравила «нежная ночь». Они кончают крахом. Преуспевают другие: жесткие, корыстные, а превыше всего – с миллионами в кармане. Преуспевает семейство Уорренов, где нежный папаша растлил меньшую дочку Николь, тогда еще девочку, а старшая дочь, именуемая Бэби (деточка, малютка!), помогла отделаться от купленного для сестры Дика, едва он, вылечив Николь, выполнил свою миссию как врач и стал невыгоден как муж. Нет, Дик не запродался сознательно, он был влюблен, вспомните, какими глазами он тогда видел Николь. Да в ней, пока она была еще душевно больна, и впрямь была толика поэзии, нежности, в таком ореоле ее видела позже и Розмэри. Автор же довольно рано вносит в портрет этой дочки сверхбогача (как и в портрет «бумажной куколки» Розмэри) другие краски – трезвость, объективность, никакой тебе смутности и поэтической дымки.
   Чтобы Николь существовала на свете, затрачивалось немало искусства и труда. Ради нее мчались поезда по круглому брюху континента…дымили фабрики жевательной резинки, и все быстрей двигались трансмиссии у станков… а перед Рождеством сбивались с ног продавщицы в магазинах…
   Безошибочен выбор самых верных, самых метких слов. Какой бомбой взрывается среди красивостей Дайверовского бытия грубый образ – круглое брюхо континента (round belly), выдающий самую суть этого сытого, принаряженного благополучия.
   Николь наглядно иллюстрирует очень простые истины (что здесь вернее, чем первое значение principles) и несет в себе самой (а не буквально содержит – containing) свою неотвратимую гибель (doom). Гибнет – как человек, утратив былое (обманчивое, «ночное») обаяние: выздоровела, вернулась в лоно своего семейства, вышла замуж за шалопая, который не стоит подметки прежнего Дика.
   Когда молодой Дик понял, что Уоррены намерены купить для Николь a nice doctor, новенького с иголочки врача и мужа в одном лице, он и расхохотаться готов, и ярость в нем кипит. Он не подозревает, что в глазах Бэби Уоррен он неподходящий товар: чересчур «интеллигент», притом неподатлив (stubborn), удобно лишь использовать его как орудие и посредника. Купля совершается, в сущности, помимо воли обоих. Просто в Дике сильно и чувство врачебного долга, и увлечение юной пациенткой, а она в ту минуту как раз подходит к этим двоим, glowing away, white and fresh and new, вся сияющая свежестью и белизной, словно только что народившаяся на свет. В переводе слов больше, а образ необыкновенно верен.
   Следующие страницы, где от лица самой Николь обрисована ее жизнь с Диком, быть может, из сильнейших в книге и в переводе. Отрывочно, то прямой речью, то внутренним монологом, обрывками событий обнажена эта больная душа и корни последующего исцеления: чисто уорреновская черствая, хищная суть характера. Пока Николь душевно больна, она не сознает толком, что брак ее – купля, просто жаждет заполучить Дика в собственность. Николь излечилась ценою падения Дика. Он был убежден, что work is everything, работа самое главное для человека… человек должен быть мастером своего дела, главное… утвердиться в жизни, пока ты еще не перестал быть мастером (knowing things). И он поддался уговорам Николь и на уорреновских деньгах утверждается в жизни. А потому постепенно утрачивает самостоятельность и, даже позднее расставшись с миром Уорренов, уже не может состояться как мастер, теряет себя:…you used to want to create things – now you seem to want to smash them up, в переводе, конечно, безо всяких вещей, значение things гораздо шире: Прежде ты стремился создавать что-то, а теперь, кажется, только хочешь разрушать, – говорит Дику сама Николь. Пагубная, разрушительная сила «нежной ночи», замена воли к жизни волей к смерти – вот лейтмотив книги, разрушением личности Дика она и кончается.
   Все это выражено в переводе с огромной силой, достоверно в каждой мелочи, во всех оттенках гармонии и дисгармонии, света и тьмы. Роман этот, один из самых значительных в американской литературе первой трети XX века, в переводе ничуть не уступает подлиннику. Однажды прочитанный, он не забывается. Так глубоко проникла в замысел писателя, раскрыла душу каждого человека или нелюди, им описанных, Е.Д.Калашникова – истинный мастер художественного перевода.

Музыка перевода

   Имя Натальи Альбертовны Волжиной неотделимо от романов Диккенса и Хемингуэя. Каждому с детства знакомы в ее переводе «Белый Клык» Дж. Лондона и «Овод» Войнич. Она переводила Стивенсона, Конан Дойла, одну из пьес Шоу. Великолепны ее Грэм Грин, «Гроздья гнева» Стейнбека.
   Литературное наследие Дж. Стейнбека обширно, весьма непросто, во многом противоречиво. Но среди лучшего, что им написано, без сомнения, повесть-притча «Жемчужина». Повесть о том, как жил в тростниковой хижине, продуваемой всеми ветрами, бедняк-индеец Кино с женой и сынишкой, которых едва мог прокормить опасным ремеслом – добычей жемчуга со дна морского; как он выловил однажды невиданную, сказочно прекрасную жемчужину и что из этого вышло.
   Повесть эту и в подлиннике, и в переводе Н.А.Волжиной можно всю, с начала до конца, положить на музыку. Вся она – поэзия и музыка, даже там, где говорит о самом будничном и прозаическом. Вот вступление:
   Кино проснулся в предутренней темноте (in the near dark). Звезды еще горели, и день просвечивал белизной (had drawn only a pale wash) только у самого горизонта в восточной части неба. Петухи уже перекликались друг с дружкой, и свиньи, спозаранку начавшие свои нескончаемые поиски, рылись среди хвороста и щепок… (early pigs буквально – ранние свиньи, что по-русски, в отличие от ранней пташки, невозможно).
   …В давние времена люди его народа были великими слагателями песен (более редкое и поэтичное слово для makers, привычнее – творец, создатель) и что бы они ни делали, что бы они ни слышали, о чем бы ни думали – все претворялось в песнь (became – становилось)… Вот и сейчас в голове у Кино звучала песнь, ясная, тихая, и, если бы Кино мог рассказать о ней, он назвал бы ее Песнью семьи.
   …Он сунул ноги в сандалии и вышел смотреть восход солнца (to watch, наблюдать было бы для него книжно, в переводе почти детская простота).
   …за спиной у Кино Хуана разожгла костер, и яркие блики стрелами протянулись сквозь щели в стене тростниковой хижины, легли зыбким квадратом через порог (обычное для wavering дрожащий, колеблющийся, шаткий опять-таки выпало бы из поэтического тона). Запоздалая ночная бабочка порхнула внутрь, на огонь. Песнь семьи зазвучала позади Кино. И ритм семейной песни бился в жернове, которым Хуана молола кукурузу на утренние лепешки.
   Рассвет занимался теперь быстро (came quickly): белесая мгла, румянец в небе, разлив света и вспышка пламени – сразу, лишь только солнце вынырнуло из Залива (a wash, a glow, a lightness, and then explosion of fire as the sun arose out of the Gulf)… Утро выдалось как утро, самое обычное, и все же ни одно другое не могло сравниться с ним. (It was a morning like other and yet perfect among mornings.) Везде вместо первых по словарю значений взяты слова, вернее звучащие в ключе подлинника, потому и рассвет не приходит, а занимается, и солнце не просто поднялось, и, понятно, не выразила бы настроения подлинника, попросту ничего не значила бы по-русски примитивная калька: утро было как другие и однако совершенное среди утр.
   Жена Кино вынимает ребенка из колыбели, Кино и не глядя угадывает по звукам каждое движение:
   …Хуана тихо запела древнюю песнь, которая состояла всего из трех нот… И эта песнь была частью Песни семьи. Каждая мелочь вливалась в Песнь семьи (And this was part of the family song too. It was all part, буквально: все было ее частью, все входило в нее). И иной раз она взлетала до такой щемящей ноты, что к горлу подступал комок, и ты знал: вот оно – твое спокойствие, вот оно – твое тепло, вот оно – твое ВСЕ. Буквально, по первым значениям слов: поднималась до больной (ноющей) ноты, которая перехватывала горло, говоря (что) это спокойствие (надежность, безопасность), это тепло, это Целое (the Whole подчеркнуто в подлиннике), – но перевод и выбором слов, и ритмом передает всю внутреннюю музыку и поэзию Песни.
   Малыша ужалил скорпион. Мать решается на небывалое: посылает мужа за доктором.
   …Этот доктор не был сыном его народа (was not of his people), дословное не из его народа слишком приземленно для мысли Кино о своем, а вот о чужом сказано холоднее, отчужденнее: Этот доктор принадлежал к той расе, которая почти четыре века избивала и морила голодом, и грабила, и презирала соплеменников Кино…
   Сытый белый доктор не пошел взглянуть на малыша:
   – Только мне и дела, что лечить каких-то индейцев (have I nothing better to do, дословно: неужели у меня нет дела, занятия получше)… Они все безденежные (never have any money), – говорит он.
   Но мать высосала яд из ранки; они выходят на старой лодке в море, и звучит новая песнь:
   …и ритмом этой песни было его гулко стучащее сердце… а мелодией песни были стайки рыб – они то соберутся облачком, то вновь исчезнут, – и серо-зеленая вода, и кишащая в ней мелкая живность. Но в глубине этой песни, в самой ее сердцевине, подголоском звучала другая, еле слышная и все же неугасимая, тайная, нежная, настойчивая (But in the song there was a secret little inner song, буквально – в этой песне была тайная, таилась внутренняя песенка, едва заметная, но все время звучащая). Песнь в честь Жемчужины, в честь Той, что вдруг найдется (the song of the Pearl That Might Be – той, что может быть возможной)… Удача и неудача – дело случая, и удача – это когда боги на твоей стороне (Chance was against it, but luck and gods might be for it, тонко обыграны оттенки: chance – всякий, любой случай, но luck – случай счастливый!)… И так как нужда в удаче была велика и жажда удачи была велика, тоненькая тайная мелодия жемчужины – Той, что вдруг найдется, – звучала громче в это утро… И удача пришла:
   …там лежала она – огромная жемчужина, не уступающая в совершенстве самой луне (дословно – совершенная, как луна, но по-русски существительным совершенство образ передан сильнее). Она вбирала в себя свет и отдавала обратно серебристым излучением. Она была большая – с яйцо морской чайки. Она была самая большая в мире… в ушах Кино звенела тайная музыка Той, что вдруг найдется, звенела чистая, прекрасная, теплая и сладостная, сияющая и полная торжества. И в глубине огромной жемчужины проступили его мечты, его сновидения… И мелодия жемчужины трубным гласом запела у него в ушах.
   Но мечты не сбылись. Прослышав о чудо-находке, заволновались соседи, пробудились жадность и зависть; в убогую хижину Кино, где уже полно народу, заявляется священник (позже, почуяв поживу, явится и тот самый доктор, навредит, а потом прикинется спасителем). И вот:
   …Мелодия жемчужины умолкла… Медленной тонкой струйкой зазвенел напев зла, вражеский напев (thinly, slowly… the music of evil, of the enemy sound, but it was faint and weak…).
   Кино чувствует: всеобщее внимание не бескорыстно —…и он подозрительно посмотрел по сторонам, потому что недобрая песнь снова зазвучала у него в ушах, – зазвучала пронзительно, приглушая мелодию жемчужины (the evil song was in his ears, shrilling against the music of pearl).
   Зло отравляет все вокруг, оно страшней скорпионьего яда. Ночью в хижину Кино забираются воры, надежно спрятанную жемчужину не находят, наутро он идет ее продавать – белые скупщики, сговорясь, не дают и малой доли настоящей цены. Но не хочет он отказаться от мечты об ученье и счастье для сына, о знании, которое подарит свободу его народу, он надеется продать жемчужину в чужом, пугающем месте – в столице. Старший брат предостерегает его:
   – Нас обманывают со дня нашего рождения и до самой могилы, когда втридорога просят за гроб (…from birth to the overcharge on our coffins)… Ты пошел наперекор не только скупщикам жемчуга, но наперекор всей нашей жизни, наперекор всему, на чем она держится, и я страшусь за тебя.
   Речь эта вся в приподнятом звучании (недаром не боюсь, а страшусь), но если передать дословно по-русски you have defied… the whole structure, the whole way of life – и структура, строение, и образ жизни прозвучали бы сухо, по-газетному, невозможно в этой повести, да еще в устах индейца. И Н. Волжина переводит не слово, а заключенный в нем здесь, в духе целого, образ.
   Брат ушел, а Кино сидел в раздумье:…Грозный напев врага не умолкал (…he heard only the dark music of enemy). Мысли жгли… не давая покоя, но чувства по-прежнему были в тесном сродстве со всем миром (the deep participation with all things), и этот дар единения с миром он получил от своего народа. Буквально: напев, музыка врага – темная, мрачная, чувства – в соучастии со всеми вещами (подразумевается – со всем на свете), и вся интонация подлинника, заключенная всего лишь в артикле, пропала бы, если не пояснить, что дар Кино – единение с миром.
   …Он слышал, как надвигается ночь, как прядают на песок и откатываются назад, в Залив, маленькие волны (the strike and withdrawal of little waves), слышал сонные жалобы птиц… и любовное томление (agony) кошек, и ровный посвист пространства (the simple hiss of distance).
   Для всего здесь найдено удивительно верное соответствие, отнюдь не лежащее на поверхности, но с той же силой взывающее к чувству и воображению.
   …И Хуане словно тоже слышалась Песнь зла, и она боролась с ней, тихонько напевая песенку о семье, песенку о покое, тепле, нерушимости семьи (singing softly the melody of the family, of the safety and warmth and wholeness of family). Естественный по-английски простой перечень был бы по-русски суховат, но стоило переводчице еще раз повторить песенку – и явственно ощущаешь теплоту и поэтичность подлинника.
   …Взгляд у Кино был застывший, и он чувствовал, что зло настороже, что оно неслышно бродит за стенами тростниковой хижины. Потайное, крадущееся, оно поджидало его в темноте (…the dark creeping things waiting for him…).
   Конечно же, многозначное английское things здесь никакие не вещи, а именно злые силы, само зло, – и только страшнее оттого, что сказано просто оно.
   И зло торжествует: на Кино нападают грабители, защищаясь, он убивает человека. Кто-то пробил дно лодки, без лодки не убежать, и нельзя будет больше выходить на ловлю жемчуга. Другие недобрые руки спалили тростниковую хижину, лишили семью Кино убогого крова. Он с Хуаной и ребенком пытается бежать, беглецов преследуют по пятам искусные следопыты. Кино в свою очередь выслеживает их.
   …Любой звук, не сродный ночи, мог насторожить их, – вовсе неуместно было бы здесь буквальное неуместный, неподходящий для редкого книжного слова germane. И дальше: But the night was not silent (дословно ночь не была тиха, молчалива), у Н.Волжиной – но темная ночь не хотела молчать. Потому что все в переводе подчинено главному: внутреннему напряжению, взволнованности подлинника, тому, что творится в судьбе и в душе Кино, что значат для него ночные звуки.
   … маленькие квакши, жившие возле воды, чирикали, как птицы, в расселине громко отдавался металлический стрекот цикад. А в голове у Кино по-прежнему звучал напев врага, пульсирующий глухо, будто сквозь сон (low and pulsing, nearly asleep – буквально глухой и пульсирующий, почти сонный). Но Песнь семьи стала теперь пронзительной, свирепой и дикой, точно шипение разъяренной пумы. Она набирала силу и гнала его на встречу с врагом (…was alive now and driving him down on the dark enemy). Ее мелодию подхватили цикады, и чирикающие квакши вторили ей…
   Кино осторожен, но наверху, в пещере, заплакал его сынишка – и выжидавшие утра враги встрепенулись, один решил, что это скулит койот, и выстрелил. Теперь Кино стремителен, беспощаден и холоден, как сталь (as cold and deadly) – далеко не первое, но здесь самое верное значение, он убивает всех троих, но тот выстрел смертельно ранил ребенка.
   …Песнь семьи пронзительно звенела в ушах у Кино. Теперь он был свободен от всего и страшен в своей свободе (Не was immune and terrible), и Песнь эта стала его боевым кличем.
   В жемчужине, которая поначалу была так прекрасна и сулила столько счастья, он теперь видит только порожденное ею зло:
   …Жемчужина была страшная; она была серая, как злокачественная опухоль. И Кино услышал Песнь жемчужины, нестройную, дикую (distorted and insane)…
   …и что было сил швырнул жемчужину далеко в море. Кино и Хуана следили, как она летит, мерцая и подмигивая им в лучах заходящего солнца… А жемчужина коснулась прекрасной зеленой воды и пошла ко дну. Покачивающиеся водоросли звали, манили ее к себе. На ней играли прекрасные зеленые блики. Она коснулась песчаного дня…
   Вслушайтесь: будто замирает прощально струна.
   Здесь, в самом конце, вновь возникает гармония, красота, стихают пронзительные зловещие звуки, и это не только выбором слов, но и ритмически воссоздано переводом. В подлиннике lovely green water – прелестная, восхитительная вода, все обычные оттенки этого слова по-русски оказались бы мелки. Водоросли called to it and beckoned to it – звали ее и манили ее, обязательные по законам английской грамматики и синтаксиса это и и удвоенное местоимение сделали бы русскую фразу водянистой, ослабили бы возвращенную поэзию образа. То же чуть дальше, при повторении: The lights on its surface were green and lovely, буквально: блики на ее поверхности были зеленые и прелестные. В переводе убрано все ненужное для русского строя фразы и оттого ощутимей грустная, щемящая поэтичность прощального взгляда на утраченное чудо: На ней играли прекрасные зеленые блики. И напротив, заключительная строка может на первый взгляд показаться растянутой, слов в подлиннике меньше: