– А ну-ка, Игумен, залепи бутылочку красненького этим сюртучникам, пусть знают наших.
   И тут же Марсиаль обращался к тяжелораненому, пластом лежавшему на палубе и невыносимо страдавшему от морской болезни. Поднеся к его носу запальник, он крикнул:
   – На, дружок, понюхай этот цветочек, и у тебя пройдет тошнота. Хочешь прогуляться на шлюпке? Поехали, вон Нельсон приглашает нас пропустить по маленькой.
   Все это происходило на шкафуте. Я поднял глаза на капитанский мостик и увидел, что генерал Сиснерос упал, раненный. Два матроса поспешили унести его в каюту. Мой хозяин неподвижно стоял на своем посту, хотя левая рука у него была вся в крови, Я бросился на помощь к дону Алонсо, но меня опередил молодой офицер, который стал уговаривать его спуститься в каюту. Не успел офицер кончить фразу, как огромное ядро раскроило ему череп, забрызгав всего меня кровью. Только тогда дон Алонсо согласился уйти к себе. Он был бледен, как его мертвый изуродованный друг. Когда хозяин спустился в каюту, капитан остался один.
   Пораженный его мужеством, я не мог оторвать от него глаз. С непокрытой головой, бледным лицом, горящим взором, гордо устремленным вперед, стоял он на своем посту и руководил битвой, которую уже никакими силами нельзя было выиграть. Однако безумная бойня должна была идти установленным порядком. Спокойным голосом капитан отдавал приказы команде, сражавшейся в этом поединке чести со смертью.
   Артиллерийский офицер, командовавший первой батареей, поднялся на мостик за дальнейшими указаниями и, прежде чем раскрыл рот, упал мертвым у ног своего начальника; стоявший тут же молодой гардемарин, смертельно раненный, рухнул рядом с ним, и Уриарте остался совсем один на мостике, заваленном телами раненых и убитых. Но даже тогда он не оторвал взора ни от английских судов, ни от наших батарей; страшная картина капитанского мостика и всего юта, где умирали его друзья и подчиненные, не потрясла его мужественное сердце, не поколебала его решимости вести бой до последнего вздоха. Да, впоследствии, вспоминая о выдержке, стойкости и хладнокровии дона Франсиско Хавьера Уриарте, я смог понять героические подвиги полководцев древности. В те годы я еще не знал слова «величие», но, глядя на нашего капитана, понял, что на всех языках должно существовать некое прекрасное слово, могущее выразить столь редкостную доблесть, – сокровенный дар, которым награждает господь простого смертного.
   А между тем большинство пушек смолкло – больше половины людей выбыло из строя. Я, быть может, и не обратил бы на это внимания, но, когда я, побуждаемый любопытством, выходил из каюты дона Алонсо, до меня донесся страшный хриплый голос: «Габриэль, сюда». Это звал меня Марсиаль. Я бросился на его зов и увидел, как он возится у оставшейся без прислуги пушки. Ядро отщепило кусок от деревянной ноги Полчеловека, а он лишь пошутил:
   – Хорошо еще, что не от здоровой.
   Два мертвых матроса лежали рядом с ним, третий, тяжело раненный, напрягал последние силы, помогая зарядить пушку.
   – Куманек, – сказал ему Марсиаль, – да тебе невмоготу даже зажечь окурок. – И, выхватив из рук раненого запальник, он передал его мне со словами: – На, возьми, Габриэль: сдрейфишь – отправишься за борт.
   Произнеся это, он с помощью мальчишки-юнги зарядил пушку со всей поспешностью, на какую только был способен; они насыпали пороху, и, прицелившись, оба закричали: «Огонь!» – я поднес фитиль, и пушка выстрелила. Мы стреляли еще и еще раз, и грохот пушки, из которой я стрелял, восторгом отзывался в моей груди. Сознание того, что я уже не простой зритель, а действующее лицо в столь величественной трагедии, на миг рассеяло мой страх, и я почувствовал себя великим храбрецом. С тех пор я понял, что героизм – почти всегда дело чести. Марсиаль и другие матросы смотрели на меня: надо было не уронить себя в их глазах.
   «Вот, – с гордостью думал я, – видела бы меня сейчас моя молодая сеньорита! Я храбро стою у пушки и отважно стреляю, как настоящий канонир. И уже отправил на тот свет по меньшей мере две дюжины сюртучников».
   Но эти благородные мысли занимали меня недолго. Марсиаль в изнеможении от совершенного усилия тяжело вздохнул, утер кровь, обильно стекавшую по лицу, закрыл глаза и, бессильно опустив руки, проговорил:
   – Больше не могу; сейчас взорвется порох в моей черепушке. Принеси-ка мне воды, Габриэль.
   Я бросился за водой, и, когда принес, он с жадностью выпил ее. Казалось, вода придала ему новые силы; мы снова принялись заряжать пушку, как вдруг оцепенели от неописуемого треска и грохота. На шкафут рухнула раздробленная грот-мачта, а следом за ней повалилась и бизань-мачта. Палуба корабля утонула в груде обломков, кругом воцарился невообразимый хаос. Благодаря счастливой случайности я оказался на небольшой прогалине и отделался лишь легкой раной в голову; сперва я немного очумел от боли, а потом принялся разбирать обрывки парусов и канатов, свалившихся на меня. Матросы и солдаты морской пехоты напрасно старались сбросить в море это крошево из разбитых снастей; с этой минуты мы вели огонь по неприятелю лишь с нижних батарейных палуб. Кое-как я выбрался из-под обломков и стал разыскивать Марсиаля, но нигде не мог найти его; взглянув на капитанский мостик, я не увидел там капитана. Тяжело раненный обломком мачты в голову, он упал без сознания, и два матроса немедленно унесли его в каюту. Я бросился за ними, и тут осколок ядра вонзился мне в плечо. Страшно перепуганный, я вообразил, что получил смертельное ранение и что мне пришел конец. Но, несмотря на испуг, я все же проник в каюту, где и упал без сознания, так как потерял много крови. Сквозь обморок я слышал канонаду второго и третьего дека; а потом вдруг раздался неистовый вопль:
   – На абордаж… пики… топоры!
   Потом в голове у меня все смешалось, и я уже не мог различить человеческие голоса в несусветном шуме и гаме. Сам не понимаю, как в этом полубредовом состоянии я вдруг ясно осознал наше полное поражение; все офицеры собрались в кают-компании, чтобы капитулировать; также мне припоминается, если это не плод моей разгоряченной больной фантазии, что я слышал со шкафута возглас: «„Тринидад“ не сдается!» Несомненно, то был голос Марсиаля, если на самом деле кто-то выкрикнул тогда эти слова. Я очнулся и увидел дона Алонсо, лежащего ничком на диване в каюте; он в отчаянии сжимал руками голову, совсем позабыв про свою рану. Я подошел к нему, и несчастный старик, не зная, как излить свое безутешное горе, по-отечески обнял меня, словно мы с ним находились на пороге смерти. Во всяком случае, он, по-моему, собирался умереть с горя, ибо рана его не представляла никакой опасности. Я, как мог, утешил его, заверив, что если сражение было проиграно, то отнюдь не из-за того, что я из своей пушки убил слишком мало англичан, и пообещал, что в следующий раз мы будем более счастливы, – жалкие доводы, которые не могли его успокоить. Выйдя на палубу за водой для моего хозяина, я увидел, как спускают наш флаг, который трепыхался на гафеле, жалком остатке от рангоута, вместе с обломком бизань-мачты, еще торчавшем над кораблем. Весь простреленный и изорванный, славный флаг, знак нашей чести и доблести, под которым мы сражались, был спущен, чтобы уже никогда больше не взвиться ввысь. Нет более выразительного символа сломленной гордости, поруганной славы, полного разгрома, чем спуск желто-алого флага, когда он никнет, подобно заходящему солнцу. И настоящее солнце, клонясь на закате того печального дня, осветило своими печальными лучами наше поражение. Пушечная пальба стихла, и англичане захватили побежденный корабль.

Глава XII

   Когда всеобщее смятение несколько улеглось и душу охватило чувство сострадания и леденящего ужаса пред лицом столь огромного несчастья, глазам оставшихся в живых предстала картина величественной гибели корабля. До тех пор все помышляли лишь о своем спасении; но когда смолкли пушки, стали ясно видны огромные разрушения корабля, который медленно оседал в воду, угрожая потопить всех нас, живых и мертвых, в морской пучине. И едва на палубу вступили англичане, единый клич вырвался из уст наших моряков…
   – К помпам!
   Все, кто мог, бросились к помпам и с жаром принялись за дело, но несовершенные приспособления откачивали намного меньше воды, чем ее поступала в корабль. Вдруг душераздирающий крик заставил нас вздрогнуть от ужаса. Я уже говорил, что раненых перенесли в последнее убежище – кубрик, так как он находился под ватерлинией и был вне обстрела. Вода быстро заполнила кубрик; несколько моряков доползли до люка и, высунувшись, крикнули:
   – Раненые тонут!
   Услышав крик, матросы в нерешительности замерли, не зная, то ли продолжать откачивать воду, то ли мчаться на помощь раненым. Трудно представить, что случилось бы с этими несчастными, если б им на помощь не пришли англичане. Они не только перенесли раненых на вторую и третью батарейные палубы, но также вместе с нами налегли на помпы, пока их плотники бросились заделывать многочисленные пробоины в корпусе корабля.
   Падая от усталости и полагая, что каждую минуту могу понадобиться дону Алонсо, я отправился в каюту. По пути туда я увидел, как англичане поднимали на корме «Сантисима Тринидад» свой флаг. Да простит меня любезный читатель за то, что я злоупотребляю его вниманием, останавливаясь на подобных подробностях, но это обстоятельство заставило меня призадуматься. Я всегда представлял себе англичан отъявленными пиратами и морскими корсарами, бездомными, не имеющими родины авантюристами и бродягами, которые промышляли одним лишь грабежом. Когда же я увидел, с какой гордостью они поднимают свой национальный флаг, оглашая воздух шумными приветствиями, когда увидел их ликование и радость от сознания, что они захватили самый большой и славный неприятельский корабль из всех, бороздивших моря, я подумал, что и у них есть любимая отчизна, поручившая им защиту своей чести; и мне показалось, что в этой дотоле таинственной для меня стране, называемой Англией, должно существовать – так же как и в Испании – немало доблестных людей, милостивый король, матери, дочери, жены, сестры моряков, которые, с нетерпением ожидая их возвращения, молят бога о ниспослании им победы.
   Хозяин мой спокойно сидел в авант-каюте. Английские офицеры, явившиеся туда, держали себя с изысканной вежливостью и, как я понял, намеревались перевезти раненых на один из своих кораблей. Пожилой английский офицер подошел к дону Алонсо и на ломаном испанском языке приветствовал его, напомнив о давнем знакомстве. Дон Алонсо довольно-таки сурово ответил на любезное обращение и вслед за тем поинтересовался исходом сражения.
   – Что приключилось с резервом? Где Гравина? – вопрошал он.
   – Гравина ушел с несколькими кораблями, – отвечал ему англичанин.
   – Из авангарда нам на помощь пришли только «Громовержец» и «Нептун».
   – В деле не принимали участия лишь четыре французских корабля: «Дюге», «Монблан», «Сципион» и «Формидабль».
   – Да, но что с Гравиной, что с Гравиной? – настаивал мой хозяин.
   – Он ушел на «Принце Астурийском», но за ним снарядили погоню, и неизвестно, достиг ли он Кадиса.
   – А «Сан Ильдефонсо»?
   – Захвачен в плен.
   – А «Санта Анна»?
   – Тоже в плену.
   – Боже правый! – воскликнул дон Алонсо, с трудом сдерживая гнев. – Даю голову на отсечение, что хоть «Непомусено» не попал в плен!
   – Нет, он тоже захвачен.
   – О! вы уверены?.. А Чуррука?
   – Убит, – скорбно ответил англичанин.
   – Убит, убит Чуррука! – в отчаянии восклицал дон Алонсо. – Но хоть «Багама»-то спаслась, хоть «Багама» вернулась невредимой в Кадис?
   – Нет, ее тоже захватили.
   – Тоже? А что с Галиано? Ведь Галиано – герой и мудрец.
   – Вы правы, – мрачно проговорил англичанин, – он тоже убит.
   – А что же с «Горцем»? Жив ли капитан Альседо?
   – Альседо тоже убит.
   Дон Алонсо не в силах был сдержать охватившего его глубокого горя; преклонные годы не позволили ему сохранить необходимое в столь тяжкие минуты присутствие духа, и слезы брызнули у него из глаз, – жалкая дань погибшим товарищам. Однако слезы не унижают достойные и высокие души; они лишь указывают на драгоценный сплав отзывчивости и сильного характера. Дон Алонсо скорбел как истый мужчина, исполнив свой долг моряка. Немного успокоившись и придя в себя, он попытался уязвить англичанина и сказал:
   – Но и вам досталось не меньше нашего. У вас тоже крупные потери.
   – Особенно тяжела одна, – с глубокой скорбью проговорил англичанин. – Мы потеряли лучшего из наших моряков, храбрейшего из храбрых, подлинного героя, божественного, величайшего адмирала Нельсона.
   И, подобно моему хозяину, английский офицер, не скрывая горя, охватил лицо руками и заплакал, безгранично скорбя о своем начальнике, защитнике и друге.
   Как я узнал впоследствии, Нельсон, смертельно раненный в самый разгар боя ружейной пулей, пробившей ему грудь и застрявшей в позвоночнике, сказал капитану Гарди: «Все кончено, наконец они добились своего». Нельсон жил еще до самого вечера; он продолжал следить за всеми перипетиями боя, и его полководческий гений не покидал его до самой последней минуты. Испытывая невыносимую боль, он не переставал отдавать приказания, следя за маневрами обеих эскадр, и, когда ему доложили об одержанной победе, воскликнул: «Слава богу, я исполнил свой долг!»
   Четверть часа спустя первый моряк нашего века скончался. Да простит мне любезный читатель подобные отступления! Быть может, покажется странным, что мы ничего не знали о судьбе многих кораблей союзной эскадры. Но в этом нет ничего удивительного: ведь наш боевой строй был неимоверно растянут, а англичане вели бой отдельными группами. Их корабли смешались с нашими, а так как разделявшее нас расстояние не превышало кабельтова, то нападавший вражеский корабль скрывал от нашего взора остальную эскадру; вдобавок все вокруг обволакивал густой пороховой дым.
   Под вечер все еще среди неумолчного грохота пушек мы различили какие-то призраки кораблей, одни полуразбитые, другие совсем разбитые. Туман, дым, нестерпимый шум в ушах не давали нам возможности и разобрать, чьи это были суда – наши или английские. А когда далекие вспышки освещали часть этой безумной картины, мы видели, что кровавая борьба все еще продолжалась между отдельными группами кораблей; одни из них летели без руля и ветрил, влекомые сильным ветром, других на буксире уводили за собой куда-то к югу вражеские корабли.
   Наступила ночь, и еще трагичней стало наше положение. Казалось, после стольких страданий сама природа должна была прийти к нам на выручку, но, напротив, море ревело как безумное, словно небо считало недостаточными наши злоключения. Разыгралась буря, дул крепкий ветер, и огромные водяные валы бросали из стороны в сторону потерявший управление корабль: мы плыли по милости волн. Сильная качка совершенно не позволяла матросам работать, команда была вконец измотана, наше положение ухудшалось с каждым часом. Английский корабль «Принс» пытался взять «Тринидад» на буксир, но все его попытки оказались тщетными, и ему пришлось отвалиться от нас во избежание столкновения, которое могло плачевно окончиться для обоих кораблей.
   Между тем я прямо-таки умирал от голода; что касается остальных, то они были поглощены опасностью и не заботились ни о чем другом. Я, стыдясь показаться назойливым, не решался попросить даже кусок хлеба, но тем не менее тщательно обследовал все закоулки в поисках какой-либо пищи. Побуждаемый голодом, я забрался в провиантский склад, и каково же было мое изумление, когда увидел там Марсиаля, жадно пожиравшего все, что попадалось под руку. Старый моряк был легко ранен, и, хотя ядро оторвало ему половину правой ноги, – как, вероятно, помнит читатель, деревянной, – Марсиаль стал лишь сильнее хромать.
   – На, возьми, Габриэлито, – крикнул он мне, высыпая в полу моей куртки пригоршню галет, – корабль без провианта не снимается с якоря.
   И он, запрокинув голову, с наслаждением осушил бутылку вина. Выбравшись из склада, мы увидели, что там уже побывало немало наших знакомых, склад явно подвергся опустошительному нашествию.
   Несколько подкрепившись, я уже мог думать о помощи другим; сперва я поработал у помпы, потом стал помогать плотникам. С большим трудом заделывали мы пробоины; нам помогали англичане, которым до всего было дело; как я понял потом, они не выпускали из виду наших моряков, так как боялись, что те восстанут и отобьют у них корабль. При этом они выказали не столько здравого смысла, сколько подозрительности, ибо надо было совсем лишиться ума, чтобы отбить корабль в таком положении. Как бы то ни было, сюртучники везде поспевали и ничего не упускали из виду.
   Глубокой ночью, дрожа от стужи, едва держась на ногах, я наконец оставил палубу, где каждую минуту меня могли смыть разбушевавшиеся волны. Я спустился в каюту. Первым моим желанием было броситься на койку и уснуть, но кто же мог спать в такую ночь?
   В каюте, как и на шкафуте, царил страшный беспорядок. Оставшиеся в живых оказывали помощь раненым, являвшим собой жалкое зрелище: так были они измучены страданиями и непрерывной качкой; глядя на них, невозможно было предаваться отдыху. В углу каюты, прикрытые испанским флагом, лежали мертвые офицеры. Во всем этом хаосе, при виде нечеловеческих мучений возникала какая-то зависть к этим мертвецам: ведь они одни отдыхали на борту «Тринидада» и все им было безразлично – горести и невзгоды, позор поражения и физические страдания. Знамя, служившее им величественным саваном, казалось снимало с них всякую ответственность за унижение и отчаяние, в котором мы все пребывали. Их уже не трогала печальная судьба корабля, ибо он служил им всего лишь последним прибежищем. Среди мертвых офицеров были лейтенант дон Хуан Сисниега, не родственник, а всего лишь однофамилец моего хозяина, Дон Хоакин де Салас и дон Хуан Мазуте; подполковник инфантерии дон Хосе Граулье, лейтенант фрегата Уриас и гардемарин дон Антонио де Бобадилья. Число убитых матросов и солдат, в беспорядке сваленных на верхней палубе и деках, достигало огромной цифры – четыреста человек.
   Я никогда не забуду той минуты, когда по приказу английского офицера убитые моряки были выброшены за борт. Эта мрачная церемония происходила на рассвете 22 октября, как раз в тот час, когда особенно бушевала буря, словно желая подчеркнуть ужас разыгравшейся сцены. После того как убитых офицеров вынесли на палубу и священник торопливо пробубнил молитву, ибо не время было рассусоливать, – совершилось торжественное погребение. Завернутых в национальный флаг, с привязанным к ногам ядром, убитых бросили в море, и если раньше этот акт вызвал бы безграничную печаль, то теперь все присутствующие отнеслись к нему безучастно. Наши сердца настолько очерствели, что даже вид смерти не вызывал сострадания! Погребение в море намного печальнее похорон на суше. На суше умершего предают земле, и в ней он покоится; родственники и друзья знают, что есть клочок земли, где лежат дорогие их сердцу останки, и могут воздвигнуть на могиле любимого существа памятник, крест или надгробный камень. А в море… тело бросают в бушующие волны, где оно навсегда исчезает; воображение не может последовать за ним в бездонную пучину, и трудно представить себе, в каком уголке океана оно покоится. Так размышлял я, видя, как исчезают в волнах знаменитые герои, еще накануне полные жизни, гордость отчизны, отрада своих семей.
   Погибшие матросы были погребены с меньшей торжественностью. Морской устав требует, чтобы их завертывали в парусиновые койки, но в те грозные часы было не до предписаний устава. Большинство полетело за борт не только без какого-либо подобия савана, но даже без ядра на ногах – на всех просто не хватило. Ведь, как я говорил, убитых было не меньше четырехсот человек, и, чтобы очистить корабль от трупов, все, оставшиеся в живых, должны были оказать посильную помощь. К великому моему неудовольствию, я тоже был вынужден принять участие в этом печальном деле; таким образом, несколько трупов отправились в море с помощью моих слабых рук.
   Тут произошло одно событие, необычайный случай, повергший меня в ужас. Когда два дюжих матроса подняли страшно обезображенный труп моряка, кто-то из присутствовавших позволил себе грубую шутку, всегда-то неуместную, но в данных обстоятельствах просто подлую и бесчестную. Не знаю, почему они выбрали объектом своего низкого поступка именно этого моряка, но, потеряв всякое уважение к смерти, они крикнули: «Ну теперь за все расплатишься… теперь уж не отмочишь своих штучек…» – и еще что-то в этом роде. Меня крайне возмутило их поведение, но мой гнев внезапно сменился изумлением и меня охватило какое-то смешанное чувство уважения, горя и страха, когда, внимательно вглядевшись в разбитое лицо моряка, я узнал в нем моего дядю… В ужасе я закрыл глаза и не открывал их, пока глухой всплеск не оповестил меня, что мой дядюшка навеки исчез с лица земли.
   Человек этот всегда очень плохо относился ко мне, и еще хуже к своей сестре; но все же был моим ближайшим родственником, братом моей матери; кровь, что текла в моих жилах, была и его кровью, и внутренний голос, который призывает нас снисходительно относиться к грехам ближнего, не мог молчать после разыгравшейся на моих глазах сцены. В окровавленном лице дяди я успел разглядеть некоторые черты, напомнившие мне мать, и это еще больше увеличило мою печаль. В тот миг я позабыл не только о всех его преступлениях, но и о жестоком обращении со мной в тяжелые годы моего безрадостного детства. И клянусь, дорогой читатель, хоть это и звучит нескрываемой похвалой самому себе, я всей душой простил дядю и даже попросил бога отпустить ему все его прегрешения. Позже я узнал, что дядя геройски сражался в бою, но все равно не снискал расположения товарищей. Считая его низким человеком, они не нашли для него ни единого теплого слова даже в самую трагическую минуту, когда прощается любая вина, ибо предполагается, что преступник сам держит перед богом ответ за свои злодеяния.
   С наступлением утра английский корабль «Принс» вновь попытался взять «Сантисима Тринидад» на буксир, но так же безуспешно, как и предыдущей ночью. Наше положение не ухудшилось, хотя непогода бушевала с прежней силой: пробоины были заделаны, и многие полагали, что, как только утихнет буря, корабль удастся спасти. Англичане старались вовсю: так им хотелось привести в Гибралтар в качестве трофея самый большой из построенных в те времена кораблей. Ради этого они денно и нощно почти без отдыха качали помпы.
   Весь день 22 октября море бешено ревело, словно жалкую щепку швыряя из стороны в сторону наш корабль, и эта огромная деревянная махина подтверждала прочность своих шпангоутов и переборок, когда о его борт на тысячи брызг разбивались тяжелые валы. Порой корабль стремительно обрушивался в бездонную пучину, чтобы остаться там, казалось, навеки, но тут же могучая пенистая волна вздымала его гордый бушприт, увенчанный кастильским львом, и мы снова облегченно вздыхали.
   В море нам то и дело попадались навстречу корабли, в большинстве своем английские, они тоже были сильно потрепаны и изо всех сил старались достичь берега, чтобы укрыться от непогоды. Мы видели также много французских и испанских судов, одни совсем без оснастки, другие идущие на буксире у вражеского корабля. В одном из них Марсиаль признал «Сан Ильдефонсо». На волнах плавало неисчислимое множество всяких обломков и мусора: куски рей, марсовые площадки, разбитые лодки, крышки люков, обломки кормовых балконов и обшивки палубы, а в довершение всего мы увидели, как волны уносят двух несчастных моряков, примостившихся на толстой балке; они наверняка погибли бы, не подбери их англичане. Моряков втащили на борт «Тринидада» и привели в чувство, вырвав из цепких лап смерти, а это равносильно второму рождению.
   Весь день прошел в тревоге и ожидании. Нам то казалось, что неминуем переход на английский фрегат, то мы считали, что сможем сами спасти свой родной корабль. Так или иначе, но мысль о том, что нас приведут в Гибралтар пленниками, была невыносимой, правда не столько для меня, сколько для таких щепетильных и упрямых в делах чести людей, как дон Алонсо, которые, безусловно, испытывали ужасные моральные муки. Но к вечеру нравственные страдания отступили на второй план: стало ясно, что необходимо перебираться на английский корабль, иначе нам грозила гибель, ибо в трюме вода поднялась уже на пятнадцать футов. Уриарте и Сиснерос приняли эту весть крайне спокойно, даже равнодушно, как бы показывая, что они не видят большой разницы, умирать ли на своем корабле или оказаться пленниками на вражеском. И тут в слабом сумеречном свете началась высадка, это было печальным делом: ведь нам пришлось переправить около трехсот раненых. Живых и невредимых осталось не больше пятисот человек, и это от тысячи ста пятнадцати, составлявших команду до начала боя!
   Началась быстрая перевозка на шлюпках «Тринидада», «Принса» и еще трех английских кораблей. Сперва перевозили раненых, и хотя с ними старались обращаться крайне осторожно, все же невозможно было поднять их, не причинив им страданий, отчего многие, громко стеная и крича, просили оставить их в покое, предпочитая смерть долгим мучениям. В спешке было не до сострадания, и поэтому раненых безжалостно кидали в шлюпки, подобно тому как бросали в море их погибших товарищей.