– Я слышал, что он здорово разбирался в мореходстве.
– В мореходстве? Да он знал больше, чем Мерлин, больше, чем все церковники на свете! Он составил бесчисленное множество карт и открыл черт знает сколько земель, аж за самой преисподней и еще дальше! А его посылают в бой, чтоб он там погиб, точно какой юнга! Да я расскажу вам, что приключилось с «Багамой». Едва началось сражение, дон Дионисио Алкала Галиано знал, что мы его как пить дать проиграем, и все из-за этого поворота фордевинд… Мы были в резерве, в самом хвосте колонны. Нельсон, а он шельма хитрая, увидал наш строй и говорит себе: «Рассеку я их в двух местах да возьму меж двух огней, ну им от меня никуда и не уйти». Он так, проклятущая душа, и натворил, а наш строй был длинный-предлинный – вот, как самолично сказал Нельсон, голова и не смогла прийти на помощь хвосту. Он разбил нас по частям, двумя мощными колоннами, шедшими клином; так, говорят, воевал в древности маврский полководец Александр Великий, а нынче такую тактику применяет Наполеон. Верно только то, что окружил он нас, рассек пополам и начал громить поодиночке, так что мы и помочь-то друг дружке не могли: каждый бился с тремя-четырьмя вражескими кораблями. Так вот, «Багама» первой и вступила в бой. Алкала Галиано в полдень проверил команду, обошел все батареи и, указав на флаг, произнес такую речь: «Сеньоры, пусть все примут в соображение, для чего здесь висит испанский флаг». Мы уж давно знали, что он за человек, и потому нас не удивить было такими речами. А потом он обратился к гардемарину дону Алонсо Бутрону, стоявшему на часах у флага: «Защищайте его до последней капли крови. Ни один Галиано не сдавался врагу, и ни одному Бутрону пусть будет неповадно».
– Какая жалость, – сказал я, – что у таких командиров не было по крайней мере столь же доблестного начальника, если уж их самих не допустили командовать эскадрой.
– Да, жаль, но вы только послушайте, что произошло потом. Началась пальба, а что это такое, вы, наверно, знаете, раз были на «Тринидаде». Три корабля забросали нас ядрами с левого и правого борта, в первые же минуты раненых нападало, как мух, самого капитана здорово контузило в ногу, да в голову ему вонзился осколок, причинявший нестерпимую боль. Но не подумайте, будто он струсил, побежал прикладывать припарки да мазаться мазями. Какое там! Как ни в чем не бывало стоял себе на мостике, хоть рядом с ним то и дело падали сраженными самые верные его помощники. Алкала Галиано командовал маневрами корабля и батареями, будто мы производили салют перед дворцовой площадью. Осколком выбило у него из рук подзорную трубу, а он только усмехнулся. До сих пор вижу его как живого. Мундир и руки в крови, а он не обращает на раны никакого внимания, будто его малость забрызгало соленой морской водичкой. Был он человек гневливый и вспыльчивый и командовал всегда грозно, так что не послушайся мы его по долгу службы, то уж наверняка послушались бы из страха… И вдруг всему пришел конец. Здоровенное ядро напрочь снесло ему голову, и он в момент отдал богу душу.
Тут пыл наш стал остывать, хотя до конца битвы было далеко. Смерть нашего любимого капитана, само собой, постарались скрыть от команды, но все понимали, что стряслась большая беда. После отчаянной борьбы за честь флага «Багама» сдалась англичанам, и теперь они уведут ее в Гибралтар, если только по пути она не потонет.
Окончив рассказ о своем корабле и о том, как он попал оттуда на «Санта Анну», мой спутник глубоко вздохнул и надолго замолчал. Поскольку дорога была долгой и тяжкой, я попытался снова завязать беседу; я поведал все, что мне довелось увидеть, и то, как я очутился с молодым Малеспиной на борту «Громовержца».
– Уж не тот ли это молодой артиллерийский офицер, которого мы двадцать третьего ночью переправили в шлюпке на берег? – спросил матрос.
– Он самый, – отвечал я, – но до сих пор мне не удалось ничего о нем узнать.
– Его везли на второй шлюпке, которая перевернулась, не дойдя до берега. Из здоровых кое-кто спасся, среди них отец этого парня, а раненые – те все потонули, да оно и понятно: где им было добраться вплавь до берега.
Весть о смерти молодого Малеспины как громом поразила меня; мысль о неутешном горе моей несчастной сеньориты вытеснила все остальные чувства.
– Какое ужасное несчастье! – воскликнул я. – И мне предстоит сообщить эту печальную новость его семье! Но вы уверены, что все произошло именно так, как вы сказали?
– Я собственными глазами видел отца этого офицера. Он горько рыдал, рассказывая о подробностях этого злоключения, и так горевал, что сердце прямо разрывалось, на него глядя. По его словам, он спас всех, кто был в шлюпке, и уверял, что пожелай он спасти своего сына, то мог бы это сделать, но только за счет жизни всех остальных. Вот он и предпочел спасти как можно больше людей, даже пожертвовав собственным сыном. Он, должно быть, человек великодушный, необычайно храбрый и умелый.
Печальный рассказ матроса отбил у меня всякую охоту продолжать разговор.
Погиб Марсиаль! Погиб Малеспина! Какие ужасные вести несу я моему хозяину дону Алонсо! На мгновение у меня мелькнула мысль: а что, если не возвращаться в Кадис, оставить все на произвол судьбы, пусть людская молва возьмет на себя столь тягостную миссию и донесет эту страшную новость до трепещущих в ожидании сердец. Но я все же решил предстать перед доном Алонсо и дать ему отчет в своем поведении. Наконец мы добрались до Роты, а оттуда, морем, переправились в Кадис. Вы и представить себе не можете, как были взбудоражены все жители. Мало-помалу прибывали все новые и новые известия о разгроме нашей эскадры, и почти все уже знали судьбу большинства наших кораблей. Правда, местопребывание многих участников сражения оставалось неизвестным. На улицах то и дело происходили душераздирающие сцены: какой-нибудь вновь прибывший матрос сообщал имена погибших товарищей, тех, кто уже никогда не вернется домой. На молу собралось видимо-невидимо народу в надежде распознать среди раненых отца, брата, сына, мужа. Я был свидетелем сцен неописуемой радости и безутешного горя. Надежды чаще всего не сбывались, зато самые мрачные предчувствия оправдывались. Число выигравших в этой лотерее судьбы было неизмеримо мало по сравнению с числом проигравших. Трупы моряков, выброшенные на побережье Санта Мария, быстро развеяли сомнения безутешных родственников, хотя многие все еще надеялись увидеть своих близких среди пленных, которых англичане отправили в Гибралтар. К чести жителей Кадиса должен сказать, что еще ни один город не приходил на помощь раненым с таким усердием, не делая различия между своими и чужими, распространяя на всех свое милосердие.
Даже Коллингвуд в своих мемуарах отметил великодушие моих соотечественников. Быть может, людские сердца смягчило величайшее бедствие. Но разве не печально сознавать, что лишь несчастье делает людей братьями?!
В Кадисе я наконец мог представить себе всю картину сражения. Хотя я сам был участником битвы, но знал лишь об отдельных ее эпизодах, поскольку строй нашей эскадры был неимоверно растянут, корабли совершали сложные маневры, далеко отходя друг от друга, и их постигла различная участь. Мне удалось разузнать, что, кроме «Тринидада», были потоплены девяностодвухпушечный «Аргонавт», капитаном которого был дон Антонио Пареха, а также восьмидесятипушечный «Сан Августи», ходивший под флагом капитана дона Фелипе Кахигаля. С Гравиной, приведшим «Принца Астурийского», в Кадис возвратились восьмидесятипушечный «Горец» (его капитан Альседо погиб в бою вместе со своим первым помощником Кастаньосом), семидесятишестипушечный «Сан Хусто» (капитан дон Мигель Гастон), семидесятичетырехпушечный «Сан Леандро» (капитан дон Хосе Кеведо) и «Святой Франциск» (капитан дон Луис Флорес); стопушечный «Громовержец» под началом Макдонела. 23 октября часть этих кораблей в составе «Горца», «Сан Хусто», «Святого Франциска» и «Громовержца» вышла из Кадиса, чтобы отбить у неприятеля захваченные в плен корабли. Но «Святой Франциск» и «Громовержец», а также семидесятичетырехпушечные «Монарх» (капитан Аргумос) и «Нептун» (отважный капитан которого, дон Каетано Вальдес, герой битвы у мыса Сан Висенте, был теперь при смерти) потерпели крушение вблизи побережья. В руках врага остались «Багама» (правда, она вся развалилась в море, не дойдя до Гибралтара), семидесятичетырехпушечный «Сан Ильдефонсо» под командованием Варгаса, уведенный в Англию, и «Непомусено», который долгие годы пребывал в Гибралтаре не то в качестве военного трофея, не то священной реликвии. «Санта Анна» благополучно достигла Кадиса в ту же ночь, когда мы ее покинули. Англичане тоже потеряли немало кораблей, и многие английские офицеры разделили участь адмирала Нельсона. Что касается французов, то у них потери были ничуть не меньше, чем у нас. За исключением четырех кораблей, не вступивших в сражение и уведенных Дюмануаром – это позорное пятно долгое время не мог смыть с себя французский флот, – наши союзники доблестно сражались в бою. Вильнев, желая в один день загладить все свои былые промахи, бесстрашно бился до последней возможности, но был захвачен в плен и уведен в Гибралтар. И много еще славных офицеров попало в руки англичан или погибло в бою. Французские корабли постигла та же судьба, что и наши. Одни ушли вместе с Гравиной, другие попали в плен, немало потонуло у прибрежных скал. «Ахиллес», как я уже говорил, взорвался во время сражения.
Но, несмотря на все эти несчастья и беды, наша гордая союзница Франция не так дорого, как Испания, заплатила за последствия войны. Потеряв на море цвет флота, Франция в эти дни одержала грандиозные победы на суше. В короткий срок Наполеон передвинул грозное войско с берегов Ламанша в Центральную Европу и принялся за осуществление своего победоносного похода против Австрии. 20 октября, за день до Трафальгарского сражения, Наполеон в Ульмском лагере принимал капитуляцию австрийской армии, генералы которой отдали ему свои шпаги, а два месяца спустя, 2 декабря того же года, Наполеон снова разгромил австрийцев при Аустерлице, одержав самую блестящую из своих побед. Эти победы несколько смягчили во Франции горечь поражения при Трафальгаре; Наполеон приказал газетам замолчать неудачу. А когда пришли известия о победе его заклятых врагов англичан, Наполеон пожал плечами и промолвил: «Не могу же я быть вездесущим».
Глава XVII
– В мореходстве? Да он знал больше, чем Мерлин, больше, чем все церковники на свете! Он составил бесчисленное множество карт и открыл черт знает сколько земель, аж за самой преисподней и еще дальше! А его посылают в бой, чтоб он там погиб, точно какой юнга! Да я расскажу вам, что приключилось с «Багамой». Едва началось сражение, дон Дионисио Алкала Галиано знал, что мы его как пить дать проиграем, и все из-за этого поворота фордевинд… Мы были в резерве, в самом хвосте колонны. Нельсон, а он шельма хитрая, увидал наш строй и говорит себе: «Рассеку я их в двух местах да возьму меж двух огней, ну им от меня никуда и не уйти». Он так, проклятущая душа, и натворил, а наш строй был длинный-предлинный – вот, как самолично сказал Нельсон, голова и не смогла прийти на помощь хвосту. Он разбил нас по частям, двумя мощными колоннами, шедшими клином; так, говорят, воевал в древности маврский полководец Александр Великий, а нынче такую тактику применяет Наполеон. Верно только то, что окружил он нас, рассек пополам и начал громить поодиночке, так что мы и помочь-то друг дружке не могли: каждый бился с тремя-четырьмя вражескими кораблями. Так вот, «Багама» первой и вступила в бой. Алкала Галиано в полдень проверил команду, обошел все батареи и, указав на флаг, произнес такую речь: «Сеньоры, пусть все примут в соображение, для чего здесь висит испанский флаг». Мы уж давно знали, что он за человек, и потому нас не удивить было такими речами. А потом он обратился к гардемарину дону Алонсо Бутрону, стоявшему на часах у флага: «Защищайте его до последней капли крови. Ни один Галиано не сдавался врагу, и ни одному Бутрону пусть будет неповадно».
– Какая жалость, – сказал я, – что у таких командиров не было по крайней мере столь же доблестного начальника, если уж их самих не допустили командовать эскадрой.
– Да, жаль, но вы только послушайте, что произошло потом. Началась пальба, а что это такое, вы, наверно, знаете, раз были на «Тринидаде». Три корабля забросали нас ядрами с левого и правого борта, в первые же минуты раненых нападало, как мух, самого капитана здорово контузило в ногу, да в голову ему вонзился осколок, причинявший нестерпимую боль. Но не подумайте, будто он струсил, побежал прикладывать припарки да мазаться мазями. Какое там! Как ни в чем не бывало стоял себе на мостике, хоть рядом с ним то и дело падали сраженными самые верные его помощники. Алкала Галиано командовал маневрами корабля и батареями, будто мы производили салют перед дворцовой площадью. Осколком выбило у него из рук подзорную трубу, а он только усмехнулся. До сих пор вижу его как живого. Мундир и руки в крови, а он не обращает на раны никакого внимания, будто его малость забрызгало соленой морской водичкой. Был он человек гневливый и вспыльчивый и командовал всегда грозно, так что не послушайся мы его по долгу службы, то уж наверняка послушались бы из страха… И вдруг всему пришел конец. Здоровенное ядро напрочь снесло ему голову, и он в момент отдал богу душу.
Тут пыл наш стал остывать, хотя до конца битвы было далеко. Смерть нашего любимого капитана, само собой, постарались скрыть от команды, но все понимали, что стряслась большая беда. После отчаянной борьбы за честь флага «Багама» сдалась англичанам, и теперь они уведут ее в Гибралтар, если только по пути она не потонет.
Окончив рассказ о своем корабле и о том, как он попал оттуда на «Санта Анну», мой спутник глубоко вздохнул и надолго замолчал. Поскольку дорога была долгой и тяжкой, я попытался снова завязать беседу; я поведал все, что мне довелось увидеть, и то, как я очутился с молодым Малеспиной на борту «Громовержца».
– Уж не тот ли это молодой артиллерийский офицер, которого мы двадцать третьего ночью переправили в шлюпке на берег? – спросил матрос.
– Он самый, – отвечал я, – но до сих пор мне не удалось ничего о нем узнать.
– Его везли на второй шлюпке, которая перевернулась, не дойдя до берега. Из здоровых кое-кто спасся, среди них отец этого парня, а раненые – те все потонули, да оно и понятно: где им было добраться вплавь до берега.
Весть о смерти молодого Малеспины как громом поразила меня; мысль о неутешном горе моей несчастной сеньориты вытеснила все остальные чувства.
– Какое ужасное несчастье! – воскликнул я. – И мне предстоит сообщить эту печальную новость его семье! Но вы уверены, что все произошло именно так, как вы сказали?
– Я собственными глазами видел отца этого офицера. Он горько рыдал, рассказывая о подробностях этого злоключения, и так горевал, что сердце прямо разрывалось, на него глядя. По его словам, он спас всех, кто был в шлюпке, и уверял, что пожелай он спасти своего сына, то мог бы это сделать, но только за счет жизни всех остальных. Вот он и предпочел спасти как можно больше людей, даже пожертвовав собственным сыном. Он, должно быть, человек великодушный, необычайно храбрый и умелый.
Печальный рассказ матроса отбил у меня всякую охоту продолжать разговор.
Погиб Марсиаль! Погиб Малеспина! Какие ужасные вести несу я моему хозяину дону Алонсо! На мгновение у меня мелькнула мысль: а что, если не возвращаться в Кадис, оставить все на произвол судьбы, пусть людская молва возьмет на себя столь тягостную миссию и донесет эту страшную новость до трепещущих в ожидании сердец. Но я все же решил предстать перед доном Алонсо и дать ему отчет в своем поведении. Наконец мы добрались до Роты, а оттуда, морем, переправились в Кадис. Вы и представить себе не можете, как были взбудоражены все жители. Мало-помалу прибывали все новые и новые известия о разгроме нашей эскадры, и почти все уже знали судьбу большинства наших кораблей. Правда, местопребывание многих участников сражения оставалось неизвестным. На улицах то и дело происходили душераздирающие сцены: какой-нибудь вновь прибывший матрос сообщал имена погибших товарищей, тех, кто уже никогда не вернется домой. На молу собралось видимо-невидимо народу в надежде распознать среди раненых отца, брата, сына, мужа. Я был свидетелем сцен неописуемой радости и безутешного горя. Надежды чаще всего не сбывались, зато самые мрачные предчувствия оправдывались. Число выигравших в этой лотерее судьбы было неизмеримо мало по сравнению с числом проигравших. Трупы моряков, выброшенные на побережье Санта Мария, быстро развеяли сомнения безутешных родственников, хотя многие все еще надеялись увидеть своих близких среди пленных, которых англичане отправили в Гибралтар. К чести жителей Кадиса должен сказать, что еще ни один город не приходил на помощь раненым с таким усердием, не делая различия между своими и чужими, распространяя на всех свое милосердие.
Даже Коллингвуд в своих мемуарах отметил великодушие моих соотечественников. Быть может, людские сердца смягчило величайшее бедствие. Но разве не печально сознавать, что лишь несчастье делает людей братьями?!
В Кадисе я наконец мог представить себе всю картину сражения. Хотя я сам был участником битвы, но знал лишь об отдельных ее эпизодах, поскольку строй нашей эскадры был неимоверно растянут, корабли совершали сложные маневры, далеко отходя друг от друга, и их постигла различная участь. Мне удалось разузнать, что, кроме «Тринидада», были потоплены девяностодвухпушечный «Аргонавт», капитаном которого был дон Антонио Пареха, а также восьмидесятипушечный «Сан Августи», ходивший под флагом капитана дона Фелипе Кахигаля. С Гравиной, приведшим «Принца Астурийского», в Кадис возвратились восьмидесятипушечный «Горец» (его капитан Альседо погиб в бою вместе со своим первым помощником Кастаньосом), семидесятишестипушечный «Сан Хусто» (капитан дон Мигель Гастон), семидесятичетырехпушечный «Сан Леандро» (капитан дон Хосе Кеведо) и «Святой Франциск» (капитан дон Луис Флорес); стопушечный «Громовержец» под началом Макдонела. 23 октября часть этих кораблей в составе «Горца», «Сан Хусто», «Святого Франциска» и «Громовержца» вышла из Кадиса, чтобы отбить у неприятеля захваченные в плен корабли. Но «Святой Франциск» и «Громовержец», а также семидесятичетырехпушечные «Монарх» (капитан Аргумос) и «Нептун» (отважный капитан которого, дон Каетано Вальдес, герой битвы у мыса Сан Висенте, был теперь при смерти) потерпели крушение вблизи побережья. В руках врага остались «Багама» (правда, она вся развалилась в море, не дойдя до Гибралтара), семидесятичетырехпушечный «Сан Ильдефонсо» под командованием Варгаса, уведенный в Англию, и «Непомусено», который долгие годы пребывал в Гибралтаре не то в качестве военного трофея, не то священной реликвии. «Санта Анна» благополучно достигла Кадиса в ту же ночь, когда мы ее покинули. Англичане тоже потеряли немало кораблей, и многие английские офицеры разделили участь адмирала Нельсона. Что касается французов, то у них потери были ничуть не меньше, чем у нас. За исключением четырех кораблей, не вступивших в сражение и уведенных Дюмануаром – это позорное пятно долгое время не мог смыть с себя французский флот, – наши союзники доблестно сражались в бою. Вильнев, желая в один день загладить все свои былые промахи, бесстрашно бился до последней возможности, но был захвачен в плен и уведен в Гибралтар. И много еще славных офицеров попало в руки англичан или погибло в бою. Французские корабли постигла та же судьба, что и наши. Одни ушли вместе с Гравиной, другие попали в плен, немало потонуло у прибрежных скал. «Ахиллес», как я уже говорил, взорвался во время сражения.
Но, несмотря на все эти несчастья и беды, наша гордая союзница Франция не так дорого, как Испания, заплатила за последствия войны. Потеряв на море цвет флота, Франция в эти дни одержала грандиозные победы на суше. В короткий срок Наполеон передвинул грозное войско с берегов Ламанша в Центральную Европу и принялся за осуществление своего победоносного похода против Австрии. 20 октября, за день до Трафальгарского сражения, Наполеон в Ульмском лагере принимал капитуляцию австрийской армии, генералы которой отдали ему свои шпаги, а два месяца спустя, 2 декабря того же года, Наполеон снова разгромил австрийцев при Аустерлице, одержав самую блестящую из своих побед. Эти победы несколько смягчили во Франции горечь поражения при Трафальгаре; Наполеон приказал газетам замолчать неудачу. А когда пришли известия о победе его заклятых врагов англичан, Наполеон пожал плечами и промолвил: «Не могу же я быть вездесущим».
Глава XVII
Я старался как можно дольше оттянуть встречу с доном Алонсо. Но в конце концов голод и отсутствие одежды, а также крыши над головой заставили меня пойти к хозяину. Сердце мое, когда я подходил к дому доньи Флоры, билось с такой силой, что я останавливался на каждом шагу. При мысли, какое горе вызовет мое сообщение о смерти молодого Малеспины, я так терзался, будто и в самом деле был причиной его гибели. Но наконец я все же явился к дону Алонсо. Мое появление в патио произвело неописуемый переполох. Я услышал громкие шаги на верхней галерее и еще не успел понять, что происходит, как попал в жаркие объятия. Тут я узнал донью Флору; лицо ее было размалевано ярче театральной афиши и сияло от безмерной радости. Приторно сладкие прозвища «цыпленочек», «замарашка», «ангелочек» и прочие, произнесенные томным сюсюкающим голосом, не могли вызвать у меня даже тени улыбки. Я поднялся по лестнице, и весь дом всполошился. Я услышал нетерпеливый голос дона Алонсо: «Он здесь? Слава богу!» Я вошел в зал, ко мне бросилась с криком донья Франсиска:
– А где дон Рафаэль? Что с доном Рафаэлем?
Подавленный, я долгое время не мог вымолвить ни слова. Комок застрял у меня в горле, мне недоставало мужества вымолвить роковую весть. Меня спрашивали снова и снова, и тут я заметил сеньориту, выходившую из своей комнаты. Она была бледна как мел, глаза ее широко открылись от страха, и весь облик выдавал тоску и смертельную тревогу. При виде ее я горько разрыдался, и слезы мои были красноречивее слов. Росита вскрикнула и без чувств упала на пол. Дон Алонсо с супругой бросились к ней на помощь, скрывая собственное горе. Донья Флора тоже опечалилась; отозвав меня в сторону и убедившись, что я цел и невредим, она сказала:
– Значит, погиб наш молодой кабальеро? Я как чувствовала беду и говорила Паке, но она все молилась да молилась, надеясь, что он вернется живой. Но раз на то божья воля… А ты жив и здоров, как я рада! Тебя не ранили?
Невозможно описать переполох, поднявшийся в доме. Целых полчаса раздавались одни стенания, вопли да плач. Кроме домашних, горевала и пришедшая к нам семья Малеспина. Однако какие необыкновенные вещи порой позволяет себе господь бог! Прошло, как я уже сказал, около получаса, когда слух мой резанул чей-то знакомый громкий голос. То вопил в патио дон Хосе Мариа Малеспина, призывая свою жену, дона Алонсо и Роситу. Больше всего меня поразило, что голос старого брехуна был, как обычно, веселым и жизнерадостным. Я расценил это как верх бессердечия ввиду случившегося несчастья. Все выбежали ему навстречу, и я снова подивился, узрев Малеспину-старшего сияющим, точно новехонькая монета.
– Но ведь дон Рафаэль… – изумленно начал дон Алонсо.
– Жив и здоров, – отвечал дон Хосе Мариа, – То есть не совсем здоров, но вне всякой опасности, рана его не страшна… Дурак лекарь объявил, что он помрет, но я-то был уверен, что такого не случится. Плевал я на всех лекаришек! Я сам, сеньоры, вылечил своего сына! Я сам, новым редчайшим средством, которое знаю только я один.
Услышав эту тираду, мои хозяева стояли словно громом пораженные. Но тут же недавняя печаль сменилась безудержным весельем. А когда волнение несколько улеглось и все наконец смогли поразмыслить над случившимся, мне здорово досталось за тот страх, который все пережили по моей вине. Я принялся оправдываться, уверяя, что меня самого ввели с заблуждение, но тут дон Хосе Мариа рассердился и обозвал меня обманщиком, вруном и путаником.
Итак, дон Рафаэль был жив и находился вне всякой опасности; он остался в Санлукаре в доме знакомых сеньоров, а дон Хосе приехал в Кадис, чтобы перевезти к раненому сыну всю семью. Читатель, верно, не сразу поймет, как возникло это недоразумение, но потом, бьюсь об заклад, догадается, что все произошло из-за очередной брехни старого Малеспины. Так оно и было на самом деле. Как я узнал позднее, когда мне довелось сопровождать всю семью в Санлукар, дон Хосе Мариа сочинил целую поэму о своем беспримерном героизме и самопожертвовании. На сотни ладов он расписывал безвременную кончину сына, придумал невероятные подробности, трагические эпизоды и случаи, так что за несколько дней вымышленный герой сделался предметом всеобщих восхвалений. Старый враль заявлял, что, когда лодка перевернулась, ему пришлось выбирать между спасением сына и остальных раненых, и он, разумеется, предпочел не изменить долгу человечности и благородства, Подробности, которыми он расцветил свою легенду, были настолько занимательны и на первый взгляд правдоподобны, что многие даже поверили ему. Мошенничество его, правда, вскоре раскрылось; однако ложный слух успел достичь моих ушей, и я не замедлил сообщить его семье Малеспины. И хоть я ни чуточки не верил измышлениям старого враля, я все же не мог себе представить, что он способен шутить столь серьезными вещами.
Когда миновало всеобщее волнение, хозяин мой впал в глубокую меланхолию; он почти ни с кем не разговаривал, словно душа его, утратив последнюю иллюзию, полностью рассчиталась с мирской суетой и готовилась в безвозвратный путь. С гибелью Марсиаля он потерял последнего друга своей безмятежной старости; не с кем теперь было играть в кораблики, и дон Алонсо угасал в глубокой тоске. Но даже видя бедного старика в столь подавленном состоянии, донья Франсиска не оставляла его в покое и неотступно терзала. В день моего приезда я сам слышал, как она ему твердила:
– Ну и отличились… Нечего сказать! Неужто тебе еще мало? Ступай, ступай на свою эскадру. Не права ли я была? Ах, послушался бы ты меня! Ну, теперь будешь умнее? Видишь, как тебя наказал господь?
– Оставь меня в покое, жена! – жалобно просил ее дон Алонсо.
– Теперь мы лишились эскадры, моряков, а скоро разучимся и пешком ходить, если будем якшаться с этими французами… Дай бог, чтоб эти господа не заплатили нам палкой по шее. Здорово отличился сеньор Вильнев! Но и Гравина хорош! Воспротивься он вместе с Чуррукой и Алкала Галиано выходу эскадры, мы бы избежали несчастья, от которого сердце разрывается.
– Жена, что ты понимаешь в этом? Не мучай меня, – досадливо отмахивался от нее дон Алонсо.
– Как это не понимаю? Да побольше тебя! В тысячу раз больше! Пусть Гравина настоящий храбрый воин, но сейчас… Хорошенькое дельце он натворил.
– Он исполнил свой долг. По-твоему, лучше, чтобы нас сочли малодушными трусами?
– Не трусами, нет, но хоть сколько-нибудь благоразумными. Да, благоразумными, не постесняюсь повторить. Испанская эскадра не должна была выходить из Кадиса, потворствуя капризам и прихотям господина Вильнева. Здесь ходили слухи, что Гравина, как и его коллеги, был против выхода в открытое море. Но Вильнев, который уже принял решение, выкинул фортель, чтобы помириться со своим хозяином, – он постарался уколоть самолюбие наших моряков. Кажется, одним из доводов, которые привел Гравина, была плохая погода; посмотрев на барометр, висевший в кают-компании, он сказал: «Разве вы не видите, что барометр показывает на бурю? Не видите, что он падает?» На это Вильнев сухо заметил: «Я вижу, как у вас падает боевой дух». Услышав подобное оскорбление, Гравина вскочил вне себя от гнева и бросил в лицо французу упрек в его недостойном поведении в бою у Финистерре. Прозвучали весьма крепкие словечки, но в конце концов наш адмирал сказал: «Завтра же утром – в море!» Я думаю, однако, что Гравина не должен был обращать внимание на бахвальство француза; да, сеньор, не должен. Ведь прежде всего благоразумие, а Гравина знал лучше, чем кто-либо, что союзная эскадра совсем не подготовлена к сражению с англичанами.
Это высказывание доньи Франсиски, показавшееся мне оскорблением национальной чести, позже было воспринято мной как глубоко обоснованная мысль. Донья Франсиска была права… Гравине не следовало пасовать перед деспотическими требованиями Вильнева. И я не боюсь этими словами бросить тень на ореол героя, которым народ увенчал главу командующего испанской эскадрой в те памятные всем нам дни.
Не умаляя заслуг Гравины, я считаю слишком преувеличенными те восхваления, которые ему возносились после боя и в дни перед смертью.[6] По всей видимости, Гравина был подлинным кабальеро и отважным моряком, но, будучи придворным, не обладал решимостью настоящего военного и не достиг совершенства, которое на столь трудном поприще, как флотоводство, достигается только прилежным изучением всех составляющих его наук. Гравина был хорошим командиром дивизиона, не более. Прозорливость, спокойствие, непреклонная твердость – этими качествами натур, призванных командовать большими воинскими соединениями, обладали лишь дон Косме Дамьян Чуррука и дон Дионисио Алькала Галиано.
Дон Алонсо нехотя ответил на последние слова жены; и когда она вышла, я увидел, что бедный старик молится с таким же смирением, как в кают-компании «Санта Анны» в ту ночь, когда мы с ним разлучились. С тех пор сеньор де Сисниега только и делал, что молился; в молитвах он и провел остаток своих дней, пока его не принял на борт корабль, который уже никогда не возвращается. Он прожил еще немало после того, как дочь его вышла замуж за дона Рафаэля Малеспина, событие, происшедшее два месяца спустя после великого морского сражения, которое испанцы назвали «битвой 21 октября», а англичане «Трафальгарским боем». Моя молодая госпожа обвенчалась в Вехере на рассвете чудесного зимнего дня и тут же отправилась с мужем в Медина-Сидонию, где им был уже приготовлен дом. Я был свидетелем ее счастья в дни, предшествовавшие свадьбе, но она даже не заметила обуревавшей меня печали и, разумеется, не поинтересовалась ее причиной. И чем больше сеньорита вырастала в моих глазах, тем ничтожней становился я перед двойным превосходством ее красоты и высокого рождения. Свыкшись с мыслью, что столь божественное существо не может принадлежать мне, я совсем успокоился, ибо смирение, отвергающее всякую надежду, есть утешение подобное смерти, то есть великое утешение.
После свадьбы, как только молодожены уехали в Медина-Сидонию, донья Франсиска приказала мне отправиться следом и там им прислуживать. Я выехал ночью; во время своего одинокого путешествия я боролся сам с собой, колеблясь, принять ли место в доме молодых или навсегда отказаться от него. Приехав утром в Медина-Сидонию, я приблизился к дому, вошел в сад, ступил на первую ступеньку парадной лестницы и замер; мысли лихорадочно закружились в голове; мне пришлось остановиться, чтобы немного привести их в порядок. Думается, так я простоял более получаса. Глубокая тишина царила в доме. Молодые супруги, сыгравшие накануне свадьбу, без сомнения почивали глубоким сном; их безмятежную любовь еще не нарушала ни единая забота. Я невольно припомнил те далекие дни, когда мы вместе играли с Роситой. Для меня в то время Росита была всем на свете, существом, которое любишь и без которого не можешь прожить и часу. И за такое короткое время какие перемены!
Все вокруг, казалось, дышало любовью молодоженов и больно ранило меня. Хотя стояла зима, мне почудилось, что деревья в саду одеты зеленой листвой, а навес из виноградных лоз над парадным подъездом пустил густые побеги, которые укроют от зноя молодых супругов, когда им вздумается выйти на прогулку. Вовсю сияло солнце, и нежный ветерок овевал это безмятежное гнездышко, основу которого я сам помогал закладывать, когда был посланцем между двумя влюбленными. Голые розовые кусты представлялись мне усыпанными распустившимися розами, апельсиновые деревья стояли в цвету и сияли золотистыми плодами, которые клевали веселые птицы, воспевающие свадебное празднество. Мои размышления и грезы внезапно прервались звуком мелодичного голоса, отозвавшегося во мне и потрясшего меня до глубины души. Этот веселый голос вызвал во мне неизъяснимое чувство не то страха, не то стыда. Твердо помню лишь, что некая сверхъестественная сила внезапно оторвала меня от двери, и я опрометью выбежал из сада, как застигнутый на месте преступления воришка.
Решение мое было непреклонным. Не теряя времени, я покинул Медина-Сидонию, решив больше не служить ни в этом доме, ни в Вехере. Подумав немного, я отправился в Кадис, чтобы оттуда перебраться в Мадрид. Так я и поступил, презрев льстивые посулы доньи Флоры, пытавшейся заковать меня в цепи своей увядшей любви. И с тех пор сколько пережил я разных приключений, достойных того, чтобы о них поведать! Судьба, сделавшая меня очевидцем Трафальгарского сражения, показала мне и другие славные и ничтожные, но всегда достопамятные события. Вы хотите, дорогой читатель, узнать историю всей моей жизни? Повремените немного, и я вам расскажу кое о чем в другой своей книге.
Мадрид, январь – февраль 1873.
– А где дон Рафаэль? Что с доном Рафаэлем?
Подавленный, я долгое время не мог вымолвить ни слова. Комок застрял у меня в горле, мне недоставало мужества вымолвить роковую весть. Меня спрашивали снова и снова, и тут я заметил сеньориту, выходившую из своей комнаты. Она была бледна как мел, глаза ее широко открылись от страха, и весь облик выдавал тоску и смертельную тревогу. При виде ее я горько разрыдался, и слезы мои были красноречивее слов. Росита вскрикнула и без чувств упала на пол. Дон Алонсо с супругой бросились к ней на помощь, скрывая собственное горе. Донья Флора тоже опечалилась; отозвав меня в сторону и убедившись, что я цел и невредим, она сказала:
– Значит, погиб наш молодой кабальеро? Я как чувствовала беду и говорила Паке, но она все молилась да молилась, надеясь, что он вернется живой. Но раз на то божья воля… А ты жив и здоров, как я рада! Тебя не ранили?
Невозможно описать переполох, поднявшийся в доме. Целых полчаса раздавались одни стенания, вопли да плач. Кроме домашних, горевала и пришедшая к нам семья Малеспина. Однако какие необыкновенные вещи порой позволяет себе господь бог! Прошло, как я уже сказал, около получаса, когда слух мой резанул чей-то знакомый громкий голос. То вопил в патио дон Хосе Мариа Малеспина, призывая свою жену, дона Алонсо и Роситу. Больше всего меня поразило, что голос старого брехуна был, как обычно, веселым и жизнерадостным. Я расценил это как верх бессердечия ввиду случившегося несчастья. Все выбежали ему навстречу, и я снова подивился, узрев Малеспину-старшего сияющим, точно новехонькая монета.
– Но ведь дон Рафаэль… – изумленно начал дон Алонсо.
– Жив и здоров, – отвечал дон Хосе Мариа, – То есть не совсем здоров, но вне всякой опасности, рана его не страшна… Дурак лекарь объявил, что он помрет, но я-то был уверен, что такого не случится. Плевал я на всех лекаришек! Я сам, сеньоры, вылечил своего сына! Я сам, новым редчайшим средством, которое знаю только я один.
Услышав эту тираду, мои хозяева стояли словно громом пораженные. Но тут же недавняя печаль сменилась безудержным весельем. А когда волнение несколько улеглось и все наконец смогли поразмыслить над случившимся, мне здорово досталось за тот страх, который все пережили по моей вине. Я принялся оправдываться, уверяя, что меня самого ввели с заблуждение, но тут дон Хосе Мариа рассердился и обозвал меня обманщиком, вруном и путаником.
Итак, дон Рафаэль был жив и находился вне всякой опасности; он остался в Санлукаре в доме знакомых сеньоров, а дон Хосе приехал в Кадис, чтобы перевезти к раненому сыну всю семью. Читатель, верно, не сразу поймет, как возникло это недоразумение, но потом, бьюсь об заклад, догадается, что все произошло из-за очередной брехни старого Малеспины. Так оно и было на самом деле. Как я узнал позднее, когда мне довелось сопровождать всю семью в Санлукар, дон Хосе Мариа сочинил целую поэму о своем беспримерном героизме и самопожертвовании. На сотни ладов он расписывал безвременную кончину сына, придумал невероятные подробности, трагические эпизоды и случаи, так что за несколько дней вымышленный герой сделался предметом всеобщих восхвалений. Старый враль заявлял, что, когда лодка перевернулась, ему пришлось выбирать между спасением сына и остальных раненых, и он, разумеется, предпочел не изменить долгу человечности и благородства, Подробности, которыми он расцветил свою легенду, были настолько занимательны и на первый взгляд правдоподобны, что многие даже поверили ему. Мошенничество его, правда, вскоре раскрылось; однако ложный слух успел достичь моих ушей, и я не замедлил сообщить его семье Малеспины. И хоть я ни чуточки не верил измышлениям старого враля, я все же не мог себе представить, что он способен шутить столь серьезными вещами.
Когда миновало всеобщее волнение, хозяин мой впал в глубокую меланхолию; он почти ни с кем не разговаривал, словно душа его, утратив последнюю иллюзию, полностью рассчиталась с мирской суетой и готовилась в безвозвратный путь. С гибелью Марсиаля он потерял последнего друга своей безмятежной старости; не с кем теперь было играть в кораблики, и дон Алонсо угасал в глубокой тоске. Но даже видя бедного старика в столь подавленном состоянии, донья Франсиска не оставляла его в покое и неотступно терзала. В день моего приезда я сам слышал, как она ему твердила:
– Ну и отличились… Нечего сказать! Неужто тебе еще мало? Ступай, ступай на свою эскадру. Не права ли я была? Ах, послушался бы ты меня! Ну, теперь будешь умнее? Видишь, как тебя наказал господь?
– Оставь меня в покое, жена! – жалобно просил ее дон Алонсо.
– Теперь мы лишились эскадры, моряков, а скоро разучимся и пешком ходить, если будем якшаться с этими французами… Дай бог, чтоб эти господа не заплатили нам палкой по шее. Здорово отличился сеньор Вильнев! Но и Гравина хорош! Воспротивься он вместе с Чуррукой и Алкала Галиано выходу эскадры, мы бы избежали несчастья, от которого сердце разрывается.
– Жена, что ты понимаешь в этом? Не мучай меня, – досадливо отмахивался от нее дон Алонсо.
– Как это не понимаю? Да побольше тебя! В тысячу раз больше! Пусть Гравина настоящий храбрый воин, но сейчас… Хорошенькое дельце он натворил.
– Он исполнил свой долг. По-твоему, лучше, чтобы нас сочли малодушными трусами?
– Не трусами, нет, но хоть сколько-нибудь благоразумными. Да, благоразумными, не постесняюсь повторить. Испанская эскадра не должна была выходить из Кадиса, потворствуя капризам и прихотям господина Вильнева. Здесь ходили слухи, что Гравина, как и его коллеги, был против выхода в открытое море. Но Вильнев, который уже принял решение, выкинул фортель, чтобы помириться со своим хозяином, – он постарался уколоть самолюбие наших моряков. Кажется, одним из доводов, которые привел Гравина, была плохая погода; посмотрев на барометр, висевший в кают-компании, он сказал: «Разве вы не видите, что барометр показывает на бурю? Не видите, что он падает?» На это Вильнев сухо заметил: «Я вижу, как у вас падает боевой дух». Услышав подобное оскорбление, Гравина вскочил вне себя от гнева и бросил в лицо французу упрек в его недостойном поведении в бою у Финистерре. Прозвучали весьма крепкие словечки, но в конце концов наш адмирал сказал: «Завтра же утром – в море!» Я думаю, однако, что Гравина не должен был обращать внимание на бахвальство француза; да, сеньор, не должен. Ведь прежде всего благоразумие, а Гравина знал лучше, чем кто-либо, что союзная эскадра совсем не подготовлена к сражению с англичанами.
Это высказывание доньи Франсиски, показавшееся мне оскорблением национальной чести, позже было воспринято мной как глубоко обоснованная мысль. Донья Франсиска была права… Гравине не следовало пасовать перед деспотическими требованиями Вильнева. И я не боюсь этими словами бросить тень на ореол героя, которым народ увенчал главу командующего испанской эскадрой в те памятные всем нам дни.
Не умаляя заслуг Гравины, я считаю слишком преувеличенными те восхваления, которые ему возносились после боя и в дни перед смертью.[6] По всей видимости, Гравина был подлинным кабальеро и отважным моряком, но, будучи придворным, не обладал решимостью настоящего военного и не достиг совершенства, которое на столь трудном поприще, как флотоводство, достигается только прилежным изучением всех составляющих его наук. Гравина был хорошим командиром дивизиона, не более. Прозорливость, спокойствие, непреклонная твердость – этими качествами натур, призванных командовать большими воинскими соединениями, обладали лишь дон Косме Дамьян Чуррука и дон Дионисио Алькала Галиано.
Дон Алонсо нехотя ответил на последние слова жены; и когда она вышла, я увидел, что бедный старик молится с таким же смирением, как в кают-компании «Санта Анны» в ту ночь, когда мы с ним разлучились. С тех пор сеньор де Сисниега только и делал, что молился; в молитвах он и провел остаток своих дней, пока его не принял на борт корабль, который уже никогда не возвращается. Он прожил еще немало после того, как дочь его вышла замуж за дона Рафаэля Малеспина, событие, происшедшее два месяца спустя после великого морского сражения, которое испанцы назвали «битвой 21 октября», а англичане «Трафальгарским боем». Моя молодая госпожа обвенчалась в Вехере на рассвете чудесного зимнего дня и тут же отправилась с мужем в Медина-Сидонию, где им был уже приготовлен дом. Я был свидетелем ее счастья в дни, предшествовавшие свадьбе, но она даже не заметила обуревавшей меня печали и, разумеется, не поинтересовалась ее причиной. И чем больше сеньорита вырастала в моих глазах, тем ничтожней становился я перед двойным превосходством ее красоты и высокого рождения. Свыкшись с мыслью, что столь божественное существо не может принадлежать мне, я совсем успокоился, ибо смирение, отвергающее всякую надежду, есть утешение подобное смерти, то есть великое утешение.
После свадьбы, как только молодожены уехали в Медина-Сидонию, донья Франсиска приказала мне отправиться следом и там им прислуживать. Я выехал ночью; во время своего одинокого путешествия я боролся сам с собой, колеблясь, принять ли место в доме молодых или навсегда отказаться от него. Приехав утром в Медина-Сидонию, я приблизился к дому, вошел в сад, ступил на первую ступеньку парадной лестницы и замер; мысли лихорадочно закружились в голове; мне пришлось остановиться, чтобы немного привести их в порядок. Думается, так я простоял более получаса. Глубокая тишина царила в доме. Молодые супруги, сыгравшие накануне свадьбу, без сомнения почивали глубоким сном; их безмятежную любовь еще не нарушала ни единая забота. Я невольно припомнил те далекие дни, когда мы вместе играли с Роситой. Для меня в то время Росита была всем на свете, существом, которое любишь и без которого не можешь прожить и часу. И за такое короткое время какие перемены!
Все вокруг, казалось, дышало любовью молодоженов и больно ранило меня. Хотя стояла зима, мне почудилось, что деревья в саду одеты зеленой листвой, а навес из виноградных лоз над парадным подъездом пустил густые побеги, которые укроют от зноя молодых супругов, когда им вздумается выйти на прогулку. Вовсю сияло солнце, и нежный ветерок овевал это безмятежное гнездышко, основу которого я сам помогал закладывать, когда был посланцем между двумя влюбленными. Голые розовые кусты представлялись мне усыпанными распустившимися розами, апельсиновые деревья стояли в цвету и сияли золотистыми плодами, которые клевали веселые птицы, воспевающие свадебное празднество. Мои размышления и грезы внезапно прервались звуком мелодичного голоса, отозвавшегося во мне и потрясшего меня до глубины души. Этот веселый голос вызвал во мне неизъяснимое чувство не то страха, не то стыда. Твердо помню лишь, что некая сверхъестественная сила внезапно оторвала меня от двери, и я опрометью выбежал из сада, как застигнутый на месте преступления воришка.
Решение мое было непреклонным. Не теряя времени, я покинул Медина-Сидонию, решив больше не служить ни в этом доме, ни в Вехере. Подумав немного, я отправился в Кадис, чтобы оттуда перебраться в Мадрид. Так я и поступил, презрев льстивые посулы доньи Флоры, пытавшейся заковать меня в цепи своей увядшей любви. И с тех пор сколько пережил я разных приключений, достойных того, чтобы о них поведать! Судьба, сделавшая меня очевидцем Трафальгарского сражения, показала мне и другие славные и ничтожные, но всегда достопамятные события. Вы хотите, дорогой читатель, узнать историю всей моей жизни? Повремените немного, и я вам расскажу кое о чем в другой своей книге.
Мадрид, январь – февраль 1873.