Скандал приключился грандиозный. Религиозное чувство моих хозяев настолько было задето, что они не смогли скрыть своего негодования, и Росите здорово досталось. Но прошли долгие месяцы; раненый дуэлянт выздоровел, а поскольку Малеспина тоже происходил из высокородной и богатой семьи, то по всем признакам изменившейся домашней политики стало ясно, что молодой дон Рафаэль в ближайшее время вступит в наш дом. Родители морского офицера потребовали разорвать помолвку, а на их место явился отец победителя с просьбой отдать руку моей любезной хозяюшки его сыну. После приличествующих случаю проволочек просьбу эту удовлетворили.
   Мне припоминается первый визит отца Малеспины. Это был сухой, надменный старик с длинным, острым носом, которым он словно обнюхивал собеседника. Малеспина-старший носил пестрый камзол, кожаный колет и большие часы со множеством брелоков. Говорил он без умолку; не давая никому рта раскрыть и вставить хотя бы слово, он рассуждал обо всем на свете, и в его присутствии нельзя было ничего похвалить, ибо старик тут же заявлял, что знает о еще более интересных и необыкновенных вещах. С тех пор я стал считать старика Малеспину самым хвастливым и пустым человеком на свете, в чем неоднократно убеждался в дальнейшем. Мои хозяева приняли Малеспину очень радушно, так же как и его сына, с которым он пришел. Вскоре новоявленный жених зачастил к нам и стал приходить чуть ли не каждый день, один или в сопровождении своего папаши.
   С Роситой произошла новая перемена. Ее безразличие ко мне стало проявляться совсем открыто и граничило с явным пренебрежением. Вот когда впервые в жизни я осознал все ничтожество своего положения и проклял свою долю: тщетно пытался я объяснить себе, почему всегда сильны только сильные мира сего. Преисполненный горечи, я с болью спрашивал себя, справедливо ли, что другие знатны, богаты и образованны, а меня воспитала Ла Калета, и я сам, малограмотный паренек, должен заботиться о своей судьбе. Видя, какой монетой платят мне за безграничную любовь и привязанность, я понял, как мало надежд могу возлагать на свою будущность. Лишь много лет спустя я на собственном опыте убедился, что самоотверженным и упорным трудом можно добиться почти всего, чем тебя обошла судьба.
   Чувствуя растущую неприязнь Роситы, я окончательно расстался с привычками детских лет. В ее присутствии я не осмеливался раскрыть рта. Сеньорита внушала мне больший страх и уважение, нежели ее родители. Внимательно наблюдая за ее поведением, я видел, как ею всецело овладевает любовь. Когда дон Рафаэль запаздывал, она нервничала и печалилась: при малейшем шуме ее прекрасное личико вспыхивало румянцем, а черные глаза загорались нетерпением и надеждой. Когда же он наконец приходил, Росита не в силах была сдержать свою радость, и они тут же принимались болтать и болтали часами, но неизменно в присутствии доньи Франсиски, так как сеньорите не разрешались свидания наедине даже у оконной решетки.
   Помимо этого, влюбленные без конца переписывались, и, на мое несчастье, именно мне выпала доля служить их посыльным. О, как я негодовал! Согласно уговору я приходил на площадь и там встречал молодого Малеспину, точного как часы, который вручал мне записочку для сеньориты. Я исполнял поручение, и Росита тут же снова посылала меня к своему возлюбленному. Сколько раз я испытывал желание сжечь проклятые письма, вместо того чтобы относить их по назначению! Но, к счастью, у меня хватило мужества побороть столь низкое побуждение!
   Нет надобности говорить, как я ненавидел Малеспину. Стоило ему переступить порог, и у меня от гнева вся кровь закипала в жилах. Любой его приказ я исполнял нехотя, кое-как, всячески выказывая ему свою неприязнь. Эта неприязнь к жениху Роситы, которую все объясняли моим дурным воспитанием, а я считал проявлением твердого, непреклонного характера, присущего лишь цельным натурам, стоила мне немалых неприятностей. Особенно больно и глубоко ранила мое сердце одна фраза Роситы. Однажды она сказала: «Этот мальчишка так обнаглел, что следует выгнать его из дому».
   Наконец был назначен день свадьбы, а несколько ранее случилось, то, о чем я уже поведал читателю: дон Алонсо приступил к осуществлению своего смелого плана. Из сказанного становится ясно, что у доньи Франсиски, кроме довода о слабом здоровье супруга, имелись про запас не менее веские доводы, способные отвратить его от похода.

Глава VI

   Я прекрасно помню, как на следующий день после взбучки, которую задала мне донья Франсиска, потрясенная моей дикой выходкой и исполненная великой ненависти к морским сражениям, я вышел из дому, чтобы сопровождать хозяина в его предобеденной прогулке. Дон Алонсо шел, опираясь на мою руку, рядом с ним ковылял на своей деревяшке Марсиаль; втроем мы медленно продвигались по улице, и я изо всех сил старался приноровить свои шаги к старческой походке хозяина и неловким прыжкам Марсиаля. Наш выход походил на торжественную процессию, в которой под трепетным балдахином шествуют дряхлые святые старцы, готовые вот-вот грохнуться на землю, если кому-либо из свиты вздумается несколько ускорить шаг. У моих престарелых спутников единственным безотказным прибором были их сердца, которые неутомимо стучали, подобно только что вышедшему из мастерской механизму… Но эти компасы, несмотря на свою неутомимость и точность, не могли заставить старые посудины идти правильным курсом.
   Во время прогулки хозяин, заявив с обычным для него апломбом, что если бы адмирал Кордова скомандовал не правый поворот, а левый поворот, то бой у мыса Сан Висенте не был бы проигран, перевел разговор на свой знаменитый план, и хотя мои спутники не заявили открыло о своих намерениях (вне всякого сомнения, им мешало мое присутствие), я все же понял, что они собираются в строжайшей тайне осуществить его, потихоньку улизнув из дома так, чтобы об этом не догадалась донья Франсиска.
   Мы возвратились домой, разговаривая о совершенно посторонних вещах. Дон Алонсо, всегда крайне любезный со своей супругой, в тот день, казалось, превзошел по этой части самого себя. Любое, самое незначительное замечание жены он встречал подобострастным смешком. Мне помнится, его угодливость дошла даже до того, что он подарил ей какие-то безделушки, и, несомненно поэтому, донья Франсиска вела себя с ним особенно беззастенчиво и грубо. Полюбовная сделка с ней была невозможна. Из-за какого-то пустяка она разругалась с Марсиалем и выгнала его из дому, наговорила тысячу дерзостей супругу, а за обедом, несмотря на его усердные похвалы ее кулинарным способностям, эта непреклонная дама без устали ворчала и бранилась.
   Когда наступил час вечерней молитвы, – торжественный акт, происходивший в столовой в присутствии всех домочадцев, – дон Алонсо, обычно впадавший в дремоту от монотонного бормотания «Отче наш», за что и получал от супруги очередную взбучку, на сей раз был крайне возбужден; в каком-то экстазе он нарочито громко, чтобы все окружающие его слышали, творил молитву.
   И еще одно обстоятельство, связанное с событиями того дня, глубоко запечатлелось в моей памяти. Все стены дома были увешаны двумя видами украшений: изображениями святых и географическими картами – с одной стороны небесное воинство, а с другой – схемы всех морских сражений в Европе и Америке. После трапезы мой хозяин, задержавшись на галерее у навигационной карты, дрожащим пальцем водил по замысловатым пунктирным линиям, как вдруг донья Франсиска, которая уже кое-что пронюхала о плане бегства, подкралась сзади к углубленному в запретное занятие супругу и, всплеснув руками, воскликнула:
   – Боже правый! Этот человек сам ищет своей погибели, и вот увидите, он ее найдет…
   – Но позволь, жена, – трясясь от страха, возразил дон Алонсо, – я всего лишь рассматриваю путь Алкала Галиано и Вальдеса, отправившихся на галионах «Сутиль» и «Мехикана» обследовать пролив Фука. Это великолепное путешествие; помнится, я даже тебе о нем рассказывал.
   – Вот увидишь, я сожгу все эти мерзкие бумажки, – не унималась донья Франсиска. – Пусть пропадут пропадом всякие путешествия и тот гнусный пес, который первый их выдумал! Ты бы лучше подумал о спасений своей души, ведь в конце концов ты же не ребенок. Что за наказание, святый боже, что за человек!
   На этом все и кончилось. Я находился тут же поблизости, но теперь уж не припомню, выместила ли хозяйка свою злость на мне, лишний раз доказав прочность моих ушей и ловкость своих рук. Дело в том, что подобные ласки повторялись настолько часто, что нелегко вспомнить, получил ли я тогда свою порцию или нет. В моей памяти запечатлелось лишь то, что дону Алонсо так и не удалось, несмотря на удвоенную любезность, смягчить сердце своей дорогой половины.
   Да, я забыл сказать о моей молодой хозяюшке. В тот день она была необычайно грустна, потому что сеньор Рафаэль Малеспина не явился на свидание и даже не прислал записочки, хотя я беспрестанно бегал на площадь в надежде встретить его посыльного. Наступила ночь, и печаль Роситы еще больше усилилась: до следующего дня она уже не могла свидеться со своим суженым. Но вдруг, когда все уже спустились к ужину, у входной двери раздался громкий стук. Я бросился открывать: это был Малеспина. Мне подсказала это моя неприязнь к нему.
   Он стоял на пороге и встряхивал свой насквозь промокший под дождем плащ. Всегда, когда я вспоминаю Малеспину, он предстает предо мной именно в этом виде. По правде говоря, это был истинно красивый юноша с благородной осанкой, легкими, свободными движениями, приветливым взглядом, несколько суховатый и сдержанный в обращении, но неизменно вежливый и учтивый, хотя с налетом чопорности, как и подобает отпрыску старинной дворянской фамилии. В тот вечер на нем был темный сюртук, короткие штаны, изящные туфли, мягкая португальская шляпа и дорогой шерстяной плащ на шелковой подкладке – самый модный наряд сеньорито той эпохи. Сразу было видно, что Малеспину привело весьма серьезное дело. Он прошел прямо в столовую, и все изумились, увидев его в столь поздний час. Росита от радости сперва даже не сообразила, что этот неожиданный визит не был простой любезностью.
   – Я пришел проститься, – сказал Малеспина. Услышав это, все замерли, а Росита стала белее бумаги, на которой я пишу; потом она вдруг покраснела как маков цвет и тут же снова побледнела как смерть.
   – В чем дело? Куда это вы уезжаете, сеньор дон Рафаэль? – спросила донья Франсиска.
   Мне кажется, я уже говорил, что Малеспина был артиллерийским офицером: он служил в гарнизоне Кадиса, а в Вехере находился временно.
   – Эскадра нуждается в экипажах, – продолжал молодой офицер, – и уже отдан приказ всем явиться на корабли. Полагают, что сражение неизбежно, а на большинстве наших кораблей нет артиллерийских офицеров.
   – Святые угодники! – ни жива ни мертва, воскликнула донья Франсиска. – И вас тоже берут? Этого еще не хватало! Но вы же сухопутный офицер. Скажите им, пусть сами расхлебывают кашу, которую заварили, а если у них нет людей, пусть поищут! Нет, право, надо же что придумали!
   – Но позволь, жена, – робко возразил дон Алонсо, – разве ты не видишь, что необходимо…
   Больше он ничего не успел сказать, ибо донья Франсиска, чувствуя, что чаша ее терпения переполнилась, обрушилась на все испанские вооруженные силы.
   – Ты все считаешь прекрасным, когда дело идет о твоих проклятых кораблях. Но кто, какая нечисть, посылает во флот сухопутных офицеров? Что бы там ни говорили, это проделки господина Бонапарта. Никому из наших не придет в голову подобная чушь. Вы, друг мой, должны пойти и сказать, что собираетесь жениться. А ну-ка, – повернулась она к своему супругу, – напиши Гравине, что молодой человек не может ехать с эскадрой.
   Увидев, что муж лишь пожимает плечами, считая ее возражения слишком наивными, донья Франсиска продолжала:
   – Боже мой, ну на что ты только годен! Будь я мужчиной, я мигом бы слетала в Кадис вызволить вас из беды!
   Росита не проронила ни слова. Я внимательно следил за ней и видел, что она глубоко потрясена этой сценой. Она не спускала взора с жениха, и если бы не боялась нарушить приличия, то наверняка разразилась бы рыданиями, чтобы хоть немного облегчить свое горе.
   – Все военные, – промолвил дон Алонсо, – рабы своего долга, и в данный момент отечество требует, чтобы этот юноша отправился его защищать. В ближайшем сражении он покроет себя неувядаемой славой и увековечит свое имя, совершив великий подвиг, который войдет в историю и послужит примером для грядущих поколений.
   – Да, да именно, именно, – передразнила донья Франсиска высокопарный тон, каким дон Алонсо произнес свою речь. – А зачем все это? Да затем, что так заблагорассудилось трутням из Мадрида. Пусть они лучше сами постреляют из пушек и повоюют… А когда вы уезжаете?
   – Завтра. Увольнительную уже отобрали и велели немедленно явиться в Кадис.
   Мне не хватает слов, я не в состоянии описать те чувства, которые отразились на личике моей юной госпожи, когда она услышала эти слова. Жених и невеста переглянулись, и вокруг надолго воцарилась гнетущая тишина.
   – Я этого не перенесу, – тяжко вздохнула донья Франсиска. – Чего доброго призовут всех штатских, а то, может, и женщин в придачу… Боже правый, – возвестила она с видом прорицательницы, устремив глаза в потолок, – я не хочу обидеть тебя, но пусть будет проклят тот, кто выдумал всякие там корабли и мерзопакостное море, где они плавают, и да будет трижды проклят тот, кто первым выдумал пушку, которая так ужасно грохочет и убивает ни в чем не повинных людей.
   Дон Алонсо вперил взор в Малеспину, надеясь хоть у него обрести защиту от столь тяжких оскорблений, нанесенных благороднейшему роду войск, и печально произнес:
   – Хуже всего то, что кораблям недостает вооружения, и было бы непростительным…
   Марсиаль, стоявший в дверях и слышавший весь этот разговор, дрожа от нетерпенья, вбежал в комнату, крича на ходу:
   – Какое там недостает! У «Тринидада» сто сорок пушек, из них тридцать две – тридцать шестого калибра, тридцать четыре – двадцать четвертого, тридцать шесть – двенадцатого, восемнадцать – тридцатого и десять мортир – двадцать четвертого калибра! На «Принце Астурийском» сто восемнадцать пушек, на «Санта Анне» сто двадцать, на «Громовержце» сто, на «Непомусено», на «Святом»…
   – Кто вас спрашивает, сеньор Марсиаль, – завопила донья Франсиска, – кому какое дело, сколько там ваших пушек, пятьдесят или восемьдесят?
   Не обращая внимания на протесты доньи Франсиски, Марсиаль продолжал излагать свою военную статистику, но уже значительно понизив голос и обращаясь лишь к дону Алонсо, который из страха перед супругой не осмеливался даже выразить ему свое сочувствие.
   Между тем донья Франсиска продолжала:
   – Но вы, дон Рафаэль, ради бога, никуда не уезжайте. Объясните, что вы сухопутный офицер, и что вы не можете. Если Наполеону уж так приспичило воевать, пусть себе воюет один, пусть пойдет и скажет: «Вот я перед вами, господа англичане, бейте меня или позвольте себя укокошить». И почему это Испания должна потакать прихотям какого-то головореза?!
   – Вы правы, – согласился с ней Малеспина, – наш союз с Францией до сих пор приносил нам одни лишь несчастья.
   – Ну так с какой стати его заключили? Правду говорят, что наш Годой неотесанный, безграмотный оболтус. Неужто он думает, это можно управлять страной, тренькая на гитаре!
   – После Базельского мира, – продолжал молодой офицер, – мы были вынуждены рассориться с англичанами, которые разгромили нашу эскадру у мыса Сан Висенте.
   – Черт побери, – вскричал вдруг дон Алонсо, – с силой ударяя кулаком по столу. – Если б адмирал Кордова скомандовал тогда авангарду перейти на левый галс, согласно самым простейшим законам морской стратегии победа бы досталась нам. Я в этом уверен и прямо объявил свое мнение, но меня не послушали. Мол, не моего ума дело.
   – Важно то, что мы проиграли это сражение, – продолжал Малеспина. – И несчастье не имело бы таких тяжелых последствий, не заключи испанский двор Сан-Ильдефонского соглашения, которое поставило нас в кабальную зависимость от Первого консула, обязав помогать ему в ведении войны, нужной только ему одному для удовлетворения неимоверного тщеславия. Амьенский мир был всего лишь короткой передышкой. Англия и Франция снова объявили друг другу войну, и Наполеон потребовал от нас помощи. Мы желали остаться нейтральными, ибо договор не обязывал нас вести вторую войну, но он с таким упорством требовал от нас поддержки, что наш король, желая утихомирить его, предоставил Франции заем в сто миллионов реалов, то есть попросту захотел на золото купить спокойствие. Но даже это не помогло. Несмотря на такую жертву, мы снова были ввергнуты в войну. Кроме того, объявить войну нас заставила Англия, которая насильно задержала четыре испанских фрегата, перевозивших золото из Америки. После такой пиратской выходки у Мадридского двора не осталось другого выхода, как броситься в объятия Наполеона, который только этого и ждал. Наш флот попал под начало Первому консулу, ставшему к тому времени уже императором. Он собирался хитростью сломить сопротивление англичан и услал объединенную эскадру к Мартинике, надеясь, что за ней последует и английский флот. Благодаря этому маневру он мечтал осуществить свое давнишнее желание: высадить десант на острова Великобритании, но столь хитроумный план лишь доказал всю бездарность и трусость французского адмирала, который по возвращении в Европу не пожелал разделить с нашим флотом славу победы у мыса Финистерре. В настоящее время по распоряжению императора союзная эскадра должна находиться в Бресте. Ходят слухи, что Наполеон разгневан нерадивостью своего командующего флотом и собирается его сместить.
   – Но, как говорят, – вставил Марсиаль, – мусью Трубач ищет встречи с англичанином, чтобы как следует всыпать ему и тем самым загладить свою вину. Я этому весьма рад, вот тогда мы узнаем, кто на что годен.
   – Несомненно одно, – продолжал Малеспина, – что английская эскадра находится где-то поблизости и намерена блокировать Кадис. Испанские моряки придерживаются того мнения, что наш флот не должен выходить из бухты, где у нас есть шансы на победу. Но француз уперся на своем и настаивает на выходе в открытое море.
   – Ну что ж, посмотрим, – сказал дон Алонсо, – так или иначе, а сражение должно принести нам славу.
   – Славу-то оно принесет, – отвечал ему Малеспина, – а вот принесет ли победу? Моряки предаются несбыточным мечтам, и, может, именно потому, что мы тут даже не представляем себе, как слабо в сравнении с английским наше вооружение. У них, помимо мощной артиллерии, есть еще все необходимое для быстрого устранения пробоин и других повреждений на кораблях. Я уж не говорю об экипажах: у противника они превосходны, набраны из старых опытных моряков, в то время как команды большинства наших кораблей состоят из насильно завербованного сброда. Наша морская пехота тоже далека от совершенства, это просто сухопутные войска, правда они храбры и отважны, но совсем не приспособлены к морским условиям.
   – Итак, – снова прервал Малеспину мой хозяин, – через несколько дней мы узнаем, чем все это кончится.
   – Чем кончится, я и так знаю, – заметила донья Франсиска. – Все эти вояки, болтающие о геройских подвигах, возвратятся восвояси с проломленными черепами.
   – Ну что ты в этом понимаешь, жена, – не выдержав, в сердцах воскликнул дон Алонсо. Но раздражение его длилось недолго.
   – Больше тебя! – с живостью ответила донья Франсиска. – Да хранит вас господь, дон Рафаэль, возвращайтесь домой живым и здоровым.
   Ужин окончился, беседа за столом замерла, и все печально сидели в наступившей гнетущей тишине. Вскоре все стали прощаться, и по молчаливому уговору, учитывая знаменательную минуту, родители оставили жениха и невесту наедине, чтобы они могли без посторонних глаз и без ложного стыда свободно проститься и нежно поцеловать друг друга. Несмотря на все мои усилия, мне так и не удалось присутствовать при их расставании и потому я не знаю всех подробностей, но не трудно догадаться, что молодые люди не обидели себя ни ласковым словом, ни нежностями.
   Когда Малеспина вышел из комнаты, он был бледнее покойника. Простившись с моими хозяевами, которые по-отечески благословили его, он поспешно ушел. Мы бросились в комнату Роситы и нашли нашу бедняжку всю в слезах, – так велико было ее горе. И не только разумные доводы любящих родителей, но даже сердечные капли, принесенные мною из аптеки, не могли ее успокоить. Тут я должен признаться, что, глубоко потрясенный горестями влюбленных, я невыразимо опечалился, и в моей груди умерла неприязнь к молодому Малеспине. Сердце ребенка легко прощает, а мое сердце и подавно было предрасположено к возвышенным и нежным чувствам.

Глава VII

   На следующее утро меня ожидала величайшая неожиданность, а донью Франсиску – самая ужасная истерика, которая когда-либо приключалась с ней в жизни. С раннего утра дон Алонсо был безмерно любезен, а его супруга негодовала пуще обычного. Как только она с Роситой отправилась в церковь, хозяин с великой поспешностью сунул в чемодан несколько рубашек и прочее платье, среди которого я явственно различил его мундир. Я помог дону Алонсо. Все это сильно смахивало на бегство, хотя я и был крайне удивлен, не видя нигде Марсиаля. Однако вскоре его отсутствие объяснилось; как только дон Алонсо сложил свой скудный багаж, он стал проявлять признаки крайнего беспокойства, но тут приковылял старый моряк и сказал:
   – Карета внизу, бежим, пока сама не возвратилась.
   Я взвалил на себя чемодан, и в мгновенье ока мы с доном Алонсо я Марсиалем незаметно прошмыгнули из ворот на улицу, где влезли в шарабан и во всю прыть нашей тощей клячи понеслись по кривой, ухабистой дороге. Если для всадника она была мучением, то для кареты сущим адом, но, несмотря на сильные толчки я позывы к рвоте, мы все гнали и гнали, пока не исчез из виду наш городок.
   Это путешествие пришлось мне как нельзя более по душе: ведь мальчишек хлебом не корми, а посули какое-нибудь приключение. Марсиаль тоже весь сиял от удовольствия, а дон Алонсо, который сперва радовался чуть не больше меня, потеряв из виду городок, вдруг опечалился и запричитал:
   – А она-то ничего не знает! Что будет, когда она придет домой и не застанет нас!
   Грудь мою переполнили счастье и радость при виде окружавшей нас природы, свежести ясного утра и, конечно, от сознания того, что я скоро увижу Кадис с его восхитительной бухтой, сплошь уставленной кораблями; его шумные веселые улицы, Ла Калету, некогда олицетворявшую для меня всю красоту жизни и свободы; городскую площадь, мол и прочие дорогие сердцу места. Мы не проехали и трех миль, как увидели за собой двух всадников на великолепных конях; вскоре они поравнялись с нами. Тут мы узнали Малеспину и его отца, высокого тощего старика, неисправимого болтуна и враля, о котором я уже рассказывал. Оба они несказанно удивились, увидев дона Алонсо, но когда узнали, что мы едем в Кадис к эскадре, изумлению их не было конца. Новость опечалила молодого офицера, но его отец, как я сразу понял, заядлый хвастун и пустомеля, напыщенно поздравил моего хозяина, назвав его цветом флотоводцев, зерцалом моряков, честью и гордостью родины.
   Мы остановились на Конильском постоялом дворе, чтобы перекусить. Господам подали то, что нашлось под рукой, а нам с Марсиалем то, что осталось, и, надо сказать, это было совсем немного. Накрывая на стол и подавая блюда, я прислушивался к беседе, и она помогала мне еще лучше разобраться в характере старого Малеспины, который сперва показался мне тщеславным пустобрехом и обманщиком, а потом самым хитроумным лгуном, какого я когда-либо видел в жизни.
   Будущий свекор моей хозяюшки, дон Хосе Мариа Малеспина, однофамилец знаменитого флотоводца, был отставным артиллерийским полковником, в совершенстве, до тонкостей, овладевшим этим смертоносным родом оружия. Он самозабвенно врал, когда дело касалось его любимой артиллерии.
   – Мы, артиллеристы, – говорил он, без устали двигая кадыком, – необходимы на кораблях как воздух. Что это за корабль – без артиллерии? И, однако, сеньор дон Алонсо, сие удивительное изобретение человеческого разума во всем блеске проявляет себя лишь на суше. Во время войны за Руссильон… вы, вероятно, помните, что я принимал участие в этой кампании… все победы были одержаны лишь благодаря моему артиллерийскому гению… Как вы думаете, почему мы выиграли битву при Масде? Генерал Рикардос приказал мне с четырьмя орудиями расположиться на холме и не открывать огня, пока он не подаст сигнала. Но я, видевший все прозорливее других, затаился и ждал, когда колонна французов приблизится настолько, что я смогу расстрелять их в упор по всему фронту. Французы шли как по ниточке. Я хорошенько прицелился и навел одно орудие прямо в голову правофлангового солдата… Понимаете? Колонна шла ровнехонько, как на параде, я выстрелил, и – бах! – ядро оторвало сразу сто сорок две головы; оно оторвало бы еще, если б хвост колонны не отклонился чуть-чуть в сторону. Тут в стане врага поднялся несусветный переполох; но поскольку они не поняли моего маневра и не видели меня, то послали еще одну колонну, чтобы атаковать войска, находившиеся направо от меня. Вторую колонну постигла та же участь, а потом третью, четвертую, пока мы не выиграли сражения…