Адмирал Уриарте и командующий эскадрой Сиснерос отправились на английском офицерском шлюпе; как ни настаивали они, чтобы дон Алонсо поехал вместе с ними, мой хозяин решительно отказался, заявив, что желает последним оставить борт «Тринидада». Мне это пришлось совсем не по вкусу, ибо остатки патриотического воодушевления, охватившего меня в начале боя, уже улетучились, и я мечтал лишь о том, как бы скорее спасти свою жизнь; вот почему мне совсем не улыбалось торчать на корабле, который вот-вот собирался пойти ко дну.
Мои страхи оказались не напрасными: еще не успела сойти с корабля и половина команды, как глухой ропот тревоги и ужаса разнесся по «Тринидаду».
– Корабль тонет!.. К шлюпкам, к шлюпкам! – закричали со всех сторон. Подгоняемые инстинктом самосохранения, все бросились к борту, жадным взором ловя возвращавшиеся лодки. Работы прекратились, о раненых сразу позабыли, и многие из тех, кого уже вытащили на палубу, обезумев от страха, ползли по ней в поисках сходен, чтобы броситься в море. Из люков неслись жалобные крики, которые, кажется, до сих пор звучат у меня в ушах; от них кровь стыла в жилах и вставали дыбом волосы. То были раненые, оставленные на первой батарейной палубе; видя, как их заливает вода, они вопили, взывая к помощи не то бога, не то людей. К людям они взывали явно напрасно, ибо те думали только о собственном спасении. В кромешной темноте все, не разбирая дороги, бросались к лодкам, и всеобщая сумятица только затрудняла переправу. И лишь один человек, безучастный к величайшей опасности, ко всему, что творилось вокруг, глубоко задумавшись, шагал взад и вперед по капитанскому мостику, словно деревянный настил, по которому он ступал, не должен был погрузиться в морскую пучину. То был мой хозяин. Обуреваемый страхом, я бросился к нему со словами:
– Сеньор, мы тонем!
Дон Алонсо не обратил на меня ни малейшего внимания и, не прекращая своей размеренной ходьбы (если мне не изменяет память), произнес совсем неподходящие к подобной обстановке слова:
– О, как будет смеяться надо мной Пака, когда я вернусь домой после этой ужасной катастрофы.
– Сеньор, ведь наш корабль сейчас пойдет ко дну! – снова закричал я умоляющим голосом, подкрепляя свои слова трагическим жестом.
Дон Алонсо безучастно посмотрел на море, на шлюпки, на облепивших их отчаявшихся, ослепленных страхом людей. Я жадными глазами разыскал среди них Марсиаля и что есть мочи стал звать его. Но тут я словно потерял сознание: голова у меня закружилась, глаза наполнились слезами, и я не помню, что произошло дальше. Как мне удалось спастись, я припоминаю очень смутно, словно в каком-то глубоком сне, ибо от страха совсем лишился рассудка. Мне помнится, будто к дону Алонсо, когда я с ним разговаривал, подошел какой-то матрос и схватил его в охапку своими могучими руками. Меня тоже кто-то подхватил, а когда я очнулся, то уже лежал в шлюпке у ног хозяина, который с отеческой заботой положил мою голову себе на колени. Марсиаль сидел у руля; шлюпка была переполнена. Я приподнялся и увидел в нескольких варах справа от лодки черную громаду корабля, уходившего под воду. В люках, еще не захлестнутых волнами, трепетал слабый свет зажженного на ночь фонаря, который, как последний неусыпный страж, горел на останках погибающего судна. До моего слуха донеслись жалобные стоны: то взывали несчастные раненые, которых не удалось спасти; они были обречены на гибель в черной бездне, и лишь печальный мигающий свет фонаря как бы позволял им послать последнюю весточку о неизбывной тоске их сердец.
Мое воображение вновь перенесло меня на корабль: еще немного – и он потеряет равновесие и перевернется вверх дном. Как встретят несчастные раненые это последнее испытание! Что произнесут они в сей страшный миг! Если б они видели тех, кто удирал на лодках, если б слышали шлепанье весел, какая тоска охватила бы их измученные души! Но надо признать, что жестокие страдания очистили их от всех грехов и корабль шел ко дну, осененный господней благодатью…
Лодка наша отошла далеко, я еще различал в темноте огромную бесформенную массу «Тринидада», хотя, наверное, скорее по наитию, чем глазами. Мне даже почудилась на фоне мрачного неба огромная рука, которую протянул над морем наш корабль. Но это уже, вне всякого сомнения, было плодом моей разгоряченной фантазии.
Глава XIII
Мои страхи оказались не напрасными: еще не успела сойти с корабля и половина команды, как глухой ропот тревоги и ужаса разнесся по «Тринидаду».
– Корабль тонет!.. К шлюпкам, к шлюпкам! – закричали со всех сторон. Подгоняемые инстинктом самосохранения, все бросились к борту, жадным взором ловя возвращавшиеся лодки. Работы прекратились, о раненых сразу позабыли, и многие из тех, кого уже вытащили на палубу, обезумев от страха, ползли по ней в поисках сходен, чтобы броситься в море. Из люков неслись жалобные крики, которые, кажется, до сих пор звучат у меня в ушах; от них кровь стыла в жилах и вставали дыбом волосы. То были раненые, оставленные на первой батарейной палубе; видя, как их заливает вода, они вопили, взывая к помощи не то бога, не то людей. К людям они взывали явно напрасно, ибо те думали только о собственном спасении. В кромешной темноте все, не разбирая дороги, бросались к лодкам, и всеобщая сумятица только затрудняла переправу. И лишь один человек, безучастный к величайшей опасности, ко всему, что творилось вокруг, глубоко задумавшись, шагал взад и вперед по капитанскому мостику, словно деревянный настил, по которому он ступал, не должен был погрузиться в морскую пучину. То был мой хозяин. Обуреваемый страхом, я бросился к нему со словами:
– Сеньор, мы тонем!
Дон Алонсо не обратил на меня ни малейшего внимания и, не прекращая своей размеренной ходьбы (если мне не изменяет память), произнес совсем неподходящие к подобной обстановке слова:
– О, как будет смеяться надо мной Пака, когда я вернусь домой после этой ужасной катастрофы.
– Сеньор, ведь наш корабль сейчас пойдет ко дну! – снова закричал я умоляющим голосом, подкрепляя свои слова трагическим жестом.
Дон Алонсо безучастно посмотрел на море, на шлюпки, на облепивших их отчаявшихся, ослепленных страхом людей. Я жадными глазами разыскал среди них Марсиаля и что есть мочи стал звать его. Но тут я словно потерял сознание: голова у меня закружилась, глаза наполнились слезами, и я не помню, что произошло дальше. Как мне удалось спастись, я припоминаю очень смутно, словно в каком-то глубоком сне, ибо от страха совсем лишился рассудка. Мне помнится, будто к дону Алонсо, когда я с ним разговаривал, подошел какой-то матрос и схватил его в охапку своими могучими руками. Меня тоже кто-то подхватил, а когда я очнулся, то уже лежал в шлюпке у ног хозяина, который с отеческой заботой положил мою голову себе на колени. Марсиаль сидел у руля; шлюпка была переполнена. Я приподнялся и увидел в нескольких варах справа от лодки черную громаду корабля, уходившего под воду. В люках, еще не захлестнутых волнами, трепетал слабый свет зажженного на ночь фонаря, который, как последний неусыпный страж, горел на останках погибающего судна. До моего слуха донеслись жалобные стоны: то взывали несчастные раненые, которых не удалось спасти; они были обречены на гибель в черной бездне, и лишь печальный мигающий свет фонаря как бы позволял им послать последнюю весточку о неизбывной тоске их сердец.
Мое воображение вновь перенесло меня на корабль: еще немного – и он потеряет равновесие и перевернется вверх дном. Как встретят несчастные раненые это последнее испытание! Что произнесут они в сей страшный миг! Если б они видели тех, кто удирал на лодках, если б слышали шлепанье весел, какая тоска охватила бы их измученные души! Но надо признать, что жестокие страдания очистили их от всех грехов и корабль шел ко дну, осененный господней благодатью…
Лодка наша отошла далеко, я еще различал в темноте огромную бесформенную массу «Тринидада», хотя, наверное, скорее по наитию, чем глазами. Мне даже почудилась на фоне мрачного неба огромная рука, которую протянул над морем наш корабль. Но это уже, вне всякого сомнения, было плодом моей разгоряченной фантазии.
Глава XIII
Лодка плыла… неизвестно куда. Даже сам Марсиаль не знал нашего курса. Кругом стояла кромешная тьма, мы потеряли из виду остальные шлюпки, а огни «Принса» растаяли в тумане, словно кто-то их задул. Вокруг нас вздымались огромные валы и дул крепкий ветер, наша утлая лодчонка с трудом пробивалась в темноте и лишь благодаря уменью рулевого зачерпнула всего один раз. Все молчали и, напрягая зрение, горестно всматривались туда, где наши товарищи вступили в последний неравный бой со смертью. Это жуткое путешествие я, по своей привычке, постарался философски осмыслить, да простит мне читатель столь пышное выражение. Безусловно, многие посмеются над четырнадцатилетним философом; но я не спасую перед шутками и осмелюсь поведать здесь о своих тогдашних размышлениях. Детям ведь тоже приходят на ум высокие мысли, а в те дни, перед лицом такого зрелища, кто, кроме набитого дурака, мог оставаться безучастным?
Итак, в наших шлюпках находились испанцы и англичане (испанцы, правда, преобладали); весьма любопытно было видеть, как они братались между собой, сплоченные общей опасностью, забыв о том, что всего лишь накануне убивали друг друга в жестоком бою, походя скорее на диких зверей, нежели на людей. Я всматривался в англичан, гребущих с таким же упорством, как и наши матросы. На их лицах отражались те же чувства ужаса или надежды, и особенно преобладало выражение кротости и милосердия. Размышляя так, я говорил себе: «Боже, для чего все войны? Почему люди не могут вечно жить в мире, ведь дружат же они в минуту опасности? И разве эта картина, трогающая до глубины души, не доказывает, что все люди на земле братья?»
Тут мои размышления прервались мыслью о различных странах, или, как я представлял их себе, разобщенных островах, и тогда я воскликнул про себя: «Да, желание отдельных островов завладеть частицей чужой земли – вот в чем корень зла; несомненно, там живет много дурных людей, которые и учиняют войны ради личного блага: то ли в силу тщеславия и желания всем управлять, то ли потому, что непомерно скупы и мечтают разбогатеть еще больше. Эти-то дурные люди и обманывают остальных, всех этих несчастных, которые идут воевать, а чтобы обман был совсем полным, их побуждают ненавидеть другие нации; сеют среди них раздоры, разжигают зависть – и вот вам результат. Я глубоко уверен – так долго продолжаться не может; даю голову на отсечение, что в скором времени люди всех островов убедятся, что совершают величайшую глупость, затевая ужасные войны, и настанет день, когда они бросятся друг другу в объятия и составят единую любящую семью.» Так думал я в те годы. С тех пор прошло семьдесят лет, но такой счастливый день пока еще не наступил.
Лодка с трудом пробиралась по бушующему морю. Мне кажется, что Марсиаль, разреши ему только хозяин, совершил бы беспримерный подвиг: сбросил бы всех англичан за борт и повернул шлюпку к Кадису или просто к берегу, и мы наверняка все утонули бы. Подобный план он нашептывал на ухо хозяину, но дон Алонсо тут же преподал ему хороший урок благородства: я сам слышал, как он сказал:
– Мы пленники, Марсиаль, пленники.
К нашему ужасу, вокруг не было видно ни одного корабля. «Принс» куда-то исчез, мы очутились в кромешной темноте. Ничто не указывало на близкое присутствие неприятеля. Наконец мы с трудом различили какой-то огонек, а через некоторое время из мрака выплыла неясная громада корабля, гонимого сильным ветром. Одни стали утверждать, что это француз, другие, что англичанин, а Марсиаль настаивал на том, что наш, испанец. Гребцы налегли на весла, и, изрядно попотев, мы вскоре подошли к кораблю на расстояние кабельтова.
– Эй, на корабле, – крикнули с нашей лодки. Тут же нам ответили по-испански.
– Это «Сан Августин», – сказал Марсиаль.
– «Сан Августин» потоплен, – отвечал ему дон Алонсо. – Мне думается, что это «Санта Анна», она попала в руки англичан.
И в самом деле, подойдя ближе, мы узнали «Санта Анну», которой командовал в сражении генерал-лейтенант Алава. Конвоировавшие нас англичане предложили нам перейти на «Санта Анну», и через несколько минут мы живыми и невредимыми ступили на палубу славного корабля. Этот стодвенадцатипушечный линейный корабль также подвергся большим разрушениям, правда не столь серьезным, как «Сантисима Тринидад». Хотя на нем не осталось ни одной мачты и даже не было руля, он все же довольно сносно держался на воде.
После Трафальгарского сражения «Санта Анна» просуществовала еще одиннадцать лет и проскрипела бы еще столько же, если бы из-за пробоины в днище не затонула в Гаванской бухте в 1816 году. В морском сражении, о котором я повествую, «Санта Анна» вела себя героически. Командовал ею, как я уже говорил, генерал-лейтенант Алава, начальник авангарда, оказавшийся из-за нарушения боевого порядка в арьергарде. Как вы, вероятно, помните, колонна, возглавляемая Коллингвудом, двигалась на арьергард, в то время как Нельсон шел на центр. «Санта Анна», прикрываемая одним лишь французским «Фугё», вынуждена была вступить в бой с «Ройял Совереном» и еще четырьмя английскими кораблями. Но, несмотря на неравенство сил, потери у обеих сторон были почти равные. Английский флагман вышел из строя первым, и его команда была вынуждена перейти на фрегат «Эуригалюс», Как потом рассказывали, там творилось нечто ужасное: два могучих корабля, почти касаясь реями, в течение шести часов в упор расстреливали друг друга, до тех пор пока «Санта Анна», потеряв девяносто семь матросов и пять офицеров убитыми, а генерала Алаву и командора Гардоки раненными, не была вынуждена сдаться. Зажатая с двух сторон неприятельскими кораблями, «Санта Анна» едва держалась на воде. В ту страшную ночь 21 октября, когда мы ступили на ее борт, она находилась в плачевном состоянии. Лишенный управления, корабль неуклюже покачивался на волнах.
Страх перед близкой кончиной, написанный на суровых лицах матросов, как это ни странно, утешил меня. Все были печальны и подавлены от сознания того, что они побеждены и захвачены в плен. Одна деталь особенно ярко запечатлелась у меня в памяти: английские офицеры, охранявшие «Санта Анну», не в пример своим соотечественникам на «Тринидаде», были крайне нелюдимы и невежливы. Более того: англичане на «Санта Анне» вели себя грубо и жестоко, оскорбляя наших моряков, всячески показывая свою власть и бесцеремонно вмешиваясь в наши дела. Все это крайне раздражало пленников, особенно истых моряков; как мне помнится, среди них даже раздавался глухой ропот недовольства – достигни он ушей неприятеля, им бы непоздоровилось.
Впрочем, довольно о перипетиях этого ночного путешествия, если можно назвать путешествием безумную качку среди бушующих волн на полуразбитом, лишенном управления корабле. Я не собираюсь, дорогие читатели, утруждать ваше внимание перечнем невзгод, которые нам довелось испытать на борту «Санта Анны», и сразу же перейду к рассказу о других не менее интересных и занимательных событиях, которые, надеюсь, поразят ваше воображение так же, как они поразили мое.
У меня пропала всякая охота бродить и лазать по шкафуту и баку, и как только я с доном Алонсо очутился на борту «Санта Анны», то сразу же укрылся в каюте, где наконец немного отдохнул и подкрепился, ибо был крайне голоден и измучен. Однако на корабле оказалось много раненых, и я охотно принял участие в перевязках, что помешало моему измученному телу вкусить заслуженный отдых. Я перевязывал рану дона Алонсо, как вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку; обернувшись, я увидел перед собой высокого молодого человека, закутанного в длинную синюю шинель. Как часто случается, я сразу не распознал его, но, вглядевшись пристальней, вскрикнул от удивления: то был дон Рафаэль Малеспина, жених Роситы. Дон Алонсо по-отечески ласково обнял юношу, и тот уселся подле него. Малеспина тоже был ранен в руку: от страшной усталости и большой потери крови лицо его сильно осунулось, побледнело и стало совсем неузнаваемым. Появление Малеспины вызвало в моей душе разноречивые чувства, и я должен откровенно поведать о них, хотя не все они свидетельствовали о моем благородстве. Сперва я несказанно обрадовался, увидев его целым и невредимым после такой ужасной бойни, но мгновение спустя застарелая неприязнь к молодому артиллеристу с небывалой силой вспыхнула в моей груди. Теперь мне стыдно вспомнить, но я даже несколько огорчился, увидев его живым и невредимым; правда, к чести моей, я должен признаться, что это чувство промелькнуло, как вспышка молнии, черной молнии, на миг погрузившей во тьму мою душу, иначе говоря, то было легкое затмение моей совести, которая тут же вновь ослепительно засверкала. Лишь на миг овладели мной дурные мысли, но я тут же нашел в себе силы подавить их, похоронив в самых глубоких тайниках души. Многие ли способны на такое благородство? Одержав над самим собой победу, я порадовался за Малеспину, потому что он был жив, и несколько опечалился, узнав о его ране. Мне приятно и радостно вспомнить теперь, что я выказал ему свои теплые чувства. Бедная моя сеньорита! Как она, верно, терзалась в те дни! Добрые чувства, как обычно, взяли верх в моем сердце: я готов был лететь в Bexep, чтобы сообщить ей: «Дорогая донья Росита, ваш дон Рафаэль жив и здоров».
Бедняга Малеспина был переведен на «Санта Анну» с «Непомусено», также захваченного англичанами. Там, по его словам, было столько раненых, что их пришлось немедленно переправить в другое место, не то они все погибли бы. И, разумеется, после первых слов приветствия, которыми обменялись дон Алонсо с будущим зятем, а также расспросов о семьях, разговор перешел на сражение. Дон Алонсо поведал о том, что произошло на «Сантисима Тринидаде», а затем с тревогой заметил:
– Так никто толком не сказал мне, где теперь Гравина! Попал он в плен или успел уйти в Кадис?
– Генерал Гравина, – отвечал молодой артиллерист, – вел жестокий бой с «Дефайэнсом» и «Ревенджем». Ему помогали французский «Нептун» и наши «Сан Ильдефонсо» и «Сан Хусто». Но силы врага удвоились, когда к ним на помощь подошли «Дредноут», «Сандерер» и «Полифем», после чего стало бесполезно какое-либо сопротивление. На «Принце Астурийском» был изуродован весь такелаж, сломаны мачты и изрешечены борта. Гравина и его старший помощник были ранены и решили прекратить борьбу, ибо сочли всякое сопротивление бессмысленным: бой явно был проигран. На обломке мачты Гравина поднял сигнал к отступлению и в сопровождении «Сан Хусто», «Леандра», «Горца», «Неукротимого», «Нептуна» и «Аргонавта» направился к Кадису, горестно сожалея о том, что не смог отбить у врагов «Сан Ильдефонсо».
– Расскажите мне, что произошло на «Непомусено»? – с живым интересом спросил мой хозяин. – Я до сих пор не могу поверить, что погиб Чуррука, и, хотя все это утверждают, я полагаю, что сей необыкновенный человек непременно жив и находится где-нибудь в безопасном месте.
Малеспина отвечал, что, к несчастью, ему самому довелось присутствовать при смерти Чурруки, и обещал рассказать все по порядку. Офицеры тесным кольцом обступили дона Рафаэля, а я, с еще большим, чем у них, любопытством, весь обратившись в слух, старался не проронить ни звука из его рассказа:
– Еще при выходе из Кадиса, – начал Малеспина, – Чуррука предвидел ужасную катастрофу. Он не хотел выводить эскадру из бухты, прекрасно зная о превосходстве сил врага; вдобавок он мало доверял военному мастерству Вильнева. И все его предположения сбылись; все до единого, даже о собственной смерти: безусловно, он ее предчувствовал, как и то, что мы потерпим поражение. Девятнадцатого числа он сказал своему шурину Аподаке: «Прежде чем сдать свой корабль, я взорву его или потоплю. Это долг каждого, кто служит королю и родине». И в тот же день он написал своему другу письмо: «Если ты узнаешь, что мой корабль захвачен в плен, значит я убит». На его суровом печальном лице было написано предчувствие несчастья. Неотвратимость разгрома, в то время как сердца всех горели отвагой, глубоко потрясла его душу, созданную для великих подвигов и возвышенных мыслей.
Чуррука был человеком религиозным, ибо отличался высокой нравственностью. 21 октября в одиннадцать утра он приказал свистать наверх всех моряков и пехотинцев, находившихся на корабле; велел всем преклонить колени и торжественно обратился к капеллану:
«Исполните, падре, ваши обязанности и отпустите грехи этим храбрецам; кто знает, что ждет их в бою». Как только священник благословил нас, Чуррука приказал всем стать смирно, и сурово, с большой силой убеждения, сказал: «Дети мои, именем бога я обещаю вечное блаженство тому, кто умрет, исполнив свой долг! Но если кто-нибудь струсит, я прикажу немедленно расстрелять его; если же это укроется от моих глаз или от глаз моих храбрых офицеров, виновный избежит наказания, но угрызения совести будут преследовать его до конца его жалкой и презренной жизни».
Эта проповедь, столь же красноречивая, сколь в простая, ставившая исполнение воинского долга вровень с христианским чувством, вызвала бурю энтузиазма у всей команды «Непомусено». Какая невозвратимая потеря! Все пошло прахом, подобно сокровищу, погрузившемуся на дно морское! Как только были замечены англичане, Чуррука весьма опечалился, увидев первые маневры, предпринятые Вильневом; когда командующий дал эскадре сигнал повернуть фордевинд, что, как известно, расстроило боевой порядок наших кораблей, Чуррука заявил своему помощнику, что из-за такого нелепого приказания бой явно будет проигран. Он, несомненно, разгадал хитрый план Нельсона, который намеревался прорезать наш строй в центре и у арьергарда, окружить союзную эскадру и поодиночке разбить корабли, не давая им возможности оказать друг другу поддержку.
«Непомусено» попал в самый хвост нашего строя. Первой открыла огонь «Санта Анна» по «Ройял Соверену», а за ними постепенно вступили в бой и все остальные корабли. Пять английских кораблей из колонны Коллингвуда пошли на «Сан Хуана»; два из них вырвались вперед, и Чурруке пришлось встретить грудью втрое превосходящего его противника.
Мы, неся огромные потери, геройски защищались от превосходящего нас противника до двух часов пополудни. Англичанам доставалось не меньше, чем нам. Великий дух нашего доблестного командира воодушевлял солдат и матросов: все маневры, а также стрельба из пушек производились со сказочной быстротой. Новобранцы за какие-нибудь два часа обучились всему в этой героической обстановке, и наш корабль, овеянный славой, не только наводил ужас на врагов, но и повергал их в изумление.
Им уже требовалось подкрепление, приходилось выставлять шестерых своих против одного нашего. Снова подошли два корабля, первыми атаковавшие «Сан Хуана», а «Дредноут» стал у него под самым бортом на расстоянии менее пистолетного выстрела.
Между тем Чуррука, душа всех наших действий, с поразительным спокойствием руководил боем. Превосходно понимая, что недостаток сил надо восполнить уменьем и сноровкой, он берег снаряды, требуя стрелять лишь прямой наводкой, добиваясь, чтобы каждое ядро причиняло наибольший урон врагу. Чуррука поспевал всюду, за всем досматривал, осколки и ядра тучей летали у него над головой, а он даже ни разу не пригнулся. Этот хилый, болезненный человек, с красивым печальным лицом, чуждый кровавой бойне, казалось, одним лишь своим огненным взором вселял в нас чудодейственную силу. Но богу не было угодно, чтоб он выжил в этой кровопролитной схватке.
Видя, что никак не удается поразить английский корабль, нагло торчавший у самого носа «Сан Хуана», Чуррука сам навел пушку и сбил мачту у неприятеля. Чуррука уже возвращался на капитанский мостик, когда вражеское ядро настигло его, чуть не оторвав ему правую ногу. Мы подбежали, чтобы поддержать героя, и он рухнул нам на руки. О, какая страшная минута! Мне до сих пор чудится, будто его могучее сердце трепещет у меня под рукой, сердце, до последнего удара бившееся во славу родины.
Агония Чурруки длилась недолго; с нечеловеческим усилием он приподнял голову, поникшую на грудь, на мертвенно-бледном лице его мелькнула слабая улыбка, и он едва слышно проговорил: «Все это пустяки! Продолжайте огонь!» Могучий дух Чурруки боролся со смертью, превозмогая нечеловеческие страдания искалеченного тела. Мы хотели перенести капитана в каюту, но он упорно отказывался покинуть свой пост. Наконец, сдавшись на наши уговоры, он решил передать команду своему помощнику. Чуррука попросил позвать своего заместителя Мойна, но ему сказали, что Мойн убит; тогда он велел позвать командира первой батареи, и тот, тяжело раненный, поднялся на мостик и принял на себя командование кораблем.
Однако с этой минуты экипаж словно подменили: из исполина он превратился в карлика: храбрости как не бывало, и все поняли, что настал час поражения. Несмотря на охватившее меня смятение, я видел, держа в объятиях героя «Сан Хуана», как подействовала на матросов гибель их командира. Команду охватил гнетущий паралич; все были так подавлены несчастьем, что боль утраты любимого капитана заслонила позор поражения.
Половина экипажа была убита или ранена; почти все пушки были сорваны с лафетов, а из всего рангоута невредимой осталась лишь фок-мачта; руль не действовал, обрывки парусов и рей завалили всю палубу. И вот в таком плачевном состоянии наш корабль из последних сил решил следовать за «Принцем Астурийским», который поднял сигнал об отходе. Но смертельно раненный «Непомусено» не мог даже сдвинуться с места. И все же, несмотря на огромные разрушения, несмотря на упадок духа команды, несмотря на то, что все, казалось, сговорилось против нас, ни один из шести английских кораблей не осмелился схватиться с «Непомусено» на абордаж. Даже победив наш корабль, они испытывали непреодолимый страх перед ним. Чуррука, уже в предсмертных муках, приказал не спускать флага и не сдавать корабля до тех пор, пока он жив. К несчастью, это был слишком короткий срок, ибо Чуррука умирал на наших глазах, и все мы, окружавшие его, поражались, как в таком истерзанном теле еще теплится жизнь. Великая, непреоборимая сила духа поддерживала в нем жизнь, ибо жить для него в эти минуты означало до конца исполнить свой долг. Он до последнего вздоха не терял сознания, ни разу не пожаловался на нестерпимую боль, ни разу не посетовал на близкую кончину; напротив, все его помыслы были направлены на то, чтобы офицеры корабля не ужасались его страданиям и честно исполняли свой долг. Чуррука горячо поблагодарил всю команду за героическое поведение в бою, сказал несколько слов своему шурину Руису де Аподака, передал сердечный привет молодой жене, пересохшими губами вознес молитву богу и испустил дух со спокойной совестью безгрешного человека, доблестного героя, правда не испытавшего радость победы, но и не признавшего себя побежденным. Чуррука возвел воинскую дисциплину в христианский долг, проявил стойкость подлинного солдата и сдержанность настоящего мужчины; он не произнес ни единого слова жалобы, не винил никого и почил с таким же достоинством и благородством, с каким прожил жизнь. Мы с замиранием сердца смотрели на еще не остывшее тело, и нам не верилось, что наш командир умер: всем казалось, вот-вот он проснется и снова начнет отдавать приказания, и у нас недостало сил сдержать слезы. Как видно, уходя от нас, Чуррука унес с собой все мужество, все силы и твердость духа, побуждавшие нас на подвиг.
«Сан Хуан» сдался, и когда на его борт поднялись офицеры с шести английских кораблей, одержавших над ним победу, то каждый из этих офицеров оспаривал честь первым завладеть шпагой славного бригадира. Они галдели, доказывая, что Чуррука сдался именно их кораблю, и чуть было не переругались из-за этого между собой. Тогда они обратились к временному капитану «Сан Хуана» с просьбой разрешить их спор, сказав, какому из английских кораблей он сдался, на что тот ответил: «Всем вместе, ибо одному кораблю „Сан Хуан“ никогда бы не сдался».
При виде убитого Чурруки англичане, прекрасно знавшие о его беспредельной храбрости и непревзойденном мастерстве флотоводца, выразили глубокое горе, и один из них произнес приблизительно следующие слова: «Знаменитые флотоводцы, подобные Чурруке, не должны подвергаться превратностям боя, а должны быть сохранены для процветания науки мореходства». Затем они распорядились, чтобы церемония погребения была произведена согласно воинским правилам в присутствии сухопутных и морских сил англичан и испанцев, и во всех своих действиях проявляли себя как истые любезные и благородные кабальеро.
Число раненых на «Сан Хуане» было столь значительно, что нас незамедлительно переправили на другие корабли как на английские, так и на наши, попавшие к ним в плен. Мне выпала доля попасть на корабль, подвергшийся наибольшим разрушениям; но англичане считали, что им удастся довести его до Гибралтара прежде других, уж поскольку им было не под силу увести «Тринидад», самый большой и самый лучший из наших кораблей…
На этом Малеспина закончил свою одиссею, выслушанную всеми с живейшим вниманием. Из рассказанного я понял, что каждый корабль испытал столь же ужасную трагедию, как и та, которую пришлось пережить мне самому. Мысленно я воскликнул: «Святый боже, сколько несчастий из-за глупости одного человека!» И хотя я был в то время всего лишь мальчишкой, я помню, мне пришла в голову такая мысль: «Ни один глупец не способен натворить за всю свою жизнь столько глупостей, сколько их порой совершают целые нации, руководимые сотнями талантливых людей».
Итак, в наших шлюпках находились испанцы и англичане (испанцы, правда, преобладали); весьма любопытно было видеть, как они братались между собой, сплоченные общей опасностью, забыв о том, что всего лишь накануне убивали друг друга в жестоком бою, походя скорее на диких зверей, нежели на людей. Я всматривался в англичан, гребущих с таким же упорством, как и наши матросы. На их лицах отражались те же чувства ужаса или надежды, и особенно преобладало выражение кротости и милосердия. Размышляя так, я говорил себе: «Боже, для чего все войны? Почему люди не могут вечно жить в мире, ведь дружат же они в минуту опасности? И разве эта картина, трогающая до глубины души, не доказывает, что все люди на земле братья?»
Тут мои размышления прервались мыслью о различных странах, или, как я представлял их себе, разобщенных островах, и тогда я воскликнул про себя: «Да, желание отдельных островов завладеть частицей чужой земли – вот в чем корень зла; несомненно, там живет много дурных людей, которые и учиняют войны ради личного блага: то ли в силу тщеславия и желания всем управлять, то ли потому, что непомерно скупы и мечтают разбогатеть еще больше. Эти-то дурные люди и обманывают остальных, всех этих несчастных, которые идут воевать, а чтобы обман был совсем полным, их побуждают ненавидеть другие нации; сеют среди них раздоры, разжигают зависть – и вот вам результат. Я глубоко уверен – так долго продолжаться не может; даю голову на отсечение, что в скором времени люди всех островов убедятся, что совершают величайшую глупость, затевая ужасные войны, и настанет день, когда они бросятся друг другу в объятия и составят единую любящую семью.» Так думал я в те годы. С тех пор прошло семьдесят лет, но такой счастливый день пока еще не наступил.
Лодка с трудом пробиралась по бушующему морю. Мне кажется, что Марсиаль, разреши ему только хозяин, совершил бы беспримерный подвиг: сбросил бы всех англичан за борт и повернул шлюпку к Кадису или просто к берегу, и мы наверняка все утонули бы. Подобный план он нашептывал на ухо хозяину, но дон Алонсо тут же преподал ему хороший урок благородства: я сам слышал, как он сказал:
– Мы пленники, Марсиаль, пленники.
К нашему ужасу, вокруг не было видно ни одного корабля. «Принс» куда-то исчез, мы очутились в кромешной темноте. Ничто не указывало на близкое присутствие неприятеля. Наконец мы с трудом различили какой-то огонек, а через некоторое время из мрака выплыла неясная громада корабля, гонимого сильным ветром. Одни стали утверждать, что это француз, другие, что англичанин, а Марсиаль настаивал на том, что наш, испанец. Гребцы налегли на весла, и, изрядно попотев, мы вскоре подошли к кораблю на расстояние кабельтова.
– Эй, на корабле, – крикнули с нашей лодки. Тут же нам ответили по-испански.
– Это «Сан Августин», – сказал Марсиаль.
– «Сан Августин» потоплен, – отвечал ему дон Алонсо. – Мне думается, что это «Санта Анна», она попала в руки англичан.
И в самом деле, подойдя ближе, мы узнали «Санта Анну», которой командовал в сражении генерал-лейтенант Алава. Конвоировавшие нас англичане предложили нам перейти на «Санта Анну», и через несколько минут мы живыми и невредимыми ступили на палубу славного корабля. Этот стодвенадцатипушечный линейный корабль также подвергся большим разрушениям, правда не столь серьезным, как «Сантисима Тринидад». Хотя на нем не осталось ни одной мачты и даже не было руля, он все же довольно сносно держался на воде.
После Трафальгарского сражения «Санта Анна» просуществовала еще одиннадцать лет и проскрипела бы еще столько же, если бы из-за пробоины в днище не затонула в Гаванской бухте в 1816 году. В морском сражении, о котором я повествую, «Санта Анна» вела себя героически. Командовал ею, как я уже говорил, генерал-лейтенант Алава, начальник авангарда, оказавшийся из-за нарушения боевого порядка в арьергарде. Как вы, вероятно, помните, колонна, возглавляемая Коллингвудом, двигалась на арьергард, в то время как Нельсон шел на центр. «Санта Анна», прикрываемая одним лишь французским «Фугё», вынуждена была вступить в бой с «Ройял Совереном» и еще четырьмя английскими кораблями. Но, несмотря на неравенство сил, потери у обеих сторон были почти равные. Английский флагман вышел из строя первым, и его команда была вынуждена перейти на фрегат «Эуригалюс», Как потом рассказывали, там творилось нечто ужасное: два могучих корабля, почти касаясь реями, в течение шести часов в упор расстреливали друг друга, до тех пор пока «Санта Анна», потеряв девяносто семь матросов и пять офицеров убитыми, а генерала Алаву и командора Гардоки раненными, не была вынуждена сдаться. Зажатая с двух сторон неприятельскими кораблями, «Санта Анна» едва держалась на воде. В ту страшную ночь 21 октября, когда мы ступили на ее борт, она находилась в плачевном состоянии. Лишенный управления, корабль неуклюже покачивался на волнах.
Страх перед близкой кончиной, написанный на суровых лицах матросов, как это ни странно, утешил меня. Все были печальны и подавлены от сознания того, что они побеждены и захвачены в плен. Одна деталь особенно ярко запечатлелась у меня в памяти: английские офицеры, охранявшие «Санта Анну», не в пример своим соотечественникам на «Тринидаде», были крайне нелюдимы и невежливы. Более того: англичане на «Санта Анне» вели себя грубо и жестоко, оскорбляя наших моряков, всячески показывая свою власть и бесцеремонно вмешиваясь в наши дела. Все это крайне раздражало пленников, особенно истых моряков; как мне помнится, среди них даже раздавался глухой ропот недовольства – достигни он ушей неприятеля, им бы непоздоровилось.
Впрочем, довольно о перипетиях этого ночного путешествия, если можно назвать путешествием безумную качку среди бушующих волн на полуразбитом, лишенном управления корабле. Я не собираюсь, дорогие читатели, утруждать ваше внимание перечнем невзгод, которые нам довелось испытать на борту «Санта Анны», и сразу же перейду к рассказу о других не менее интересных и занимательных событиях, которые, надеюсь, поразят ваше воображение так же, как они поразили мое.
У меня пропала всякая охота бродить и лазать по шкафуту и баку, и как только я с доном Алонсо очутился на борту «Санта Анны», то сразу же укрылся в каюте, где наконец немного отдохнул и подкрепился, ибо был крайне голоден и измучен. Однако на корабле оказалось много раненых, и я охотно принял участие в перевязках, что помешало моему измученному телу вкусить заслуженный отдых. Я перевязывал рану дона Алонсо, как вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку; обернувшись, я увидел перед собой высокого молодого человека, закутанного в длинную синюю шинель. Как часто случается, я сразу не распознал его, но, вглядевшись пристальней, вскрикнул от удивления: то был дон Рафаэль Малеспина, жених Роситы. Дон Алонсо по-отечески ласково обнял юношу, и тот уселся подле него. Малеспина тоже был ранен в руку: от страшной усталости и большой потери крови лицо его сильно осунулось, побледнело и стало совсем неузнаваемым. Появление Малеспины вызвало в моей душе разноречивые чувства, и я должен откровенно поведать о них, хотя не все они свидетельствовали о моем благородстве. Сперва я несказанно обрадовался, увидев его целым и невредимым после такой ужасной бойни, но мгновение спустя застарелая неприязнь к молодому артиллеристу с небывалой силой вспыхнула в моей груди. Теперь мне стыдно вспомнить, но я даже несколько огорчился, увидев его живым и невредимым; правда, к чести моей, я должен признаться, что это чувство промелькнуло, как вспышка молнии, черной молнии, на миг погрузившей во тьму мою душу, иначе говоря, то было легкое затмение моей совести, которая тут же вновь ослепительно засверкала. Лишь на миг овладели мной дурные мысли, но я тут же нашел в себе силы подавить их, похоронив в самых глубоких тайниках души. Многие ли способны на такое благородство? Одержав над самим собой победу, я порадовался за Малеспину, потому что он был жив, и несколько опечалился, узнав о его ране. Мне приятно и радостно вспомнить теперь, что я выказал ему свои теплые чувства. Бедная моя сеньорита! Как она, верно, терзалась в те дни! Добрые чувства, как обычно, взяли верх в моем сердце: я готов был лететь в Bexep, чтобы сообщить ей: «Дорогая донья Росита, ваш дон Рафаэль жив и здоров».
Бедняга Малеспина был переведен на «Санта Анну» с «Непомусено», также захваченного англичанами. Там, по его словам, было столько раненых, что их пришлось немедленно переправить в другое место, не то они все погибли бы. И, разумеется, после первых слов приветствия, которыми обменялись дон Алонсо с будущим зятем, а также расспросов о семьях, разговор перешел на сражение. Дон Алонсо поведал о том, что произошло на «Сантисима Тринидаде», а затем с тревогой заметил:
– Так никто толком не сказал мне, где теперь Гравина! Попал он в плен или успел уйти в Кадис?
– Генерал Гравина, – отвечал молодой артиллерист, – вел жестокий бой с «Дефайэнсом» и «Ревенджем». Ему помогали французский «Нептун» и наши «Сан Ильдефонсо» и «Сан Хусто». Но силы врага удвоились, когда к ним на помощь подошли «Дредноут», «Сандерер» и «Полифем», после чего стало бесполезно какое-либо сопротивление. На «Принце Астурийском» был изуродован весь такелаж, сломаны мачты и изрешечены борта. Гравина и его старший помощник были ранены и решили прекратить борьбу, ибо сочли всякое сопротивление бессмысленным: бой явно был проигран. На обломке мачты Гравина поднял сигнал к отступлению и в сопровождении «Сан Хусто», «Леандра», «Горца», «Неукротимого», «Нептуна» и «Аргонавта» направился к Кадису, горестно сожалея о том, что не смог отбить у врагов «Сан Ильдефонсо».
– Расскажите мне, что произошло на «Непомусено»? – с живым интересом спросил мой хозяин. – Я до сих пор не могу поверить, что погиб Чуррука, и, хотя все это утверждают, я полагаю, что сей необыкновенный человек непременно жив и находится где-нибудь в безопасном месте.
Малеспина отвечал, что, к несчастью, ему самому довелось присутствовать при смерти Чурруки, и обещал рассказать все по порядку. Офицеры тесным кольцом обступили дона Рафаэля, а я, с еще большим, чем у них, любопытством, весь обратившись в слух, старался не проронить ни звука из его рассказа:
– Еще при выходе из Кадиса, – начал Малеспина, – Чуррука предвидел ужасную катастрофу. Он не хотел выводить эскадру из бухты, прекрасно зная о превосходстве сил врага; вдобавок он мало доверял военному мастерству Вильнева. И все его предположения сбылись; все до единого, даже о собственной смерти: безусловно, он ее предчувствовал, как и то, что мы потерпим поражение. Девятнадцатого числа он сказал своему шурину Аподаке: «Прежде чем сдать свой корабль, я взорву его или потоплю. Это долг каждого, кто служит королю и родине». И в тот же день он написал своему другу письмо: «Если ты узнаешь, что мой корабль захвачен в плен, значит я убит». На его суровом печальном лице было написано предчувствие несчастья. Неотвратимость разгрома, в то время как сердца всех горели отвагой, глубоко потрясла его душу, созданную для великих подвигов и возвышенных мыслей.
Чуррука был человеком религиозным, ибо отличался высокой нравственностью. 21 октября в одиннадцать утра он приказал свистать наверх всех моряков и пехотинцев, находившихся на корабле; велел всем преклонить колени и торжественно обратился к капеллану:
«Исполните, падре, ваши обязанности и отпустите грехи этим храбрецам; кто знает, что ждет их в бою». Как только священник благословил нас, Чуррука приказал всем стать смирно, и сурово, с большой силой убеждения, сказал: «Дети мои, именем бога я обещаю вечное блаженство тому, кто умрет, исполнив свой долг! Но если кто-нибудь струсит, я прикажу немедленно расстрелять его; если же это укроется от моих глаз или от глаз моих храбрых офицеров, виновный избежит наказания, но угрызения совести будут преследовать его до конца его жалкой и презренной жизни».
Эта проповедь, столь же красноречивая, сколь в простая, ставившая исполнение воинского долга вровень с христианским чувством, вызвала бурю энтузиазма у всей команды «Непомусено». Какая невозвратимая потеря! Все пошло прахом, подобно сокровищу, погрузившемуся на дно морское! Как только были замечены англичане, Чуррука весьма опечалился, увидев первые маневры, предпринятые Вильневом; когда командующий дал эскадре сигнал повернуть фордевинд, что, как известно, расстроило боевой порядок наших кораблей, Чуррука заявил своему помощнику, что из-за такого нелепого приказания бой явно будет проигран. Он, несомненно, разгадал хитрый план Нельсона, который намеревался прорезать наш строй в центре и у арьергарда, окружить союзную эскадру и поодиночке разбить корабли, не давая им возможности оказать друг другу поддержку.
«Непомусено» попал в самый хвост нашего строя. Первой открыла огонь «Санта Анна» по «Ройял Соверену», а за ними постепенно вступили в бой и все остальные корабли. Пять английских кораблей из колонны Коллингвуда пошли на «Сан Хуана»; два из них вырвались вперед, и Чурруке пришлось встретить грудью втрое превосходящего его противника.
Мы, неся огромные потери, геройски защищались от превосходящего нас противника до двух часов пополудни. Англичанам доставалось не меньше, чем нам. Великий дух нашего доблестного командира воодушевлял солдат и матросов: все маневры, а также стрельба из пушек производились со сказочной быстротой. Новобранцы за какие-нибудь два часа обучились всему в этой героической обстановке, и наш корабль, овеянный славой, не только наводил ужас на врагов, но и повергал их в изумление.
Им уже требовалось подкрепление, приходилось выставлять шестерых своих против одного нашего. Снова подошли два корабля, первыми атаковавшие «Сан Хуана», а «Дредноут» стал у него под самым бортом на расстоянии менее пистолетного выстрела.
Между тем Чуррука, душа всех наших действий, с поразительным спокойствием руководил боем. Превосходно понимая, что недостаток сил надо восполнить уменьем и сноровкой, он берег снаряды, требуя стрелять лишь прямой наводкой, добиваясь, чтобы каждое ядро причиняло наибольший урон врагу. Чуррука поспевал всюду, за всем досматривал, осколки и ядра тучей летали у него над головой, а он даже ни разу не пригнулся. Этот хилый, болезненный человек, с красивым печальным лицом, чуждый кровавой бойне, казалось, одним лишь своим огненным взором вселял в нас чудодейственную силу. Но богу не было угодно, чтоб он выжил в этой кровопролитной схватке.
Видя, что никак не удается поразить английский корабль, нагло торчавший у самого носа «Сан Хуана», Чуррука сам навел пушку и сбил мачту у неприятеля. Чуррука уже возвращался на капитанский мостик, когда вражеское ядро настигло его, чуть не оторвав ему правую ногу. Мы подбежали, чтобы поддержать героя, и он рухнул нам на руки. О, какая страшная минута! Мне до сих пор чудится, будто его могучее сердце трепещет у меня под рукой, сердце, до последнего удара бившееся во славу родины.
Агония Чурруки длилась недолго; с нечеловеческим усилием он приподнял голову, поникшую на грудь, на мертвенно-бледном лице его мелькнула слабая улыбка, и он едва слышно проговорил: «Все это пустяки! Продолжайте огонь!» Могучий дух Чурруки боролся со смертью, превозмогая нечеловеческие страдания искалеченного тела. Мы хотели перенести капитана в каюту, но он упорно отказывался покинуть свой пост. Наконец, сдавшись на наши уговоры, он решил передать команду своему помощнику. Чуррука попросил позвать своего заместителя Мойна, но ему сказали, что Мойн убит; тогда он велел позвать командира первой батареи, и тот, тяжело раненный, поднялся на мостик и принял на себя командование кораблем.
Однако с этой минуты экипаж словно подменили: из исполина он превратился в карлика: храбрости как не бывало, и все поняли, что настал час поражения. Несмотря на охватившее меня смятение, я видел, держа в объятиях героя «Сан Хуана», как подействовала на матросов гибель их командира. Команду охватил гнетущий паралич; все были так подавлены несчастьем, что боль утраты любимого капитана заслонила позор поражения.
Половина экипажа была убита или ранена; почти все пушки были сорваны с лафетов, а из всего рангоута невредимой осталась лишь фок-мачта; руль не действовал, обрывки парусов и рей завалили всю палубу. И вот в таком плачевном состоянии наш корабль из последних сил решил следовать за «Принцем Астурийским», который поднял сигнал об отходе. Но смертельно раненный «Непомусено» не мог даже сдвинуться с места. И все же, несмотря на огромные разрушения, несмотря на упадок духа команды, несмотря на то, что все, казалось, сговорилось против нас, ни один из шести английских кораблей не осмелился схватиться с «Непомусено» на абордаж. Даже победив наш корабль, они испытывали непреодолимый страх перед ним. Чуррука, уже в предсмертных муках, приказал не спускать флага и не сдавать корабля до тех пор, пока он жив. К несчастью, это был слишком короткий срок, ибо Чуррука умирал на наших глазах, и все мы, окружавшие его, поражались, как в таком истерзанном теле еще теплится жизнь. Великая, непреоборимая сила духа поддерживала в нем жизнь, ибо жить для него в эти минуты означало до конца исполнить свой долг. Он до последнего вздоха не терял сознания, ни разу не пожаловался на нестерпимую боль, ни разу не посетовал на близкую кончину; напротив, все его помыслы были направлены на то, чтобы офицеры корабля не ужасались его страданиям и честно исполняли свой долг. Чуррука горячо поблагодарил всю команду за героическое поведение в бою, сказал несколько слов своему шурину Руису де Аподака, передал сердечный привет молодой жене, пересохшими губами вознес молитву богу и испустил дух со спокойной совестью безгрешного человека, доблестного героя, правда не испытавшего радость победы, но и не признавшего себя побежденным. Чуррука возвел воинскую дисциплину в христианский долг, проявил стойкость подлинного солдата и сдержанность настоящего мужчины; он не произнес ни единого слова жалобы, не винил никого и почил с таким же достоинством и благородством, с каким прожил жизнь. Мы с замиранием сердца смотрели на еще не остывшее тело, и нам не верилось, что наш командир умер: всем казалось, вот-вот он проснется и снова начнет отдавать приказания, и у нас недостало сил сдержать слезы. Как видно, уходя от нас, Чуррука унес с собой все мужество, все силы и твердость духа, побуждавшие нас на подвиг.
«Сан Хуан» сдался, и когда на его борт поднялись офицеры с шести английских кораблей, одержавших над ним победу, то каждый из этих офицеров оспаривал честь первым завладеть шпагой славного бригадира. Они галдели, доказывая, что Чуррука сдался именно их кораблю, и чуть было не переругались из-за этого между собой. Тогда они обратились к временному капитану «Сан Хуана» с просьбой разрешить их спор, сказав, какому из английских кораблей он сдался, на что тот ответил: «Всем вместе, ибо одному кораблю „Сан Хуан“ никогда бы не сдался».
При виде убитого Чурруки англичане, прекрасно знавшие о его беспредельной храбрости и непревзойденном мастерстве флотоводца, выразили глубокое горе, и один из них произнес приблизительно следующие слова: «Знаменитые флотоводцы, подобные Чурруке, не должны подвергаться превратностям боя, а должны быть сохранены для процветания науки мореходства». Затем они распорядились, чтобы церемония погребения была произведена согласно воинским правилам в присутствии сухопутных и морских сил англичан и испанцев, и во всех своих действиях проявляли себя как истые любезные и благородные кабальеро.
Число раненых на «Сан Хуане» было столь значительно, что нас незамедлительно переправили на другие корабли как на английские, так и на наши, попавшие к ним в плен. Мне выпала доля попасть на корабль, подвергшийся наибольшим разрушениям; но англичане считали, что им удастся довести его до Гибралтара прежде других, уж поскольку им было не под силу увести «Тринидад», самый большой и самый лучший из наших кораблей…
На этом Малеспина закончил свою одиссею, выслушанную всеми с живейшим вниманием. Из рассказанного я понял, что каждый корабль испытал столь же ужасную трагедию, как и та, которую пришлось пережить мне самому. Мысленно я воскликнул: «Святый боже, сколько несчастий из-за глупости одного человека!» И хотя я был в то время всего лишь мальчишкой, я помню, мне пришла в голову такая мысль: «Ни один глупец не способен натворить за всю свою жизнь столько глупостей, сколько их порой совершают целые нации, руководимые сотнями талантливых людей».