Страница:
— Да откуда я знаю? — окончательно разозлился Шендерович, — это я вас спрашиваю! И вообще — где тут у вас представители местной администрации? Я хочу сдаться властям!
— В данную минуту — сдержанно проговорил Шейх — и в данной точке пространства единственная власть — это я!
Шендерович мрачно поглядел на него и уже открыл, было, рот, явно, чтобы высказать все, что он думает о такой власти, равно как и о власти вообще.
— Упомянув недавно злополучных магов, о, Шейх, — вмешался Гиви, — говорю, злополучных, поскольку не сумели они при всем видимом своем могуществе защитить себя от сынов пустыни, ты рек, что верить им негоже, поскольку нет в их речах ни слова истины. Однако ж, как узнать, истинно ли то, что ты сейчас говоришь нам, о, Шейх?
— Суть не в словах, — пояснил Шейх, — а в том, зачем они сказаны. Мне ничего от вас не нужно, маги же надеялись обрести с вашей помощью могущество неизмеримое; вот и обхаживали они вас поелику возможно. Однако ж, были вы в их глазах орудие, не более. Полагаю, получив желаемое, истребили бы они вас, ибо такова их проклятая природа.
— О, Шейх, — вздохнул Гиви, — слова твои звучат правдиво и достоверно, однако ж, нам с моим злополучным другом трудно судить, кто из вас более правдив, — ибо и братья клялись в том, что хотят они лишь добра!
— На деле, — успокоил его Шейх, задумчиво поглаживая спинку птицы Худ-Худ, подбиравшей крошки у него с колен, — определить, кто прав, весьма нетрудно. Тот, кто для достижения своих целей жертвует чужими жизнями, не может быть прав заведомо, или, как говорится в вашем мире, по определению. Жертва, каковую предназначали высшим силам упомянутые маги, никоим образом не касалась их лично.
— Точно! Змею они варили, — вдруг оживился Шендерович.
— При чем тут змея, — отмахнулся Шейх, — хотя и змея — созданье Божье, а потому и ее жалко. Но даже из того, что они вам успели поведать, ясно, что отдали они за сомнительную власть и силу жизни своих родных и близких, а ежели вслед за ними верить в перевоплощение, то не один раз. Потому и постигала их раз за разом неудача, ибо единственная жертва, угодная небу — это самопожертвование. Однако тот, кто жертвует собой, не стремится ни к власти, ни к славе, ни к богатству, поскольку эти вещи для него бесполезны и бессмысленны. А чтоб подкрепить свои слова, расскажу я одну знакомую вам историю, приключившуюся давным-давно, во времена незапамятные.
История о договоре с Богом, что в незапамятные времена был заключен, расторгнут и вновь заключен, рассказанная Шейхом среди развалин Гиви и Шендеровичу в ночь спасения
— В данную минуту — сдержанно проговорил Шейх — и в данной точке пространства единственная власть — это я!
Шендерович мрачно поглядел на него и уже открыл, было, рот, явно, чтобы высказать все, что он думает о такой власти, равно как и о власти вообще.
— Упомянув недавно злополучных магов, о, Шейх, — вмешался Гиви, — говорю, злополучных, поскольку не сумели они при всем видимом своем могуществе защитить себя от сынов пустыни, ты рек, что верить им негоже, поскольку нет в их речах ни слова истины. Однако ж, как узнать, истинно ли то, что ты сейчас говоришь нам, о, Шейх?
— Суть не в словах, — пояснил Шейх, — а в том, зачем они сказаны. Мне ничего от вас не нужно, маги же надеялись обрести с вашей помощью могущество неизмеримое; вот и обхаживали они вас поелику возможно. Однако ж, были вы в их глазах орудие, не более. Полагаю, получив желаемое, истребили бы они вас, ибо такова их проклятая природа.
— О, Шейх, — вздохнул Гиви, — слова твои звучат правдиво и достоверно, однако ж, нам с моим злополучным другом трудно судить, кто из вас более правдив, — ибо и братья клялись в том, что хотят они лишь добра!
— На деле, — успокоил его Шейх, задумчиво поглаживая спинку птицы Худ-Худ, подбиравшей крошки у него с колен, — определить, кто прав, весьма нетрудно. Тот, кто для достижения своих целей жертвует чужими жизнями, не может быть прав заведомо, или, как говорится в вашем мире, по определению. Жертва, каковую предназначали высшим силам упомянутые маги, никоим образом не касалась их лично.
— Точно! Змею они варили, — вдруг оживился Шендерович.
— При чем тут змея, — отмахнулся Шейх, — хотя и змея — созданье Божье, а потому и ее жалко. Но даже из того, что они вам успели поведать, ясно, что отдали они за сомнительную власть и силу жизни своих родных и близких, а ежели вслед за ними верить в перевоплощение, то не один раз. Потому и постигала их раз за разом неудача, ибо единственная жертва, угодная небу — это самопожертвование. Однако тот, кто жертвует собой, не стремится ни к власти, ни к славе, ни к богатству, поскольку эти вещи для него бесполезны и бессмысленны. А чтоб подкрепить свои слова, расскажу я одну знакомую вам историю, приключившуюся давным-давно, во времена незапамятные.
История о договоре с Богом, что в незапамятные времена был заключен, расторгнут и вновь заключен, рассказанная Шейхом среди развалин Гиви и Шендеровичу в ночь спасения
— Не рано? — спросила Сарра. Она появилась из-за завесы шатра, ежась от утреннего холода. Девушка-рабыня маячила за спиной, держа в руках гребень.
Авраам поглядел на жену. Располневшая, с опухшими ногами, встрепанная… Господь всемогущий, как хороша когда-то была эта женщина! А ведь не молоденькая была, когда сам фараон, владыка земли египетской, брал ее в гарем. Суров и неподкупен был царь потомков Мицраима, и не жаловал пришельцев, но его, Авраама, пропустил через границы, мало того, позволил осесть в тучной долине Нила, воистину благословенная земля этот черный ил! — на питаемых им травах число его стад умножилось вдвое. И царь воистину великий — когда все вскрылось, отпустил со всеми стадами и челядью, даже гнева не выказал. Сказал лишь — забирай ее, все забирай, только убирайся с моей земли, видеть тебя не хочу! Ее, Сарру, пожалел. Да, хороша была… Думал через границы Египетские провезти в сундуке — смешно! Разве красоту такую спрячешь? Не шелк ли там, спрашивали? Заплачу как за шелк, отвечал. Не жемчуг ли? Заплачу как за жемчуг. Что ж, говорят, раз так дорого ценишь, открывай, поглядим, что там у тебя! Открыл. Ну и рожи же сделались у стражников, когда откинулась крышка, и встала она оттуда во всем блеске, в алом парчовом уборе, сверкая золотыми гривнами, волосы убраны под сетку с драгоценными камнями! Царская жена, царская наложница! Услада владык! Пальцем побоялись тронуть такое чудо, доставили к фараону. С почетом доставили, на носилках. И его — рядом. Как брата. И фараон к нему — как к брату. Ты родич моего дикого цветка, — так он ее называл, дикий цветок… и еще алым ибисом, и еще саламандрой-плясуньей, ибо любил он ее танцы, и не хуже меня прозрел, какой пылает в ней скрытый огонь… Ты, говорил, ее родич, брат ее — а значит и мне родич. Мой брат! Самый близкий, самый любимый — у тебя ее глаза! Что ж, это правда. Он не солгал своему новому другу и покровителю. Ведь они с Саррой и впрямь родичи.
Уж не потому ли так долго не было детей.
Он, скотовод, владелец лучших тонкорунных овец, хозяин бессчетных козьих стад, обладатель сотни белоснежных верблюдов, способных обгонять ветер пустыни, он знает — подобное отнюдь не противно природе.
Но человек — не скот.
Он вожделел к ее красоте и гордился ей, и взял ее в дом и не жалел о том.
До какого-то времени.
Не может быть, чтобы такие бедра не произвели на свет новую жизнь, думал он. Такие бедра! Такая грудь! Чаши, полные мирры, вот что такое ее грудь! О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, сестра моя, как ты прекрасна! Роза потаенная цветет в твоем лоне! Так думал я про себя — она молода, а я полон сил… есть еще время.
Потом ее забрал фараон.
Потом вернул.
Потом я привел Агарь.
Странно, подумал он, это она после рождения Измаила так изменилась. Раздалась вширь, отяжелела. Агарь, та осталась какой была — стройной, точно финиковая пальма, смуглянкой с пушком над верхней губой. Да, Агарь…
Он затряс головой, отгоняя наваждение.
— Почему так рано? — повторила Сарра своим высоким, резким, как у птицы голосом, — дал бы мальчику поспать…
Он взглянул в сторону колодца. Исаак мылся у желоба, раб поливал ему голову из кувшина, мальчик смеялся, разбрызгивая воду, даже отсюда, в холодном свете восходящего солнца было видно, как дрожат брызги на острых ключицах
— Не в моих это силах, Сарра, — вытолкнул из себя Авраам, — Господь призвал нас.
— Солнышко мое, — тихонько сказала Сарра, обращаясь скорее к себе, чем к мальчику, — радость моя…
Как она красовалась, как гордилась им! Какой пир закатила, каких знатных людей созвала — и платье надела тонкое, тонкое — чтобы все видели, как расплываются на натянувшейся ткани пятна от молока. Исаак, младенчик, лежал на ее руках, трогал мониста, улыбался беззубым ртом. Исаак, дитя смеха, дитя радости. Ее радости.
И сам он, сидящий на шелковых подушках, иногда вставая, чтобы самолично обнести гостей вином и хлебом, и прислушивающийся — правда ли послышался от кухни тихий плач худощавой смуглой женщины, или это почудилось ему?
Исаак отложил колун, кряхтя, распрямился. Непривычная работа, негосподская, руки ходили ходуном, сухие, увитые жилами руки. Негоже колоть дрова хозяину стад и сотен рабов, но это он должен сделать сам.
— Мальчик мой, — тихонько приговаривала Сарра у него за спиной. — Единственный.
— Единственный? — прошептал Исаак
О, смуглый Измаил, дитя поздней любви, дитя худосочной Агари с тяжелыми грудями. Странное сложение было у этой хрупкой женщины…
— Господь знает, — Сарра не отставала, следовала за ним, отгоняя рукой семенившую сбоку служанку, — никогда не преступала я его Заветы. Но Исаак — у него нежное сердце. Он жалеет ягнят, господин! Он потом всю ночь будет плакать… трястись и плакать… ты же знаешь, как с ним бывает.
Если бы, — подумал Авраам. В ушах звенело. Тихий звон сотен верблюжьих колокольчиков — знак того, что Господь поблизости, здесь, с ним, как тогда, впервые, в самый-самый первый раз, у дубравы Мамре, когда он, совсем еще юный, сидел при входе в шатер во время зноя дневного. Что Ты, — шептал он про себя, — что Ты хочешь мне сказать? Молю… пока не поздно, пока еще есть время… Ты же обещал… Ты же все видишь. Погляди на Сарру. Это убьет ее. Ее вера крепка, но это убьет ее.
Но Господь молчал.
Авраам неопределенно повел рукой, подзывая отрока, седлавшего ослов.
— Погрузи… это… — сказал он, кивнув на дрова.
— Говорю тебе, господин мой, он еще маленький для таких дел. Совсем еще мальчик.
Да, подумал он, маленький. Вот подходящее слово. Да, вот именно. Маленький. Прячется за ее юбки, чуть что. Хнычет. Трясется. Измаил в его возрасте уже щупал сарриных служанок.
Мой сын. Единственный. Другого у меня больше нет.
— Мальчик? — переспросил он. Рот его растянулся в ухмылке, открыв еще крепкие желтоватые зубы. — Что ты такое говоришь, госпожа моя? Он мужчина. Продолжатель рода. Потомства его будет как звезд на небе — неужто не слыхала?
— Да, но…
— Неужто ему всю жизнь держаться за твои юбки, женщина?
На сносях ее выгнала тогда в пустыню. Сказала, не может видеть, как торжествующе выпирает ее живот. А как ему еще выпирать — у худых женщин всегда так. Сарра носила — ну, разве, еще чуть поправилась.
Молчит. Меряет подозрительным взглядом исподлобья.
Чует. Не знает, нет, иначе бы выла сейчас на всю округу. Просто — чует. Знала бы, должно, убила бы, руками разорвала горло. Даром, что набожная. Меня для нее нет — только он.
— Иди в дом, госпожа, — сухо сказал он. И, уже служанке, — уведи ее.
— Погоди, — она начала дышать быстро и тяжело, как всегда, когда волновалась, — там, наверху холодно. Ты его простудишь. Пусть оденет верхнее платье, шерстяное. И сандалии. Там колючки…
Исаак закончил умываться, натянул чистую полотняную рубаху, протянутую слугой.
— Золотко мое, — торопливо обернулась к нему Сарра, увлекаемая служанкой обратно, в шатер, — слушайся папу. И не сбей ноги. И не бегай — упаришься. И тяжести не таскай — на то есть слуги. И…
— Хорошо, мама, — тихонько ответил за все сразу Исаак.
Черные, как маслины, глаза прикрыты длинными пушистыми ресницами. Не Саррины — у той глаза длинные, с тяжелыми веками. Глаза его, Авраамовой, матери. У Измаила были такие же. Древняя, сильная кровь.
Тогда он отправил за ней, за Агарью, доверенного человека. Сказал, ему было видение. Солгал перед Господом. Молил на коленях, несколько ночей. Господь молчал. И потом молчал. Всегда. До сей поры.
Нет, был еще раз, когда заговорил Он с Авраамом. Тогда. Разве не понял Авраам, кто перед ним? Пал на лицо свое, зарезал лучшего тельца — сам, для дорогих гостей. Поднес вино. Эти, трое, сидели, улыбались. Сарра стояла у входа в шатер, сложив руки на животе. С напряженным лицом, закусив губу — словно поймала воробья и теперь пыталась удержать его в горсти. Один из гостей сказал «не хлопочи так, не тревожься». Зачем им еда, вино? Свет шел сквозь них и плясал на парчовой скатерти. Глазам больно. Сарра упала на колени, не плакала, что-то шептала. Тот, первый, не глядя на нее, сказал, что будет сын. Сарра засмеялась сквозь сухие слезы — поверила сразу. До того все ходила, поджав губы. Не глядя на Агарь. На Измаила. А тут — засмеялась. Он вновь упал на колени, и потому что — сын, и потому, что — прощен. Поднялись — не идут, плывут, — он, склонившись, пошел за ними, Сарра так и осталась стоять у полога, прижав ладонь к губам. Миновали шатры, стада — он сам не заметил, как. Поднялись на холм. Шедом лежал вдали, крыши сверкали под солнцем.
Богатый город.
Он и сам не шел — летел, слышал, как поют невдалеке сотни верблюжьих колокольчиков.
Все хорошо, думал он. Все будет хорошо. Господь его не оставил. Сарра с ним, и Агарь с ним, и будет еще сын. Поздний сын, дитя радости, дитя смеха. Глядит — а тех уже только двое. Где третий? Почему ушел? Один из оставшихся поглядел на него своими золотыми глазами. Сказал — не тревожься, он исполнил, что ему было велено. Одно Слово сказано, осталось два. Мы остаемся. Ненадолго.
И рассказал про Шедом.
Лот, непутевый племянник! Возня со скотом, видите ли, не для него! Какая жизнь в пустыне? вот в городе — жизнь! Песни, пляски! Жена тихая, слова лишнего не скажет, ходит опустив глаза, все терпит. Вот и рожает только дочерей. Красивые девки, но беспутные. Верблюдицы в охоте и те спокойней. Ему, Аврааму глазки строили! Отцу — и то глазки строят! На коленях сидят — где это видано? Открытый дом — что ни день, гости, что ни ночь, пьянка!
А все ж племянник, родная кровь
Пал на колени.
Господи, сказал, я прах и пепел. Ты все видишь. Ты читаешь в моей душе. Разве я — лучше? Разве он — хуже? Что такое справедливость людская? Воздаяние! Что есть справедливость Господня? Прощение! Разве Судия Земли всей поступит неправосудно? Город большой, неужто не найдется там хоть сотни праведных? Ну, хоть полсотни? Пощади их!
Молчат колокольчики.
Ну, хоть Лота пощади! Дурень он беспутный, но ведь если надо — последнюю рубаху с себя снимет. Все отдаст. Разве добрый — не праведный?
Лежал, простершись в пыли, слыша дальний звон. Кто-то тронул его за плечо. Нечувствительно тронул.
Поднял голову. Те улыбаются, золотые глаза сияют. Говорят — не тревожься насчет Лота, сами знаем, что дурень непутевый. Ничего твоему Лоту не будет!
Встал. Заплакал. Все глядел, как они идут к Шедому — только что были здесь, и вот уже там — на пыльной дороге, потом еще дальше — две сияющих точки. Мимо с гиканьем и свистом, обогнав их, проехали на верблюдах. Не остановились. Почему больше никто не видит этого сияния? Этой славы?
— Отец? — Исаак, сын смеха, подпрыгивал на одной ноге, утаптывая новенькие сандалии.
Провел рукой по глазам, отгоняя видение.
— Все готово, — сказал. — Пойдем.
Оглянулся. Сарра стояла у входа в шатер, прижав руку к губам — как тогда…
Сел на осла — слуга держал повод. Другой подвел осла для Исаака — тот прыгнул, поерзал, непривычный к седлу, ударил пятками. Сказал слуге:
— Отпусти. Сам!
Тот неуверенно оглянулся на хозяина. Упадет малый, разобьется, с кого спросят?
— Пускай себе, — кивнул Авраам, — Что с ним станется?
Господь не допустит.
— Можно, да, отец? — не поверил Исаак своему счастью, — можно?
Ударил осла пятками, тот перешел с ленивого шага на быструю трусцу — должно быть, тоже счастлив был, что всадник легкий, чуял его радость, сам радовался.
Что да, то да — у мальчишки легкая рука. Выхаживал, выпаивал хилых ягнят, отогревал телом, дыханием, чуть в постель с собой не таскал, взрослые овцы, завидев его, радостно блеяли, тыкались в руки. Наследник, владелец стад, пастырь от Бога… Ах, ты, наш кроткий Авель, умилялась Сарра, глядя, как сынок носится с очередным любимцем.
Слуга бежал рядом, молодой, загорелый — тоже веселился. Налегке идут, — разве это труд? Вся-то ноша — хлеб в мешках, да вода в мехах, притороченных к седлам. Оружия не взяли — кто здесь не знает Авраама, владыки земель, хозяина стад? Кто в Ханаане осмелится тронуть его хоть пальцем?
Кто?
Впрочем, нет, не вся ноша… Горькие горы в земле Мориа, поросшие колючим терном… Все руки окровавишь, пока срежешь хоть ветку. Разве сложишь из терна жертвенный костер? Без дров никак. Груженый ими осел тащится сзади, Авраам его не видит. Потому и забыл о них. Да, совсем позабыл…
Молодой слуга, что бежал рядом с Исааком, аж подпрыгивал на бегу, словно отпущенный на волю заяц. Оборачивался, перекликался с напарником. Что-то сказал Исааку, тот засмеялся. Исаак, сын радости…
— Уймитесь, — велел сквозь зубы.
Негромко повелел, но тот сразу замолк. Смерил шаг, пошел степенно. Исаак тоже притих, придержал осла, дождался остальных.
Сперва вздохнул с облегчением; какое сейчас веселье? Потом пожалел. Пускай бы мальчик порезвился на свободе. Хоть немного.
А то дома какая свобода? Сарра извела его своей любовью. Того нельзя, этого нельзя. Не бегай, застудишься. Брось эту смокву — она незрелая. Ах, ты, мой ангелочек, как он любит свою маму! Прижимает к себе, тискает. Душит…
Мальцу нужна воля. Иначе превратится в бабу.
Измаил — тот рос вольным. Пыльные босые ноги сплошь в царапинах, на руках ссадины, пальцы ободраны. Лазил по скалам, по деревьям, искал птичьи гнезда. Лук за плечами — бил птицу влет — сперва голубей бил, потом и ястреба. И нос с горбинкой, чисто ястребиный клюв. Не в него, не в Агарь. У той нос короткий, прямой, с круглыми крыльями. Странно — вот на Сарру он походил немного, совсем чуть-чуть, но походил. Сперва, казалось, ей это даже нравилось. Льстило.
Пыльная дорога, пустынная.
Пока ехал, молил Бога — пусть не кончается. Ну, еще немного…
Дальше уже не дорога, каменистая осыпь.
Остановился.
Вот они, горы Мориа, его горы… Плавными уступами восходят под самые тучи. Ну, не к тучам, все ж пониже. Зато стада — как тучи. Сотни, тысячи рунных овец, белое покрывало, устилающее склоны, мальчишки пастухи шныряют меж овцами, собаки.
Поглядел на Исаака — тот стоял, приоткрыв рот, глядя на все это богатство, сын, наследник, прародитель могучего племени — ибо так было сказано.
Зачем теперь эти стада? Эти склоны, поросшие зеленой травой? Для чего теперь все это? Для кого?
Слуги жались к ослам — дети шатров, выкормыши пустыни. Разве могут они понять, что это такое — возноситься к небу в самой середке кипящей жизни, вместе с ней, сам — ковчег, наполненный жизнью, сам — сосуд Божьей благодати, сам — пастырь своих стад. Вот Исаак, тот, кажется, понимает. И Измаил понимал.
Из— под копыт сыпались мелкие камни. Про строптивых женщин говорят порой -упряма как ослица. Почему? При чем тут ослицы? Тихие, покорные животные, вся их жизнь в трудах, без надежды, до смерти. Оттого у них такие глаза. Будь у какой-нибудь из них дурной нрав, что бы говорили про нее — упряма, как женщина?
Как она тогда сказала?
«В обиде моей ты виновен — я отдала служанку мою в недро твое, а она, увидев, что зачала, стала презирать меня. Господь пусть будет судьею между мною и тобою!»
Сама ж отдала. Сама выбирала! Тихую, чернявую, маленькую. Никакого сравнения с ней самой, с Саррой — да что там, каждая вторая краше ее. Кто ж знал, что окажется желанной? Что почти каждую ночь будет откидывать ее полог, каждую душную ночь, напоенную сухими ветрами пустыни, будет подниматься со своего ложа, прислушиваясь к неровному, затаенному дыханию Сарры (спит или нет?), идти, точно во сне, в дальний шатер, через ночной двор, мимо колодца, мимо масличных жерновов, мимо…
Кто ж знал, что вовсе не кроткой, не тихой окажется юная наложница? Кто ж мог угадать, каким огнем сверкают ее глаза под опущенными ресницами?
— Не дразни ее. Веди себя пристойно. Неужто не видела, как она на тебя смотрит?
Улыбнулась, положила руку на живот.
— Пусть смотрит! Что она мне сделает? Или не пустое место она теперь?
Не выдержал, ударил по припухшим, детским губам.
— Опомнись, дура! Или Сарры не знаешь?
Заплакала.
— Но ты же меня защитишь?
Защитил…
Пастухи сидели у костра, грелись. Слабый огонь, рожденный сухими ветками, овечьим пометом, порыжевшей травой… Огонь жизни — не смерти. На вертеле крутилась овечья тушка. Увидев хозяина, вскочили, растерялись. Махнул рукой. Пускай себе… неважно…
Велел расседлать ослов. Кроме того — с дровами. Слугам, спутникам своим сказал — оставайтесь. Дальше — мы сами. Это дело — между мной и Господом. Вон та гора, с плоской вершиной, видите ее? Туда лежит наш путь. А теперь забудьте, что видели. Это — священное место, оно не для чужих глаз. Будете таращиться, ударит гром среди ясного неба, поразит вас вечной слепотой…
Кланялись, приложив руки ко лбу. Что ты, господин, никогда, ни за что…
Отобрал у пастушка посох.
Исаак стоял рядом, бледный, лоб в испарине. Чует? Боится?
Положил руку ему на плечо, чтобы успокоить. Дрожит плечо.
— Ты что?
— Отец, а это… обязательно?
Отпрянул, точно от удара. Что ж Ты делаешь со мной, Господи?
— Что — обязательно?
— Чтобы я сам — резал. Своей рукой. Раз надо — я, конечно… но я ведь еще никогда…
Неприятно ему. Или не был на празднике весны, на Шавуот, когда пастухи овец режут, с песнями, плясками? Не плясал со всеми? Или чужими руками — не страшно?
Сухо, почти беззвучно рассмеялся.
— Ты мужчина, сын мой. Продолжатель рода. А от мужчины Господь порой требует… непосильного
Исаак на миг выпрямился гордо, распрямил плечи. Потом вновь глаза-маслины прикрылись густыми ресницами — задумался.
— Но зачем это ему? — шепотом, сам пугаясь своих слов, — Неужто в радость? Или они не твари Божьи?
— Твари Божьи? — усмехнулся он.
Два города, два великих города! И оба населены Божьими тварями. Лота он пощадил? Да, верно, вестники вывели его из обреченного Шедома, но потом… Сам он с тех пор так и не видел племянника. Но отдаленные слухи доходили. Шепотом, с оглядкой. Что-то такое случилось с его женой — страшное, о чем даже и сказать нельзя. Да и с самим Лотом… с девочками его. То ли, рассказывали, он умом тронулся, то ли они… Не Шедом для них рухнул в огне — весь мир. Никого нет больше, ничего…
Как молил тогда за Лота, как взывал к милости Его, к доброте! Где теперь тот Лот? Ползал в пыли, на коленях, голову посыпал прахом земным — верни Агарь! Разве я не по-Твоему сделал? Сам же повелел: «Во всем, что тебе скажет Сарра, слушайся голоса ее!». Не ее послушался — Тебя! Что ж теперь молчишь?
…Выгони эту рабыню и сына ее; ибо не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком.
«Эту рабыню!» — даже по имени брезговала ее звать, лицо отворачивала, в глаза не смотрела. Как будто уже нет ее, как будто пустое место!
По пятам ходила, скрипела зубами, плакала, прижимала к себе Исаака — «Вот он, твой сын! Твой единственный! Опора в старости, гордость твоя, наследник! Чего ты хочешь? Чтобы все добро — тому, чужому? Он не ценит ничего, не бережет, не хозяин он — что взять, сын рабыни! Растратит, прогуляет, на девок пустит!».
Ах, Исаак, Исаак! Или тебе, возлюбленному, единственному, заласканному, Господь кажется чем-то вроде отца, ну разве чуть посильней, чуток помогущественней?
— Нет в мире добрых, — ответил. — Ни Господа, ни человека. Могуч Господь. Грозен. Дорого спрашивает Он с избранных. Но это — твой Господь. Мой Господь!
— Да, но…
Уже и трава кончилась, рунные стада остались позади. Мелкие камни вырывались из-под авраамова посоха. Ослик тащился сзади, тихий, покорный, тыкался в мальчика бархатным носом. Тот оборачивался, останавливался, ласково трепал его за ушами.
— Может, Он просто… не знает? Что можно быть добрым? Ведь мы его любим… Ты бы объяснил Ему, отец! Он тебя слушает.
Остановился, обернулся к мальчику, схватил жесткой рукой за подбородок, первый раз за весь день глянул в удивленные, черные, маслиновые глаза.
— Это я Его слушаю. Запомни! Раз и навсегда запомни!
— Хорошо… — испуганно сказал Исаак.
Повернулся, пошел дальше. Исаак с недоумением оглядывался
— Тогда где овечка, отец? Где мы возьмем овечку? Они внизу остались.
— Господь сам усмотрит себе овечку, — выдохнул сквозь зубы.
— А-а! — мальчик, казалось, успокоился. Должно быть, решил, что ему, избранному, сыну избранного, наследнику стад и земель Господь устроит какое-нибудь замечательное чудо.
Как будто Господь — что-то вроде нищего фокусника на базаре!
О, нет! Господь — смерч, самум, опаляющий душу, оставляющий за собой пустыню!
О, только бы Измаил был жив перед лицом Твоим! Тогда оставалась бы хоть какая-то надежда, какой-то смысл… но они с матерью погибли в пустыне, которую, точно в насмешку прозывают теперь Беэр-Шева — Колодец Клятвы, обожжены солнцем, иссушены жаждой.
Наверняка погибли.
Собрал ей трех верблюдов с погонщиками, с пестрыми попонами, нагрузил мехами с водой, с кругами козьего сыра, переметными сумками — столько сиклей серебра дал он им с собой, можно купить небольшой город!
Но Сарра сказала — нет!
Ничего твоего тут нет, — сказала ей Сарра, в первый раз взглянув прямо в глаза.
Верно, согласилась она, ничего. И добавила — кроме Измаила.
Подошел к ней как во сне, сунул в руки хлеб, мех с водой положил на плечи. На худенькие острые плечи, словно у девушки еще не познавшей мужчину.
Все ждал — что скажет? Ничего не сказала, стояла, отвернувшись, прикусив губу.
И Измаил — рядом с ней.
Этот глядел прямо в глаза, сам сверкал черным глазом, улыбался высокомерно. И тоже молчал. Потом подошел к матери, забрал ношу. Взял за руку. Они пошли прочь, вдвоем, растворяясь в горячем мареве, она и Измаил, его следы больше и шире ее следов — крохотных, узких. Вот они здесь — на горячей дороге, вот за масличным деревом, все дальше, дальше… Дернулся, было, вослед, то ли остановить хотел, то ли что-то крикнуть, и вновь отпрянул — Сарра глядела на него, ее взгляд держал, прочнее шелковых силков. Цепкий, холодный взгляд.
Ночью она пустила его к себе — первый раз с тех пор, как родился Исаак.
Худое дело сотворил он, на верную гибель отправил, считай, вовсе без воды, без пищи… и кого — Агарь, нежность свою, последнюю свою радость, Измаила, первенца, смуглого, высокого, стройного, столп силы, опору, мужа верного, надежного… Но разве не по Божьему слову? Разве не звенели тогда в ночном воздухе тысячи верблюжьих колокольчиков? Не пели невидимые струны?
Авраам поглядел на жену. Располневшая, с опухшими ногами, встрепанная… Господь всемогущий, как хороша когда-то была эта женщина! А ведь не молоденькая была, когда сам фараон, владыка земли египетской, брал ее в гарем. Суров и неподкупен был царь потомков Мицраима, и не жаловал пришельцев, но его, Авраама, пропустил через границы, мало того, позволил осесть в тучной долине Нила, воистину благословенная земля этот черный ил! — на питаемых им травах число его стад умножилось вдвое. И царь воистину великий — когда все вскрылось, отпустил со всеми стадами и челядью, даже гнева не выказал. Сказал лишь — забирай ее, все забирай, только убирайся с моей земли, видеть тебя не хочу! Ее, Сарру, пожалел. Да, хороша была… Думал через границы Египетские провезти в сундуке — смешно! Разве красоту такую спрячешь? Не шелк ли там, спрашивали? Заплачу как за шелк, отвечал. Не жемчуг ли? Заплачу как за жемчуг. Что ж, говорят, раз так дорого ценишь, открывай, поглядим, что там у тебя! Открыл. Ну и рожи же сделались у стражников, когда откинулась крышка, и встала она оттуда во всем блеске, в алом парчовом уборе, сверкая золотыми гривнами, волосы убраны под сетку с драгоценными камнями! Царская жена, царская наложница! Услада владык! Пальцем побоялись тронуть такое чудо, доставили к фараону. С почетом доставили, на носилках. И его — рядом. Как брата. И фараон к нему — как к брату. Ты родич моего дикого цветка, — так он ее называл, дикий цветок… и еще алым ибисом, и еще саламандрой-плясуньей, ибо любил он ее танцы, и не хуже меня прозрел, какой пылает в ней скрытый огонь… Ты, говорил, ее родич, брат ее — а значит и мне родич. Мой брат! Самый близкий, самый любимый — у тебя ее глаза! Что ж, это правда. Он не солгал своему новому другу и покровителю. Ведь они с Саррой и впрямь родичи.
Уж не потому ли так долго не было детей.
Он, скотовод, владелец лучших тонкорунных овец, хозяин бессчетных козьих стад, обладатель сотни белоснежных верблюдов, способных обгонять ветер пустыни, он знает — подобное отнюдь не противно природе.
Но человек — не скот.
Он вожделел к ее красоте и гордился ей, и взял ее в дом и не жалел о том.
До какого-то времени.
Не может быть, чтобы такие бедра не произвели на свет новую жизнь, думал он. Такие бедра! Такая грудь! Чаши, полные мирры, вот что такое ее грудь! О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, сестра моя, как ты прекрасна! Роза потаенная цветет в твоем лоне! Так думал я про себя — она молода, а я полон сил… есть еще время.
Потом ее забрал фараон.
Потом вернул.
Потом я привел Агарь.
Странно, подумал он, это она после рождения Измаила так изменилась. Раздалась вширь, отяжелела. Агарь, та осталась какой была — стройной, точно финиковая пальма, смуглянкой с пушком над верхней губой. Да, Агарь…
Он затряс головой, отгоняя наваждение.
— Почему так рано? — повторила Сарра своим высоким, резким, как у птицы голосом, — дал бы мальчику поспать…
Он взглянул в сторону колодца. Исаак мылся у желоба, раб поливал ему голову из кувшина, мальчик смеялся, разбрызгивая воду, даже отсюда, в холодном свете восходящего солнца было видно, как дрожат брызги на острых ключицах
— Не в моих это силах, Сарра, — вытолкнул из себя Авраам, — Господь призвал нас.
— Солнышко мое, — тихонько сказала Сарра, обращаясь скорее к себе, чем к мальчику, — радость моя…
Как она красовалась, как гордилась им! Какой пир закатила, каких знатных людей созвала — и платье надела тонкое, тонкое — чтобы все видели, как расплываются на натянувшейся ткани пятна от молока. Исаак, младенчик, лежал на ее руках, трогал мониста, улыбался беззубым ртом. Исаак, дитя смеха, дитя радости. Ее радости.
И сам он, сидящий на шелковых подушках, иногда вставая, чтобы самолично обнести гостей вином и хлебом, и прислушивающийся — правда ли послышался от кухни тихий плач худощавой смуглой женщины, или это почудилось ему?
Исаак отложил колун, кряхтя, распрямился. Непривычная работа, негосподская, руки ходили ходуном, сухие, увитые жилами руки. Негоже колоть дрова хозяину стад и сотен рабов, но это он должен сделать сам.
— Мальчик мой, — тихонько приговаривала Сарра у него за спиной. — Единственный.
— Единственный? — прошептал Исаак
О, смуглый Измаил, дитя поздней любви, дитя худосочной Агари с тяжелыми грудями. Странное сложение было у этой хрупкой женщины…
— Господь знает, — Сарра не отставала, следовала за ним, отгоняя рукой семенившую сбоку служанку, — никогда не преступала я его Заветы. Но Исаак — у него нежное сердце. Он жалеет ягнят, господин! Он потом всю ночь будет плакать… трястись и плакать… ты же знаешь, как с ним бывает.
Если бы, — подумал Авраам. В ушах звенело. Тихий звон сотен верблюжьих колокольчиков — знак того, что Господь поблизости, здесь, с ним, как тогда, впервые, в самый-самый первый раз, у дубравы Мамре, когда он, совсем еще юный, сидел при входе в шатер во время зноя дневного. Что Ты, — шептал он про себя, — что Ты хочешь мне сказать? Молю… пока не поздно, пока еще есть время… Ты же обещал… Ты же все видишь. Погляди на Сарру. Это убьет ее. Ее вера крепка, но это убьет ее.
Но Господь молчал.
Авраам неопределенно повел рукой, подзывая отрока, седлавшего ослов.
— Погрузи… это… — сказал он, кивнув на дрова.
— Говорю тебе, господин мой, он еще маленький для таких дел. Совсем еще мальчик.
Да, подумал он, маленький. Вот подходящее слово. Да, вот именно. Маленький. Прячется за ее юбки, чуть что. Хнычет. Трясется. Измаил в его возрасте уже щупал сарриных служанок.
Мой сын. Единственный. Другого у меня больше нет.
— Мальчик? — переспросил он. Рот его растянулся в ухмылке, открыв еще крепкие желтоватые зубы. — Что ты такое говоришь, госпожа моя? Он мужчина. Продолжатель рода. Потомства его будет как звезд на небе — неужто не слыхала?
— Да, но…
— Неужто ему всю жизнь держаться за твои юбки, женщина?
На сносях ее выгнала тогда в пустыню. Сказала, не может видеть, как торжествующе выпирает ее живот. А как ему еще выпирать — у худых женщин всегда так. Сарра носила — ну, разве, еще чуть поправилась.
Молчит. Меряет подозрительным взглядом исподлобья.
Чует. Не знает, нет, иначе бы выла сейчас на всю округу. Просто — чует. Знала бы, должно, убила бы, руками разорвала горло. Даром, что набожная. Меня для нее нет — только он.
— Иди в дом, госпожа, — сухо сказал он. И, уже служанке, — уведи ее.
— Погоди, — она начала дышать быстро и тяжело, как всегда, когда волновалась, — там, наверху холодно. Ты его простудишь. Пусть оденет верхнее платье, шерстяное. И сандалии. Там колючки…
Исаак закончил умываться, натянул чистую полотняную рубаху, протянутую слугой.
— Золотко мое, — торопливо обернулась к нему Сарра, увлекаемая служанкой обратно, в шатер, — слушайся папу. И не сбей ноги. И не бегай — упаришься. И тяжести не таскай — на то есть слуги. И…
— Хорошо, мама, — тихонько ответил за все сразу Исаак.
Черные, как маслины, глаза прикрыты длинными пушистыми ресницами. Не Саррины — у той глаза длинные, с тяжелыми веками. Глаза его, Авраамовой, матери. У Измаила были такие же. Древняя, сильная кровь.
Тогда он отправил за ней, за Агарью, доверенного человека. Сказал, ему было видение. Солгал перед Господом. Молил на коленях, несколько ночей. Господь молчал. И потом молчал. Всегда. До сей поры.
Нет, был еще раз, когда заговорил Он с Авраамом. Тогда. Разве не понял Авраам, кто перед ним? Пал на лицо свое, зарезал лучшего тельца — сам, для дорогих гостей. Поднес вино. Эти, трое, сидели, улыбались. Сарра стояла у входа в шатер, сложив руки на животе. С напряженным лицом, закусив губу — словно поймала воробья и теперь пыталась удержать его в горсти. Один из гостей сказал «не хлопочи так, не тревожься». Зачем им еда, вино? Свет шел сквозь них и плясал на парчовой скатерти. Глазам больно. Сарра упала на колени, не плакала, что-то шептала. Тот, первый, не глядя на нее, сказал, что будет сын. Сарра засмеялась сквозь сухие слезы — поверила сразу. До того все ходила, поджав губы. Не глядя на Агарь. На Измаила. А тут — засмеялась. Он вновь упал на колени, и потому что — сын, и потому, что — прощен. Поднялись — не идут, плывут, — он, склонившись, пошел за ними, Сарра так и осталась стоять у полога, прижав ладонь к губам. Миновали шатры, стада — он сам не заметил, как. Поднялись на холм. Шедом лежал вдали, крыши сверкали под солнцем.
Богатый город.
Он и сам не шел — летел, слышал, как поют невдалеке сотни верблюжьих колокольчиков.
Все хорошо, думал он. Все будет хорошо. Господь его не оставил. Сарра с ним, и Агарь с ним, и будет еще сын. Поздний сын, дитя радости, дитя смеха. Глядит — а тех уже только двое. Где третий? Почему ушел? Один из оставшихся поглядел на него своими золотыми глазами. Сказал — не тревожься, он исполнил, что ему было велено. Одно Слово сказано, осталось два. Мы остаемся. Ненадолго.
И рассказал про Шедом.
Лот, непутевый племянник! Возня со скотом, видите ли, не для него! Какая жизнь в пустыне? вот в городе — жизнь! Песни, пляски! Жена тихая, слова лишнего не скажет, ходит опустив глаза, все терпит. Вот и рожает только дочерей. Красивые девки, но беспутные. Верблюдицы в охоте и те спокойней. Ему, Аврааму глазки строили! Отцу — и то глазки строят! На коленях сидят — где это видано? Открытый дом — что ни день, гости, что ни ночь, пьянка!
А все ж племянник, родная кровь
Пал на колени.
Господи, сказал, я прах и пепел. Ты все видишь. Ты читаешь в моей душе. Разве я — лучше? Разве он — хуже? Что такое справедливость людская? Воздаяние! Что есть справедливость Господня? Прощение! Разве Судия Земли всей поступит неправосудно? Город большой, неужто не найдется там хоть сотни праведных? Ну, хоть полсотни? Пощади их!
Молчат колокольчики.
Ну, хоть Лота пощади! Дурень он беспутный, но ведь если надо — последнюю рубаху с себя снимет. Все отдаст. Разве добрый — не праведный?
Лежал, простершись в пыли, слыша дальний звон. Кто-то тронул его за плечо. Нечувствительно тронул.
Поднял голову. Те улыбаются, золотые глаза сияют. Говорят — не тревожься насчет Лота, сами знаем, что дурень непутевый. Ничего твоему Лоту не будет!
Встал. Заплакал. Все глядел, как они идут к Шедому — только что были здесь, и вот уже там — на пыльной дороге, потом еще дальше — две сияющих точки. Мимо с гиканьем и свистом, обогнав их, проехали на верблюдах. Не остановились. Почему больше никто не видит этого сияния? Этой славы?
— Отец? — Исаак, сын смеха, подпрыгивал на одной ноге, утаптывая новенькие сандалии.
Провел рукой по глазам, отгоняя видение.
— Все готово, — сказал. — Пойдем.
Оглянулся. Сарра стояла у входа в шатер, прижав руку к губам — как тогда…
Сел на осла — слуга держал повод. Другой подвел осла для Исаака — тот прыгнул, поерзал, непривычный к седлу, ударил пятками. Сказал слуге:
— Отпусти. Сам!
Тот неуверенно оглянулся на хозяина. Упадет малый, разобьется, с кого спросят?
— Пускай себе, — кивнул Авраам, — Что с ним станется?
Господь не допустит.
— Можно, да, отец? — не поверил Исаак своему счастью, — можно?
Ударил осла пятками, тот перешел с ленивого шага на быструю трусцу — должно быть, тоже счастлив был, что всадник легкий, чуял его радость, сам радовался.
Что да, то да — у мальчишки легкая рука. Выхаживал, выпаивал хилых ягнят, отогревал телом, дыханием, чуть в постель с собой не таскал, взрослые овцы, завидев его, радостно блеяли, тыкались в руки. Наследник, владелец стад, пастырь от Бога… Ах, ты, наш кроткий Авель, умилялась Сарра, глядя, как сынок носится с очередным любимцем.
Слуга бежал рядом, молодой, загорелый — тоже веселился. Налегке идут, — разве это труд? Вся-то ноша — хлеб в мешках, да вода в мехах, притороченных к седлам. Оружия не взяли — кто здесь не знает Авраама, владыки земель, хозяина стад? Кто в Ханаане осмелится тронуть его хоть пальцем?
Кто?
Впрочем, нет, не вся ноша… Горькие горы в земле Мориа, поросшие колючим терном… Все руки окровавишь, пока срежешь хоть ветку. Разве сложишь из терна жертвенный костер? Без дров никак. Груженый ими осел тащится сзади, Авраам его не видит. Потому и забыл о них. Да, совсем позабыл…
Молодой слуга, что бежал рядом с Исааком, аж подпрыгивал на бегу, словно отпущенный на волю заяц. Оборачивался, перекликался с напарником. Что-то сказал Исааку, тот засмеялся. Исаак, сын радости…
— Уймитесь, — велел сквозь зубы.
Негромко повелел, но тот сразу замолк. Смерил шаг, пошел степенно. Исаак тоже притих, придержал осла, дождался остальных.
Сперва вздохнул с облегчением; какое сейчас веселье? Потом пожалел. Пускай бы мальчик порезвился на свободе. Хоть немного.
А то дома какая свобода? Сарра извела его своей любовью. Того нельзя, этого нельзя. Не бегай, застудишься. Брось эту смокву — она незрелая. Ах, ты, мой ангелочек, как он любит свою маму! Прижимает к себе, тискает. Душит…
Мальцу нужна воля. Иначе превратится в бабу.
Измаил — тот рос вольным. Пыльные босые ноги сплошь в царапинах, на руках ссадины, пальцы ободраны. Лазил по скалам, по деревьям, искал птичьи гнезда. Лук за плечами — бил птицу влет — сперва голубей бил, потом и ястреба. И нос с горбинкой, чисто ястребиный клюв. Не в него, не в Агарь. У той нос короткий, прямой, с круглыми крыльями. Странно — вот на Сарру он походил немного, совсем чуть-чуть, но походил. Сперва, казалось, ей это даже нравилось. Льстило.
Пыльная дорога, пустынная.
Пока ехал, молил Бога — пусть не кончается. Ну, еще немного…
Дальше уже не дорога, каменистая осыпь.
Остановился.
Вот они, горы Мориа, его горы… Плавными уступами восходят под самые тучи. Ну, не к тучам, все ж пониже. Зато стада — как тучи. Сотни, тысячи рунных овец, белое покрывало, устилающее склоны, мальчишки пастухи шныряют меж овцами, собаки.
Поглядел на Исаака — тот стоял, приоткрыв рот, глядя на все это богатство, сын, наследник, прародитель могучего племени — ибо так было сказано.
Зачем теперь эти стада? Эти склоны, поросшие зеленой травой? Для чего теперь все это? Для кого?
Слуги жались к ослам — дети шатров, выкормыши пустыни. Разве могут они понять, что это такое — возноситься к небу в самой середке кипящей жизни, вместе с ней, сам — ковчег, наполненный жизнью, сам — сосуд Божьей благодати, сам — пастырь своих стад. Вот Исаак, тот, кажется, понимает. И Измаил понимал.
Из— под копыт сыпались мелкие камни. Про строптивых женщин говорят порой -упряма как ослица. Почему? При чем тут ослицы? Тихие, покорные животные, вся их жизнь в трудах, без надежды, до смерти. Оттого у них такие глаза. Будь у какой-нибудь из них дурной нрав, что бы говорили про нее — упряма, как женщина?
Как она тогда сказала?
«В обиде моей ты виновен — я отдала служанку мою в недро твое, а она, увидев, что зачала, стала презирать меня. Господь пусть будет судьею между мною и тобою!»
Сама ж отдала. Сама выбирала! Тихую, чернявую, маленькую. Никакого сравнения с ней самой, с Саррой — да что там, каждая вторая краше ее. Кто ж знал, что окажется желанной? Что почти каждую ночь будет откидывать ее полог, каждую душную ночь, напоенную сухими ветрами пустыни, будет подниматься со своего ложа, прислушиваясь к неровному, затаенному дыханию Сарры (спит или нет?), идти, точно во сне, в дальний шатер, через ночной двор, мимо колодца, мимо масличных жерновов, мимо…
Кто ж знал, что вовсе не кроткой, не тихой окажется юная наложница? Кто ж мог угадать, каким огнем сверкают ее глаза под опущенными ресницами?
— Не дразни ее. Веди себя пристойно. Неужто не видела, как она на тебя смотрит?
Улыбнулась, положила руку на живот.
— Пусть смотрит! Что она мне сделает? Или не пустое место она теперь?
Не выдержал, ударил по припухшим, детским губам.
— Опомнись, дура! Или Сарры не знаешь?
Заплакала.
— Но ты же меня защитишь?
Защитил…
Пастухи сидели у костра, грелись. Слабый огонь, рожденный сухими ветками, овечьим пометом, порыжевшей травой… Огонь жизни — не смерти. На вертеле крутилась овечья тушка. Увидев хозяина, вскочили, растерялись. Махнул рукой. Пускай себе… неважно…
Велел расседлать ослов. Кроме того — с дровами. Слугам, спутникам своим сказал — оставайтесь. Дальше — мы сами. Это дело — между мной и Господом. Вон та гора, с плоской вершиной, видите ее? Туда лежит наш путь. А теперь забудьте, что видели. Это — священное место, оно не для чужих глаз. Будете таращиться, ударит гром среди ясного неба, поразит вас вечной слепотой…
Кланялись, приложив руки ко лбу. Что ты, господин, никогда, ни за что…
Отобрал у пастушка посох.
Исаак стоял рядом, бледный, лоб в испарине. Чует? Боится?
Положил руку ему на плечо, чтобы успокоить. Дрожит плечо.
— Ты что?
— Отец, а это… обязательно?
Отпрянул, точно от удара. Что ж Ты делаешь со мной, Господи?
— Что — обязательно?
— Чтобы я сам — резал. Своей рукой. Раз надо — я, конечно… но я ведь еще никогда…
Неприятно ему. Или не был на празднике весны, на Шавуот, когда пастухи овец режут, с песнями, плясками? Не плясал со всеми? Или чужими руками — не страшно?
Сухо, почти беззвучно рассмеялся.
— Ты мужчина, сын мой. Продолжатель рода. А от мужчины Господь порой требует… непосильного
Исаак на миг выпрямился гордо, распрямил плечи. Потом вновь глаза-маслины прикрылись густыми ресницами — задумался.
— Но зачем это ему? — шепотом, сам пугаясь своих слов, — Неужто в радость? Или они не твари Божьи?
— Твари Божьи? — усмехнулся он.
Два города, два великих города! И оба населены Божьими тварями. Лота он пощадил? Да, верно, вестники вывели его из обреченного Шедома, но потом… Сам он с тех пор так и не видел племянника. Но отдаленные слухи доходили. Шепотом, с оглядкой. Что-то такое случилось с его женой — страшное, о чем даже и сказать нельзя. Да и с самим Лотом… с девочками его. То ли, рассказывали, он умом тронулся, то ли они… Не Шедом для них рухнул в огне — весь мир. Никого нет больше, ничего…
Как молил тогда за Лота, как взывал к милости Его, к доброте! Где теперь тот Лот? Ползал в пыли, на коленях, голову посыпал прахом земным — верни Агарь! Разве я не по-Твоему сделал? Сам же повелел: «Во всем, что тебе скажет Сарра, слушайся голоса ее!». Не ее послушался — Тебя! Что ж теперь молчишь?
…Выгони эту рабыню и сына ее; ибо не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком.
«Эту рабыню!» — даже по имени брезговала ее звать, лицо отворачивала, в глаза не смотрела. Как будто уже нет ее, как будто пустое место!
По пятам ходила, скрипела зубами, плакала, прижимала к себе Исаака — «Вот он, твой сын! Твой единственный! Опора в старости, гордость твоя, наследник! Чего ты хочешь? Чтобы все добро — тому, чужому? Он не ценит ничего, не бережет, не хозяин он — что взять, сын рабыни! Растратит, прогуляет, на девок пустит!».
Ах, Исаак, Исаак! Или тебе, возлюбленному, единственному, заласканному, Господь кажется чем-то вроде отца, ну разве чуть посильней, чуток помогущественней?
— Нет в мире добрых, — ответил. — Ни Господа, ни человека. Могуч Господь. Грозен. Дорого спрашивает Он с избранных. Но это — твой Господь. Мой Господь!
— Да, но…
Уже и трава кончилась, рунные стада остались позади. Мелкие камни вырывались из-под авраамова посоха. Ослик тащился сзади, тихий, покорный, тыкался в мальчика бархатным носом. Тот оборачивался, останавливался, ласково трепал его за ушами.
— Может, Он просто… не знает? Что можно быть добрым? Ведь мы его любим… Ты бы объяснил Ему, отец! Он тебя слушает.
Остановился, обернулся к мальчику, схватил жесткой рукой за подбородок, первый раз за весь день глянул в удивленные, черные, маслиновые глаза.
— Это я Его слушаю. Запомни! Раз и навсегда запомни!
— Хорошо… — испуганно сказал Исаак.
Повернулся, пошел дальше. Исаак с недоумением оглядывался
— Тогда где овечка, отец? Где мы возьмем овечку? Они внизу остались.
— Господь сам усмотрит себе овечку, — выдохнул сквозь зубы.
— А-а! — мальчик, казалось, успокоился. Должно быть, решил, что ему, избранному, сыну избранного, наследнику стад и земель Господь устроит какое-нибудь замечательное чудо.
Как будто Господь — что-то вроде нищего фокусника на базаре!
О, нет! Господь — смерч, самум, опаляющий душу, оставляющий за собой пустыню!
О, только бы Измаил был жив перед лицом Твоим! Тогда оставалась бы хоть какая-то надежда, какой-то смысл… но они с матерью погибли в пустыне, которую, точно в насмешку прозывают теперь Беэр-Шева — Колодец Клятвы, обожжены солнцем, иссушены жаждой.
Наверняка погибли.
Собрал ей трех верблюдов с погонщиками, с пестрыми попонами, нагрузил мехами с водой, с кругами козьего сыра, переметными сумками — столько сиклей серебра дал он им с собой, можно купить небольшой город!
Но Сарра сказала — нет!
Ничего твоего тут нет, — сказала ей Сарра, в первый раз взглянув прямо в глаза.
Верно, согласилась она, ничего. И добавила — кроме Измаила.
Подошел к ней как во сне, сунул в руки хлеб, мех с водой положил на плечи. На худенькие острые плечи, словно у девушки еще не познавшей мужчину.
Все ждал — что скажет? Ничего не сказала, стояла, отвернувшись, прикусив губу.
И Измаил — рядом с ней.
Этот глядел прямо в глаза, сам сверкал черным глазом, улыбался высокомерно. И тоже молчал. Потом подошел к матери, забрал ношу. Взял за руку. Они пошли прочь, вдвоем, растворяясь в горячем мареве, она и Измаил, его следы больше и шире ее следов — крохотных, узких. Вот они здесь — на горячей дороге, вот за масличным деревом, все дальше, дальше… Дернулся, было, вослед, то ли остановить хотел, то ли что-то крикнуть, и вновь отпрянул — Сарра глядела на него, ее взгляд держал, прочнее шелковых силков. Цепкий, холодный взгляд.
Ночью она пустила его к себе — первый раз с тех пор, как родился Исаак.
Худое дело сотворил он, на верную гибель отправил, считай, вовсе без воды, без пищи… и кого — Агарь, нежность свою, последнюю свою радость, Измаила, первенца, смуглого, высокого, стройного, столп силы, опору, мужа верного, надежного… Но разве не по Божьему слову? Разве не звенели тогда в ночном воздухе тысячи верблюжьих колокольчиков? Не пели невидимые струны?