Так говорил друг дона Алонсо. Его слова произвели на меня неотразимое впечатление, хотя в то время я еще был, совсем мальчишкой. Много лет спустя, читая страницы истории, посвященные этим великим событиям, я нашел конкретные подтверждения всему, чему я был свидетелем, и поэтому могу поведать о них с достаточной достоверностью.
Когда Чуррука ушел, дон Алонсо и донья Флора наперебой принялись расхваливать его. Особенно превозносили они экспедицию в Центральную Америку, совершенную им для составления морской карты. Заслуги Чурруки, как ученого и моряка, по их словам, были настолько велики, что сам Наполеон преподнес ему особый подарок и осыпал его всевозможными благодеяниями. Но оставим на время знаменитого моряка и вернемся к донье Флоре.
После двухдневного пребывания в ее доме меня постигло новое несчастье, и заключалось оно в том, что молодящейся старушке взбрело в голову, будто я чрезвычайно подхожу к роли пажа. Она то и дело гладила и ласкала меня, а узнав, что я тоже отправляюсь в эскадру, несказанно огорчилась и принялась сетовать, как горько ей будет, если я потеряю руку, ногу или еще что-нибудь, а то, не дай бог, и самую жизнь. Меня крайне возмутило столь антипатриотическое поведение доньи Флоры, и я даже, помнится, сказал ей несколько пылких, воинственных фраз. Мои слова так понравились старухе, что она, желая сделать мне приятное, надарила кучу сластей.
На следующий день она велела мне почистить клетку с ее любимым попугаем, необычайно сообразительной птицей, разглагольствовавшей на манер проповедника. Он вечно будил нас по утрам выкриками: «Британский пес! Британский пес!»
Затем донья Флора повела меня к мессе, заставив при этом нести ее скамеечку; в церкви она беспрестанно оборачивалась, следя, как бы я не сбежал от нее. После мессы донья Флора усадила меня в своем будуаре, дабы я присутствовал при ее туалете. Эта операция повергла меня в неописуемый ужас, я оцепенел, узрев целый катафалк локонов и завитков, которые нагромоздил на ее голове парикмахер. Заметив, с каким неподдельным изумлением созерцал я ловкую работу парикмахера, настоящего художника по части женских голов, донья Флора, расхохотавшись, заявила, что мне следует остаться при ней пажем, а об эскадре и не помышлять. Она добавила, что мне необходимо выучиться искусству укладывать ей волосы и что, освоив ремесло парикмахера, я смогу заработать на жизнь и сделаюсь великим человеком. Само собой разумеется, подобные предложения ничуть не соблазняли меня, и я напрямик объявил ей; что предпочитаю быть солдатом, а не парикмахером. Мой ответ пришелся старухе по вкусу: ведь она была истой патриоткой и ярой почитательницей военного сословия, вот почему она удвоила свое расположение ко мне. Но должен признаться, что, хотя донья Флора и сюсюкала со мной, я терпеть ее не мог и готов был променять все ее телячьи нежности на грубые подзатыльники гневливой доньи Франсиски.
Дело в том, что бурные ласки, ужимки и жеманство доньи Флоры, а также упорство, с каким она старалась привязать меня к своей юбке, уверяя, будто ее очаровывают мои рассуждения и моя красота, не позволяли мне сопровождать хозяина во время его визитов на корабли. Дона Алонсо сопровождал в столь упоительных вылазках слуга доньи Флоры, а я между тем, лишенный возможности безмятежно бродить по городу, пропадал со скуки дома, в компании попугая доньи Флоры, а также ее приятелей, которые по вечерам приносили свежие новости об эскадре и еще с три короба всевозможных слухов и сплетен. Мое неудовольствие превратилось в отчаяние, когда я увидел, что к хозяину пришел Марсиаль и они вдвоем отправились на корабль, правда еще не насовсем; и надо же, чтобы как раз в тот день, когда душа моя ликовала и я лелеял слабую надежду, что приму участие в этой экспедиции, донье Флоре вздумалось отправиться на прогулку, а затем в монастырь кармелиток.
Все это было выше моих сил, особенно если учесть мое страстное желание осуществить смелый план: на свой страх и риск посетить один из наших кораблей, предварительно договорившись с каким-нибудь знакомым матросом, которого я собирался разыскивать в порту. Следом за старухой я вышел из дому; проходя по городской стене, я задержался, чтобы получше рассмотреть корабли, но не было никакой возможности отдаться упоительному зрелищу: так донимала меня своими тошнотворными вопросами донья Флора. Во время прогулки ее окружали несколько юнцов и пожилых сеньоров. Вели они себя крайне высокомерно и чванливо и слыли самыми остроумными и элегантными людьми в Кадисе. Один из них был поэтом, а по совести говоря, все они сочиняли стихи, правда весьма посредственные, и все разглагольствовали о какой-то академии, в стенах которой они собирались, чтобы пикироваться своими виршами, – вполне невинное и безвредное занятие.
Как наблюдательный человек, я сразу заметил, что облик у этих людей был какой-то странный: манеры изнеженны и вычурны, а платье необычайно экстравагантно. Немногие в Кадисе одевались подобно этим сеньорам; позже, размышляя, в чем же состояла разница между этими щеголями и прочими людьми, которых я видел повседневно, я понял, что простые люди носили национальную испанскую одежду, а друзья доньи Флоры слепо следовали мадридской и парижской модам. Особенно меня поразили их трости, напоминавшие скорее могучие суковатые дубины. Подбородки щеголей утопали в пышных галстуках, похожих на дамские шали; их несколько раз обматывали вокруг шеи, а затем завязывали у самого рта – получалась не то корзина, не то поднос или бритвенный тазик. Прическа у модников была в нарочитом беспорядке (скорее всего, они причесывались не гребнем, а метлой), поля шляп доходили до самых плеч; талия на камзолах красовалась чуть ли не под мышками, а фалды мели по земле. Носки башмаков напоминали острые иглы, из карманов жилета свисало множество цепочек, брелоков и печаток, полосатые панталоны были подвязаны у колен огромными бантами, а в довершение всего эти уроды таскали с собой лорнет, который то и дело приставляли к правому глазу, уморительно прищурив левый, хотя у всех было отличное зрение. Разговор этих особ вертелся вокруг предполагаемого выхода эскадры в море, однако он непрестанно прерывался упоминаниями не то о бале, не то о каком-то превозносимом до небес празднестве; особенного восхваления модников удостоился один из их собратьев за умопомрачительные коленца, которые он выделывал, отплясывая гавот. Так весело и беспечно болтая, все вошли в церковь кармелитского монастыря и, достав четки, принялись набожно молиться.
Пока они убивали время, предаваясь усердной молитве, я увлекся парой мух, которые кружились над пышной башней, венчавшей голову доньи Флоры, за что и получил от одного из щеголей здоровенную затрещину. Выслушав гневную проповедь, которую спутники доньи Флоры определили как высшее достижение ораторского искусства, мы вышли из церкви и снова стали прогуливаться; к нам присоединилось еще несколько дам, и беседа оживилась необычайно: все громко обменивались изысканными фразами, галантностями и любезностями, разбавляя их пошлыми стишками, которых я теперь уж и не припомню.
А тем временем Марсиаль и мой дорогой хозяин намечали день и час, когда они окончательно вступят на корабль! А я вынужден был торчать на суше, привязанный к капризной старухе, которая терзала меня своими гнусными нежностями. И поверите ли, дорогой читатель, в тот же вечер она стала настаивать на том, чтобы я навсегда остался у нее в услужении. Она уверяла меня в своей безграничной любви и в доказательство несколько раз крепко обняла и расцеловала, велев никому об этом не болтать. «О, ужасные противоречия жизни! – думал я, – вот если бы так обращалась со мной моя любимая сеньорита!» Вконец расстроенный, я заявил донье Флоре, что хочу ехать в эскадру и что она может любить меня, сколько ее душе угодно, когда я вернусь, но если она не позволит мне осуществить мою мечту, я возненавижу ее; при этом я во всю ширь развел руки, чтобы показать, какой огромной будет моя ненависть.
Но тут неожиданно в комнату вошел дон Алонсо, и я, решив, что настал час, когда, произнеся заранее приготовленную речь, я смогу осуществить свою сокровенную мечту, бросился перед ним на колени и патетически воскликнул, что, если он не возьмет меня с собой на корабль, я с отчаяния утоплюсь.
Моя речь очень насмешила хозяина, а донья Флора манерно поджала губы и, притворившись беспечно веселой, что еще больше обезобразило ее костистое лицо, после некоторого раздумья согласилась отпустить меня. Она одарила меня кучей сластей, чтобы я не скучал на корабле, и слезно просила избегать опасных мест. Больше она не возражала против моего вступления во флот, которое и осуществилось рано поутру на следующий день.
Глава IX
Когда Чуррука ушел, дон Алонсо и донья Флора наперебой принялись расхваливать его. Особенно превозносили они экспедицию в Центральную Америку, совершенную им для составления морской карты. Заслуги Чурруки, как ученого и моряка, по их словам, были настолько велики, что сам Наполеон преподнес ему особый подарок и осыпал его всевозможными благодеяниями. Но оставим на время знаменитого моряка и вернемся к донье Флоре.
После двухдневного пребывания в ее доме меня постигло новое несчастье, и заключалось оно в том, что молодящейся старушке взбрело в голову, будто я чрезвычайно подхожу к роли пажа. Она то и дело гладила и ласкала меня, а узнав, что я тоже отправляюсь в эскадру, несказанно огорчилась и принялась сетовать, как горько ей будет, если я потеряю руку, ногу или еще что-нибудь, а то, не дай бог, и самую жизнь. Меня крайне возмутило столь антипатриотическое поведение доньи Флоры, и я даже, помнится, сказал ей несколько пылких, воинственных фраз. Мои слова так понравились старухе, что она, желая сделать мне приятное, надарила кучу сластей.
На следующий день она велела мне почистить клетку с ее любимым попугаем, необычайно сообразительной птицей, разглагольствовавшей на манер проповедника. Он вечно будил нас по утрам выкриками: «Британский пес! Британский пес!»
Затем донья Флора повела меня к мессе, заставив при этом нести ее скамеечку; в церкви она беспрестанно оборачивалась, следя, как бы я не сбежал от нее. После мессы донья Флора усадила меня в своем будуаре, дабы я присутствовал при ее туалете. Эта операция повергла меня в неописуемый ужас, я оцепенел, узрев целый катафалк локонов и завитков, которые нагромоздил на ее голове парикмахер. Заметив, с каким неподдельным изумлением созерцал я ловкую работу парикмахера, настоящего художника по части женских голов, донья Флора, расхохотавшись, заявила, что мне следует остаться при ней пажем, а об эскадре и не помышлять. Она добавила, что мне необходимо выучиться искусству укладывать ей волосы и что, освоив ремесло парикмахера, я смогу заработать на жизнь и сделаюсь великим человеком. Само собой разумеется, подобные предложения ничуть не соблазняли меня, и я напрямик объявил ей; что предпочитаю быть солдатом, а не парикмахером. Мой ответ пришелся старухе по вкусу: ведь она была истой патриоткой и ярой почитательницей военного сословия, вот почему она удвоила свое расположение ко мне. Но должен признаться, что, хотя донья Флора и сюсюкала со мной, я терпеть ее не мог и готов был променять все ее телячьи нежности на грубые подзатыльники гневливой доньи Франсиски.
Дело в том, что бурные ласки, ужимки и жеманство доньи Флоры, а также упорство, с каким она старалась привязать меня к своей юбке, уверяя, будто ее очаровывают мои рассуждения и моя красота, не позволяли мне сопровождать хозяина во время его визитов на корабли. Дона Алонсо сопровождал в столь упоительных вылазках слуга доньи Флоры, а я между тем, лишенный возможности безмятежно бродить по городу, пропадал со скуки дома, в компании попугая доньи Флоры, а также ее приятелей, которые по вечерам приносили свежие новости об эскадре и еще с три короба всевозможных слухов и сплетен. Мое неудовольствие превратилось в отчаяние, когда я увидел, что к хозяину пришел Марсиаль и они вдвоем отправились на корабль, правда еще не насовсем; и надо же, чтобы как раз в тот день, когда душа моя ликовала и я лелеял слабую надежду, что приму участие в этой экспедиции, донье Флоре вздумалось отправиться на прогулку, а затем в монастырь кармелиток.
Все это было выше моих сил, особенно если учесть мое страстное желание осуществить смелый план: на свой страх и риск посетить один из наших кораблей, предварительно договорившись с каким-нибудь знакомым матросом, которого я собирался разыскивать в порту. Следом за старухой я вышел из дому; проходя по городской стене, я задержался, чтобы получше рассмотреть корабли, но не было никакой возможности отдаться упоительному зрелищу: так донимала меня своими тошнотворными вопросами донья Флора. Во время прогулки ее окружали несколько юнцов и пожилых сеньоров. Вели они себя крайне высокомерно и чванливо и слыли самыми остроумными и элегантными людьми в Кадисе. Один из них был поэтом, а по совести говоря, все они сочиняли стихи, правда весьма посредственные, и все разглагольствовали о какой-то академии, в стенах которой они собирались, чтобы пикироваться своими виршами, – вполне невинное и безвредное занятие.
Как наблюдательный человек, я сразу заметил, что облик у этих людей был какой-то странный: манеры изнеженны и вычурны, а платье необычайно экстравагантно. Немногие в Кадисе одевались подобно этим сеньорам; позже, размышляя, в чем же состояла разница между этими щеголями и прочими людьми, которых я видел повседневно, я понял, что простые люди носили национальную испанскую одежду, а друзья доньи Флоры слепо следовали мадридской и парижской модам. Особенно меня поразили их трости, напоминавшие скорее могучие суковатые дубины. Подбородки щеголей утопали в пышных галстуках, похожих на дамские шали; их несколько раз обматывали вокруг шеи, а затем завязывали у самого рта – получалась не то корзина, не то поднос или бритвенный тазик. Прическа у модников была в нарочитом беспорядке (скорее всего, они причесывались не гребнем, а метлой), поля шляп доходили до самых плеч; талия на камзолах красовалась чуть ли не под мышками, а фалды мели по земле. Носки башмаков напоминали острые иглы, из карманов жилета свисало множество цепочек, брелоков и печаток, полосатые панталоны были подвязаны у колен огромными бантами, а в довершение всего эти уроды таскали с собой лорнет, который то и дело приставляли к правому глазу, уморительно прищурив левый, хотя у всех было отличное зрение. Разговор этих особ вертелся вокруг предполагаемого выхода эскадры в море, однако он непрестанно прерывался упоминаниями не то о бале, не то о каком-то превозносимом до небес празднестве; особенного восхваления модников удостоился один из их собратьев за умопомрачительные коленца, которые он выделывал, отплясывая гавот. Так весело и беспечно болтая, все вошли в церковь кармелитского монастыря и, достав четки, принялись набожно молиться.
Пока они убивали время, предаваясь усердной молитве, я увлекся парой мух, которые кружились над пышной башней, венчавшей голову доньи Флоры, за что и получил от одного из щеголей здоровенную затрещину. Выслушав гневную проповедь, которую спутники доньи Флоры определили как высшее достижение ораторского искусства, мы вышли из церкви и снова стали прогуливаться; к нам присоединилось еще несколько дам, и беседа оживилась необычайно: все громко обменивались изысканными фразами, галантностями и любезностями, разбавляя их пошлыми стишками, которых я теперь уж и не припомню.
А тем временем Марсиаль и мой дорогой хозяин намечали день и час, когда они окончательно вступят на корабль! А я вынужден был торчать на суше, привязанный к капризной старухе, которая терзала меня своими гнусными нежностями. И поверите ли, дорогой читатель, в тот же вечер она стала настаивать на том, чтобы я навсегда остался у нее в услужении. Она уверяла меня в своей безграничной любви и в доказательство несколько раз крепко обняла и расцеловала, велев никому об этом не болтать. «О, ужасные противоречия жизни! – думал я, – вот если бы так обращалась со мной моя любимая сеньорита!» Вконец расстроенный, я заявил донье Флоре, что хочу ехать в эскадру и что она может любить меня, сколько ее душе угодно, когда я вернусь, но если она не позволит мне осуществить мою мечту, я возненавижу ее; при этом я во всю ширь развел руки, чтобы показать, какой огромной будет моя ненависть.
Но тут неожиданно в комнату вошел дон Алонсо, и я, решив, что настал час, когда, произнеся заранее приготовленную речь, я смогу осуществить свою сокровенную мечту, бросился перед ним на колени и патетически воскликнул, что, если он не возьмет меня с собой на корабль, я с отчаяния утоплюсь.
Моя речь очень насмешила хозяина, а донья Флора манерно поджала губы и, притворившись беспечно веселой, что еще больше обезобразило ее костистое лицо, после некоторого раздумья согласилась отпустить меня. Она одарила меня кучей сластей, чтобы я не скучал на корабле, и слезно просила избегать опасных мест. Больше она не возражала против моего вступления во флот, которое и осуществилось рано поутру на следующий день.
Глава IX
То был октябрь месяц, восемнадцатое число. Эта дата навсегда останется у меня в памяти, ибо на следующий день, девятнадцатого октября, наша эскадра покинула Кадис. Мы встали спозаранку и сразу отправились на мол, где нас ожидала шлюпка, доставившая нас на корабль.
И вы только представьте себе мое изумление, – да нет, какое там изумление! – мой неописуемый восторг, мое ликование, когда я очутился рядом с «Сантисима Тринидад» – самым большим кораблем в мире, огромной деревянной крепостью, которая издалека казалась мне могучим сооружением, таинственным чудовищем, бороздившим величественное море. Когда наша шлюпка проплывала мимо какого-нибудь корабля, я с благоговейным трепетом рассматривал необъятный корпус, казавшийся мне таким маленьким с городской стены; впоследствии размеры судов намного уменьшились в моих глазах. От восторга я чуть не свалился в воду; огромная статуя на носу одного из кораблей поглотила все мое внимание.
Наконец мы добрались до «Тринидада». По мере нашего приближения гигант все рос и рос, и когда шлюпка ткнулась в его борт, – маленькая шлюпка, затерянная в беспредельной морской глади, где, как в жутком черном зеркале, отражалась тень корабля, – когда я увидел выступавший из воды корпус, о который бессильно плескались темные волны, и, подняв взор, различил три ряда пушек, угрожающе высунувших через порты свои жерла, восторг мой мгновенно угас, я побледнел и замер, крепко вцепившись в руку дона Алонсо. Но как только мы взошли на палубу, сердце мое вновь возликовало. Необычайно легкая, уходящая ввысь оснастка, ясное небо, безмятежно спокойное море, яркие мундиры моряков, строгий порядок на палубе, начиная от парусиновых коек, сложенных ровными штабелями, и кончая кабестанами, помпами, бухтами канатов, крышками люков – все так поразило мой взор, что я долго стоял, забыв обо всем, и широко открытыми глазами созерцал эту восхитительную панораму.
По нынешним жалким эстампам трудно даже себе представить доблестные корабли былых времен, особенно такой, как «Тринидад». Они совсем не походят на современные военные корабли, покрытые тяжелой железной броней, длинные, однообразные, черные, удивительно напоминающие огромные плавучие гробы. Созданные эпохой позитивизма в соответствии с новой военно-морской наукой, которая, полагаясь на силу пара, отказалась от применения маневров и передоверила успех боя голой мощи и силе, нынешние корабли – это всего лишь военные машины, в то время как старинные суда были настоящими рыцарями, оснащенными всевозможным оружием, как для атаки так и для защиты, и всегда полагающимися на свою ловкость и храбрость.
Как человек внимательный и любознательный, я обладал привычкой соотносить мысли с образами, вещи с людьми, хотя они и принадлежали к совершенно несравнимым категориям. Увидав в более поздние годы готические храмы нашей Кастилии, а также далекой Фландрии и восхитившись величественной красотой этих сложных ажурных строений, высящихся среди современных мрачных зданий, сотворенных на всякую потребу, таких как банки, лазареты, казармы, я невольно перебрал в памяти различные классы кораблей, какие мне привелось увидеть на протяжений долгой жизни, и сравнил гордые парусники с древними готическими соборами. Устремленные ввысь формы, преобладание вертикальных линий над горизонтальными; какой-то неизъяснимый идеализм, сочетание истории и религии, переплетение линий и игра красок под прихотливыми лучами солнца – вот из чего родилось это необычайное сравнение, которое я отношу за счет детских романтических впечатлений.
«Сантисима Тринидад» был четырехпалубным кораблем. Самые большие корабли в мире имели не более трех палуб. Этот колосс, в 1769 году построенный в Гаване из самой дорогой кубинской древесины, насчитывал тридцать шесть лет честной и благородной службы. В нем было двести двадцать футов длины от кормы до носа, пятьдесят восемь футов ширины и двадцать восемь футов высоты от киля до палубы. Таких необыкновенных размеров не достигал тогда ни один корабль в мире. Его могучие шпангоуты, напоминавшие настоящий доисторический лес, поддерживали четыре дека. В его бортах, настоящих крепостных стенах, при постройке были прорублены сто шестнадцать амбразур, при перестройке в 1796 году его снова оснастили артиллерией, и в его бортах, я видел это собственными глазами, зияло сто сорок пушечных порт. Внутреннее устройство корабля было превосходным: имелись отдельные артиллерийские палубы, кубрики для экипажа, продовольственные склады и кладовые, отдельные каюты для офицеров, камбузы, лазарет и другие служебные помещения. С немым изумлением облазил я галереи, коридоры и все закоулки этого морского Эскуриала.[4] Каюты, расположенные на корме, по своему убранству походили на настоящие маленькие дворцы, а снаружи они выглядели как игрушечные крепости; кормовые балконы и угловые надстройки, напоминавшие ажурные фонари какого-нибудь готического замка, выступали словно огромные клетки, с которых можно было обозревать три четверти горизонта.
Но самым впечатляющим и грандиозным зрелищем была оснастка корабля: гигантские мачты, гордо вздымавшиеся в небо, точно слали вызов морским бурям. Казалось, у ветра недостанет сил даже пошевелить могучие паруса. Кружилась голова, и взгляд тонул в беспредельном скопище вантов, шлаг, брасов, рей, тросов и шкотов, при помощи которых ставят паруса.
Я стоял, пораженный всем этим чудом, когда вдруг почувствовал сильный удар по затылку. Мне почудилось, будто на меня свалилась грот-мачта. Оторопело оглянувшись, я вскрикнул от ужаса при виде матроса, который дергал меня за уши, словно собираясь их оторвать. Передо мной стоял мой дядюшка.
– Как ты сюда затесался, салака? – спросил он меня своим ехидным голосом. – Уж не собираешься ли ты стать матросом? Эй, Хуан, – крикнул он какому-то матросу с бандитской рожей, – втащи-ка мне эту каракатицу на верхнюю рею, пускай прогуляется по ней.
Я изо всех сил старался доказать своему родичу, что не испытываю ни малейшего желания гулять по рее, и с величайшей вежливостью сообщил ему, что нахожусь на службе у дона Алонсо Гутьерреса де Сисниега, с которым и прибыл на корабль. Несколько матросов, приятелей моего разлюбезного дядюшки, хотели было намять мне бока, но я почел за благо удалиться от этой честной компании и поспешил в каюту хозяина. Офицеры были заняты своим туалетом, таким же сложным, как и в мирное время на суше. Когда я увидел слуг, осыпавших пудрой парики своих отважных господ, я задался вопросом, неужели так необходима эта процедура на борту корабля, где дорога каждая минута, где все, что не является первейшей необходимостью, вредит делу.
Но в те времена мода была еще строже, чем сейчас, и требовала беспрекословного подчинения своим несуразным законам. Даже простые солдаты должны были убивать уйму времени, чтобы заплести себе косу. Бедняги! Я видел, как они, выстроившись друг другу в затылок, поправляли косицы впереди стоящих, – хитроумный способ, позволявший быстрее разделаться с этой нудной операцией. Затем они напяливали себе на голову меховые шапки, тяжелые глыбы, назначение которых я так никогда и не мог постичь, а потом расходились по своим местам, если должны были нести вахту; свободные от службы солдаты шли прогуляться по шкафуту. Матросы не носили такой нелепой прически, как солдаты, и их скромная одежда, на мой взгляд, с тех пор почти не изменилась.
В своей каюте дон Алонсо о чем-то говорил с командиром корабля доном Франсиско Хавьером де Уриарте и с командующим эскадрой доном Валтасаром Идальго де Сиснерос. Из обрывков разговора я понял, что французский адмирал отдал приказ на следующее утро выйти в море. Эта новость крайне обрадовала Марсиаля, который вместе с другими старыми моряками, примостившимися на баке, вел жаркий спор о предстоящем сражении. В их обществе я чувствовал себя намного свободней, чем в обществе моего жестокого дядюшки: ведь товарищи Полчеловека не позволяли себе со мной никаких злых шуток. Одно это показывает, насколько разношерстной была наша команда: наряду с настоящими заслуженными моряками, давно приписанными к кораблю или нанявшимися на него добровольно, многие были просто завербованы из числа буйных, порочных бродяг, ничего не смысливших в морском деле. С приятелями Марсиаля я сдружился намного быстрее, чем с собутыльниками дядюшки, и неизменно присутствовал при всех беседах, которые вел старый моряк. Если б я не боялся утомить читателя, я пересказал бы все его рассуждения. Объясняя дипломатические и политические причины войны, Марсиаль курьезнейшим образом перевирал разглагольствования старого Малеспины, услышанные им в те вечера, когда этот неисправимый брехун бывал в гостях у дона Алонсо. От него я узнал также, что жених моей молодой хозяюшки служит на «Непомусене». Все споры морских волков сводились к одному: к предстоящему сражению. Эскадра должна была выйти на следующий день – вот здорово! Плыть на самом большом в мире корабле; присутствовать при сражении в открытом море, видеть все перипетии боя, слышать, как палят пушки, брать на абордаж неприятельские корабли… Какое прекрасное зрелище! А потом, увенчанный славой, я вернусь в Кадис и скажу всем, кто только пожелает слушать: я был с эскадрой, я все видел… Поведать о чудесном сражении Росите, завладеть ее вниманием и, пробудив в ней любопытство и интерес, объявить: я находился в самых опасных местах и ни капельки не боялся. И тут я увижу, как она встрепенется, побледнеет и испугается, услышав об ужасах боя, а я при этом с презрением взгляну на тех, кто будет умолять меня: расскажи, Габриэлито, ведь это было так ужасно! О, действительно это было так ужасно, что я чуть не сошел с ума… Говоря откровенно, в тот день я не поменялся бы местами с самим адмиралом Нельсоном.
Наступило девятнадцатое число, счастливейший день в моей жизни; еще не рассветало, а мы с доном Алонсо уже стояли на корме, готовые присутствовать при маневре. Как только была надраена палуба, подали команду сниматься с якоря. Заполоскали огромные марсели, и с пронзительным скрипом завертелся тяжелый брашпиль, поднимая из глубины могучий якорь. По марсам побежали матросы, другие, послушные боцманским дудкам, крепили брамсели; тут ожили все голоса корабля, огласив морские просторы чудовищным шумом и гамом. Свистки боцманов, удары в колокол, разноголосый шум тысяч человеческих глоток, смешанный со скрипом и скрежетом блоков и канатов, хлопанье зарифленных парусов, наполняющихся ветром, – все эти нестройные звуки сопровождали первые шаги гигантского корабля. Легкие волны ласкали его огромные бока, и величественная громада, не испытывая ни малейшей качки, медленно, торжественно и гордо поплыла по заливу. Казалось, что мимо нас проплывают живописные берега и торговые суда, стоявшие на якоре.
Я огляделся вокруг. Боже, какое великолепное зрелище! Тридцать два линейных корабля, пять фрегатов и два брига – наши и французские – шли впереди нас, рядом и сзади, с каждой минутой ставя все новые и новые паруса, трепетавшие от легкого берегового ветра. Прекраснее этого утра я не видывал в жизни. Весь рейд купался в золотых потоках солнца; легкая пурпурная дымка окутывала море на востоке, далекая цепь холмов и гор, замыкавших горизонт со стороны порта, пылала в огненных лучах зари; по чистому, прозрачному небу плыли золотисто-алые облачка; лазурная морская гладь лежала недвижно, и по ней (отражаясь в ясном лучистом небе) широким строем шли сорок кораблей, сверкая белоснежными парусами и являя собой самое живописное зрелище, какое только можно себе представить.
Корабли шли различными галсами. Одни забегали вперед; другие отставали, задерживаясь при перемене курса; некоторые проходили совсем рядом с нами; а иные остались далеко позади. Торжественный ход кораблей, необъятные размеры оснастки, затянутой парусами, таинственная гармония звуков, исходившая, как мне казалось, из самого нутра кораблей, – на самом деле то ликовала и пела моя юная душа: ясный погожий день, свежий ветер, ласковое море, весело и радостно взволновавшееся при виде нашей эскадры, покинувшей бухту, – все это представляло несравненную по красоте картину.
Кадис, словно круговая панорама в волшебном фонаре, исчезал из виду, поворачиваясь к нам то одной, то другой стороной своего обширного амфитеатра. Солнце ослепительно-золотистым огнем зажгло стекла тысяч башенок и бельведеров, и белая громада города четко и ясно застыла над синим морем, словно только что вышла из него, подобно сказочному граду святого Хенаро. Я охватил взглядом всю городскую стену, начиная от мола и кончая замком святой Каталины, различил редуты Бонете и Орехона, Ла Калету, и сердце мое наполнилось гордостью от сознания того, что я уроженец этого города и что судьба удостоила меня чести оборонять его от врагов.
Тут до моих ушей, словно таинственная музыка, донесся далекий звон колоколов, призывавший только что проснувшихся горожан к заутрене. В многоголосом перезвоне слышались то веселые, радостные голоса, желавшие нам счастливого плавания, добрые слова напутствия, то печальные, грустные предостережения о грозившем нам несчастье. По мере того как мы удалялись от берега, колокольный звон постепенно замирал, пока совсем не растаял в беспредельных просторах.
Эскадра выходила в море очень медленно, некоторые корабли потратили много времени, чтобы покинуть бухту. Марсиаль, следя за маневром эскадры, отпускал критические замечания по поводу каждого корабля. Он всячески поносил и ругал их, если они двигались медленно и неуклюже, и отечески подбадривал быстрых и ловких.
– Что за старая кляча этот дон Федерико! – восклицал он при виде «Принца Астурийского», которым командовал Гравина. – А вон чапает сам мусью Трубач, – вскрикивал он, показывая на флагмана эскадры «Буцентавр». – В самую точку попал тот, кто окрестил тебя «Громовержцем», – иронически замечал он, всматриваясь в самый тяжелый и неуклюжий корабль, носивший это громкое имя, – Добро пожаловать, папаша Игнатий, – тут же приветствовал он «Санта Анну», шедшую под флагом Алавы. – Да отдай же весь марсель, кусок солонины! – вопил он, наблюдая за маневром корабля Дюмануара. – У этого французишки, верно, брадобреи щипцами завивают марселя и пудрят рифы.
К вечеру небо заволокли тучи, и, когда зашло солнце, мы были уже далеко от берега. Очертания Кадиса таяли в вечернем тумане, пока совсем не растворились в чернильно-черной ночи. Эскадра шла курсом на юг.
Всю ночь я ни на шаг не отходил от Марсиаля. Я отлучился только один раз, чтобы помочь хозяину улечься спать в его каюте. Марсиаль на свой манер объяснял двум приятелям план Вильнева.
– Мусью Трубач разделил эскадру на четыре части. Авангард, под начальством Алавы, состоит из семи кораблей, центр – тоже из семи, им командует мусью Трубач, собственной персоной. В арьергарде тоже семь кораблей – их ведет Дюмануар, в резерве – двенадцать кораблей под командой дона Федерико. Все это, на мой взгляд, придумано недурно. Наши корабли идут вперемежку с французскими, поэтому они не смогут подсунуть нам свинью, как в битве при Финистерре. Как мне говорил дон Алонсо, француз обещал, если неприятель подойдет к нам с подветренной стороны, построиться в боевой порядок и напасть на него… Это все очень здорово рассчитать, сидя в кают-компании, но неужто Барчук будет таким ослом, что подойдет к нам с подветренной стороны? Как бы не так, Барчук парень не промах, его на такую наживку не подцепишь… Вот посмотрим, коли увидим, что придумал наш француз. Если неприятель подойдет с наветренной стороны и атакует нас, мы обязаны встретить его в боевой линии, и, так как для атаки он должен разделиться, если до того не прорежет наш строй, мы его легко одолеем. Этому мусью все кажется легким… – моряки рассмеялись. – Он еще говорит, что не будет подавать сигнала, мол все должны делать сами капитаны. Если мы сподобимся увидеть то, о чем я твержу с тех самых пор, как заключены эти проклятые ублюдочные договора. Дай-то бог! Но, как говорится, молчание – золото… Мусью Трубач, я уже вам говорил, сам не знает, что у него в руках. Где ему, бедняге, справиться с полсотней кораблей зараз! Хорош адмирал, который созывает накануне сражения капитанов и велит им делать все, что им заблагорассудится! Ну, далеко на этом не уедешь. – Слушавшие одобрительно зашумели. – Вот скоро увидим… Вы только послушайте и скажите: мы, испанцы, хотим задать перцу англичанам, так разве мы сами с ними не управимся? Какого черта мы спутались с французами, которые ставят нам палки в колеса и заставляют тащиться у них в хвосте? Мы всегда остаемся в дураках, когда идем вместе с ними. Ну так да поможет нам господь бог и Кармелитская божья матерь и освободит нас от французских друзей на веки вечные. Аминь!
И вы только представьте себе мое изумление, – да нет, какое там изумление! – мой неописуемый восторг, мое ликование, когда я очутился рядом с «Сантисима Тринидад» – самым большим кораблем в мире, огромной деревянной крепостью, которая издалека казалась мне могучим сооружением, таинственным чудовищем, бороздившим величественное море. Когда наша шлюпка проплывала мимо какого-нибудь корабля, я с благоговейным трепетом рассматривал необъятный корпус, казавшийся мне таким маленьким с городской стены; впоследствии размеры судов намного уменьшились в моих глазах. От восторга я чуть не свалился в воду; огромная статуя на носу одного из кораблей поглотила все мое внимание.
Наконец мы добрались до «Тринидада». По мере нашего приближения гигант все рос и рос, и когда шлюпка ткнулась в его борт, – маленькая шлюпка, затерянная в беспредельной морской глади, где, как в жутком черном зеркале, отражалась тень корабля, – когда я увидел выступавший из воды корпус, о который бессильно плескались темные волны, и, подняв взор, различил три ряда пушек, угрожающе высунувших через порты свои жерла, восторг мой мгновенно угас, я побледнел и замер, крепко вцепившись в руку дона Алонсо. Но как только мы взошли на палубу, сердце мое вновь возликовало. Необычайно легкая, уходящая ввысь оснастка, ясное небо, безмятежно спокойное море, яркие мундиры моряков, строгий порядок на палубе, начиная от парусиновых коек, сложенных ровными штабелями, и кончая кабестанами, помпами, бухтами канатов, крышками люков – все так поразило мой взор, что я долго стоял, забыв обо всем, и широко открытыми глазами созерцал эту восхитительную панораму.
По нынешним жалким эстампам трудно даже себе представить доблестные корабли былых времен, особенно такой, как «Тринидад». Они совсем не походят на современные военные корабли, покрытые тяжелой железной броней, длинные, однообразные, черные, удивительно напоминающие огромные плавучие гробы. Созданные эпохой позитивизма в соответствии с новой военно-морской наукой, которая, полагаясь на силу пара, отказалась от применения маневров и передоверила успех боя голой мощи и силе, нынешние корабли – это всего лишь военные машины, в то время как старинные суда были настоящими рыцарями, оснащенными всевозможным оружием, как для атаки так и для защиты, и всегда полагающимися на свою ловкость и храбрость.
Как человек внимательный и любознательный, я обладал привычкой соотносить мысли с образами, вещи с людьми, хотя они и принадлежали к совершенно несравнимым категориям. Увидав в более поздние годы готические храмы нашей Кастилии, а также далекой Фландрии и восхитившись величественной красотой этих сложных ажурных строений, высящихся среди современных мрачных зданий, сотворенных на всякую потребу, таких как банки, лазареты, казармы, я невольно перебрал в памяти различные классы кораблей, какие мне привелось увидеть на протяжений долгой жизни, и сравнил гордые парусники с древними готическими соборами. Устремленные ввысь формы, преобладание вертикальных линий над горизонтальными; какой-то неизъяснимый идеализм, сочетание истории и религии, переплетение линий и игра красок под прихотливыми лучами солнца – вот из чего родилось это необычайное сравнение, которое я отношу за счет детских романтических впечатлений.
«Сантисима Тринидад» был четырехпалубным кораблем. Самые большие корабли в мире имели не более трех палуб. Этот колосс, в 1769 году построенный в Гаване из самой дорогой кубинской древесины, насчитывал тридцать шесть лет честной и благородной службы. В нем было двести двадцать футов длины от кормы до носа, пятьдесят восемь футов ширины и двадцать восемь футов высоты от киля до палубы. Таких необыкновенных размеров не достигал тогда ни один корабль в мире. Его могучие шпангоуты, напоминавшие настоящий доисторический лес, поддерживали четыре дека. В его бортах, настоящих крепостных стенах, при постройке были прорублены сто шестнадцать амбразур, при перестройке в 1796 году его снова оснастили артиллерией, и в его бортах, я видел это собственными глазами, зияло сто сорок пушечных порт. Внутреннее устройство корабля было превосходным: имелись отдельные артиллерийские палубы, кубрики для экипажа, продовольственные склады и кладовые, отдельные каюты для офицеров, камбузы, лазарет и другие служебные помещения. С немым изумлением облазил я галереи, коридоры и все закоулки этого морского Эскуриала.[4] Каюты, расположенные на корме, по своему убранству походили на настоящие маленькие дворцы, а снаружи они выглядели как игрушечные крепости; кормовые балконы и угловые надстройки, напоминавшие ажурные фонари какого-нибудь готического замка, выступали словно огромные клетки, с которых можно было обозревать три четверти горизонта.
Но самым впечатляющим и грандиозным зрелищем была оснастка корабля: гигантские мачты, гордо вздымавшиеся в небо, точно слали вызов морским бурям. Казалось, у ветра недостанет сил даже пошевелить могучие паруса. Кружилась голова, и взгляд тонул в беспредельном скопище вантов, шлаг, брасов, рей, тросов и шкотов, при помощи которых ставят паруса.
Я стоял, пораженный всем этим чудом, когда вдруг почувствовал сильный удар по затылку. Мне почудилось, будто на меня свалилась грот-мачта. Оторопело оглянувшись, я вскрикнул от ужаса при виде матроса, который дергал меня за уши, словно собираясь их оторвать. Передо мной стоял мой дядюшка.
– Как ты сюда затесался, салака? – спросил он меня своим ехидным голосом. – Уж не собираешься ли ты стать матросом? Эй, Хуан, – крикнул он какому-то матросу с бандитской рожей, – втащи-ка мне эту каракатицу на верхнюю рею, пускай прогуляется по ней.
Я изо всех сил старался доказать своему родичу, что не испытываю ни малейшего желания гулять по рее, и с величайшей вежливостью сообщил ему, что нахожусь на службе у дона Алонсо Гутьерреса де Сисниега, с которым и прибыл на корабль. Несколько матросов, приятелей моего разлюбезного дядюшки, хотели было намять мне бока, но я почел за благо удалиться от этой честной компании и поспешил в каюту хозяина. Офицеры были заняты своим туалетом, таким же сложным, как и в мирное время на суше. Когда я увидел слуг, осыпавших пудрой парики своих отважных господ, я задался вопросом, неужели так необходима эта процедура на борту корабля, где дорога каждая минута, где все, что не является первейшей необходимостью, вредит делу.
Но в те времена мода была еще строже, чем сейчас, и требовала беспрекословного подчинения своим несуразным законам. Даже простые солдаты должны были убивать уйму времени, чтобы заплести себе косу. Бедняги! Я видел, как они, выстроившись друг другу в затылок, поправляли косицы впереди стоящих, – хитроумный способ, позволявший быстрее разделаться с этой нудной операцией. Затем они напяливали себе на голову меховые шапки, тяжелые глыбы, назначение которых я так никогда и не мог постичь, а потом расходились по своим местам, если должны были нести вахту; свободные от службы солдаты шли прогуляться по шкафуту. Матросы не носили такой нелепой прически, как солдаты, и их скромная одежда, на мой взгляд, с тех пор почти не изменилась.
В своей каюте дон Алонсо о чем-то говорил с командиром корабля доном Франсиско Хавьером де Уриарте и с командующим эскадрой доном Валтасаром Идальго де Сиснерос. Из обрывков разговора я понял, что французский адмирал отдал приказ на следующее утро выйти в море. Эта новость крайне обрадовала Марсиаля, который вместе с другими старыми моряками, примостившимися на баке, вел жаркий спор о предстоящем сражении. В их обществе я чувствовал себя намного свободней, чем в обществе моего жестокого дядюшки: ведь товарищи Полчеловека не позволяли себе со мной никаких злых шуток. Одно это показывает, насколько разношерстной была наша команда: наряду с настоящими заслуженными моряками, давно приписанными к кораблю или нанявшимися на него добровольно, многие были просто завербованы из числа буйных, порочных бродяг, ничего не смысливших в морском деле. С приятелями Марсиаля я сдружился намного быстрее, чем с собутыльниками дядюшки, и неизменно присутствовал при всех беседах, которые вел старый моряк. Если б я не боялся утомить читателя, я пересказал бы все его рассуждения. Объясняя дипломатические и политические причины войны, Марсиаль курьезнейшим образом перевирал разглагольствования старого Малеспины, услышанные им в те вечера, когда этот неисправимый брехун бывал в гостях у дона Алонсо. От него я узнал также, что жених моей молодой хозяюшки служит на «Непомусене». Все споры морских волков сводились к одному: к предстоящему сражению. Эскадра должна была выйти на следующий день – вот здорово! Плыть на самом большом в мире корабле; присутствовать при сражении в открытом море, видеть все перипетии боя, слышать, как палят пушки, брать на абордаж неприятельские корабли… Какое прекрасное зрелище! А потом, увенчанный славой, я вернусь в Кадис и скажу всем, кто только пожелает слушать: я был с эскадрой, я все видел… Поведать о чудесном сражении Росите, завладеть ее вниманием и, пробудив в ней любопытство и интерес, объявить: я находился в самых опасных местах и ни капельки не боялся. И тут я увижу, как она встрепенется, побледнеет и испугается, услышав об ужасах боя, а я при этом с презрением взгляну на тех, кто будет умолять меня: расскажи, Габриэлито, ведь это было так ужасно! О, действительно это было так ужасно, что я чуть не сошел с ума… Говоря откровенно, в тот день я не поменялся бы местами с самим адмиралом Нельсоном.
Наступило девятнадцатое число, счастливейший день в моей жизни; еще не рассветало, а мы с доном Алонсо уже стояли на корме, готовые присутствовать при маневре. Как только была надраена палуба, подали команду сниматься с якоря. Заполоскали огромные марсели, и с пронзительным скрипом завертелся тяжелый брашпиль, поднимая из глубины могучий якорь. По марсам побежали матросы, другие, послушные боцманским дудкам, крепили брамсели; тут ожили все голоса корабля, огласив морские просторы чудовищным шумом и гамом. Свистки боцманов, удары в колокол, разноголосый шум тысяч человеческих глоток, смешанный со скрипом и скрежетом блоков и канатов, хлопанье зарифленных парусов, наполняющихся ветром, – все эти нестройные звуки сопровождали первые шаги гигантского корабля. Легкие волны ласкали его огромные бока, и величественная громада, не испытывая ни малейшей качки, медленно, торжественно и гордо поплыла по заливу. Казалось, что мимо нас проплывают живописные берега и торговые суда, стоявшие на якоре.
Я огляделся вокруг. Боже, какое великолепное зрелище! Тридцать два линейных корабля, пять фрегатов и два брига – наши и французские – шли впереди нас, рядом и сзади, с каждой минутой ставя все новые и новые паруса, трепетавшие от легкого берегового ветра. Прекраснее этого утра я не видывал в жизни. Весь рейд купался в золотых потоках солнца; легкая пурпурная дымка окутывала море на востоке, далекая цепь холмов и гор, замыкавших горизонт со стороны порта, пылала в огненных лучах зари; по чистому, прозрачному небу плыли золотисто-алые облачка; лазурная морская гладь лежала недвижно, и по ней (отражаясь в ясном лучистом небе) широким строем шли сорок кораблей, сверкая белоснежными парусами и являя собой самое живописное зрелище, какое только можно себе представить.
Корабли шли различными галсами. Одни забегали вперед; другие отставали, задерживаясь при перемене курса; некоторые проходили совсем рядом с нами; а иные остались далеко позади. Торжественный ход кораблей, необъятные размеры оснастки, затянутой парусами, таинственная гармония звуков, исходившая, как мне казалось, из самого нутра кораблей, – на самом деле то ликовала и пела моя юная душа: ясный погожий день, свежий ветер, ласковое море, весело и радостно взволновавшееся при виде нашей эскадры, покинувшей бухту, – все это представляло несравненную по красоте картину.
Кадис, словно круговая панорама в волшебном фонаре, исчезал из виду, поворачиваясь к нам то одной, то другой стороной своего обширного амфитеатра. Солнце ослепительно-золотистым огнем зажгло стекла тысяч башенок и бельведеров, и белая громада города четко и ясно застыла над синим морем, словно только что вышла из него, подобно сказочному граду святого Хенаро. Я охватил взглядом всю городскую стену, начиная от мола и кончая замком святой Каталины, различил редуты Бонете и Орехона, Ла Калету, и сердце мое наполнилось гордостью от сознания того, что я уроженец этого города и что судьба удостоила меня чести оборонять его от врагов.
Тут до моих ушей, словно таинственная музыка, донесся далекий звон колоколов, призывавший только что проснувшихся горожан к заутрене. В многоголосом перезвоне слышались то веселые, радостные голоса, желавшие нам счастливого плавания, добрые слова напутствия, то печальные, грустные предостережения о грозившем нам несчастье. По мере того как мы удалялись от берега, колокольный звон постепенно замирал, пока совсем не растаял в беспредельных просторах.
Эскадра выходила в море очень медленно, некоторые корабли потратили много времени, чтобы покинуть бухту. Марсиаль, следя за маневром эскадры, отпускал критические замечания по поводу каждого корабля. Он всячески поносил и ругал их, если они двигались медленно и неуклюже, и отечески подбадривал быстрых и ловких.
– Что за старая кляча этот дон Федерико! – восклицал он при виде «Принца Астурийского», которым командовал Гравина. – А вон чапает сам мусью Трубач, – вскрикивал он, показывая на флагмана эскадры «Буцентавр». – В самую точку попал тот, кто окрестил тебя «Громовержцем», – иронически замечал он, всматриваясь в самый тяжелый и неуклюжий корабль, носивший это громкое имя, – Добро пожаловать, папаша Игнатий, – тут же приветствовал он «Санта Анну», шедшую под флагом Алавы. – Да отдай же весь марсель, кусок солонины! – вопил он, наблюдая за маневром корабля Дюмануара. – У этого французишки, верно, брадобреи щипцами завивают марселя и пудрят рифы.
К вечеру небо заволокли тучи, и, когда зашло солнце, мы были уже далеко от берега. Очертания Кадиса таяли в вечернем тумане, пока совсем не растворились в чернильно-черной ночи. Эскадра шла курсом на юг.
Всю ночь я ни на шаг не отходил от Марсиаля. Я отлучился только один раз, чтобы помочь хозяину улечься спать в его каюте. Марсиаль на свой манер объяснял двум приятелям план Вильнева.
– Мусью Трубач разделил эскадру на четыре части. Авангард, под начальством Алавы, состоит из семи кораблей, центр – тоже из семи, им командует мусью Трубач, собственной персоной. В арьергарде тоже семь кораблей – их ведет Дюмануар, в резерве – двенадцать кораблей под командой дона Федерико. Все это, на мой взгляд, придумано недурно. Наши корабли идут вперемежку с французскими, поэтому они не смогут подсунуть нам свинью, как в битве при Финистерре. Как мне говорил дон Алонсо, француз обещал, если неприятель подойдет к нам с подветренной стороны, построиться в боевой порядок и напасть на него… Это все очень здорово рассчитать, сидя в кают-компании, но неужто Барчук будет таким ослом, что подойдет к нам с подветренной стороны? Как бы не так, Барчук парень не промах, его на такую наживку не подцепишь… Вот посмотрим, коли увидим, что придумал наш француз. Если неприятель подойдет с наветренной стороны и атакует нас, мы обязаны встретить его в боевой линии, и, так как для атаки он должен разделиться, если до того не прорежет наш строй, мы его легко одолеем. Этому мусью все кажется легким… – моряки рассмеялись. – Он еще говорит, что не будет подавать сигнала, мол все должны делать сами капитаны. Если мы сподобимся увидеть то, о чем я твержу с тех самых пор, как заключены эти проклятые ублюдочные договора. Дай-то бог! Но, как говорится, молчание – золото… Мусью Трубач, я уже вам говорил, сам не знает, что у него в руках. Где ему, бедняге, справиться с полсотней кораблей зараз! Хорош адмирал, который созывает накануне сражения капитанов и велит им делать все, что им заблагорассудится! Ну, далеко на этом не уедешь. – Слушавшие одобрительно зашумели. – Вот скоро увидим… Вы только послушайте и скажите: мы, испанцы, хотим задать перцу англичанам, так разве мы сами с ними не управимся? Какого черта мы спутались с французами, которые ставят нам палки в колеса и заставляют тащиться у них в хвосте? Мы всегда остаемся в дураках, когда идем вместе с ними. Ну так да поможет нам господь бог и Кармелитская божья матерь и освободит нас от французских друзей на веки вечные. Аминь!