Вот— вот! -тем временем молча печалился Гиви. — Что у меня есть?Даже имени нет. Избили, как мальчишку, деньги отобрали, кинжал, игрушку новую — отобрали… Все отобрали, а девушка сама ушла. И правильно сделала, что ушла — зачем такой нужен?
   — Для друзей — Гиви, — тем временем интимно пояснял Шендерович, — для посторонних — Яни. А для недругов… для недругов он страшен…
   — Ну-ну, — покачала Варвара Тимофеевна головой, — сложно как у вас! Все равно… Гиви, Яни, какая разница? Главное, наш он, русский! А потому покушать ему нужно… да и выпить еще невредно — вон, с лица совсем спал!
   Она поглядела в печальные, собачьи глаза Гиви.
   — Ромочка, налей ему.
   — Сей момент, — сонно отреагировал бармен, покорно откупоривая очередную бутылку.
   — А мне чаю покрепче.
   — Сей момент!.
   Нежный прохладный ветер с Босфора, теплый бархатный ветер с Принцевых островов, жаркий, жасминовый, душистый ветер из сонных стамбульских садов по очереди заставляли вздрагивать и трепетать впечатлительные занавески в салоне, ах, мечтающие о том, чтобы сорваться с привязи и улететь далеко-далеко, туда, где не подают салаты и яичницу, не проливают пиво на скатерть, а парят на белых батистовых крыльях в угольном небе невесомые дочери воздуха…
   — Бедный Юрочка, — жалостливо вздохнула Варвара Тимофеевна, подперев щеку рукой, — Расстроился человек! Уж так ему Аллочка понравилась… Так что случилось, Мишенька, голубчик? Кто ж вас так обидел?
   — Лысюк, — мрачно проговорил Шендерович, с вожделением глядя на подплывающую яичницу с которой подмигивали красные глаза помидоров, — зуб даю, Лысюк.
   — Ты маньяк, — Гиви придвинул себе тарелку с яичницей и на всякий случай заслонил ее от Шендеровича локтем, — у тебя навязчивая идея… Это, Миша, у врачей даже как-то называется.
   — У врачей это называется абзац, — сказал Шендерович, яростно кромсая ножом свою порцию куриных зародышей, — причем полный абзац.
   — Это он о чем? — шепотом обратилась к Гиви Варвара Тимофеевна, видимо посчитав на данную минуту Гиви более вменяемым.
   — Конкурент какой-то, — пожал плечами Гиви. Ему было не до того. Он кушал.
   — Какой-то? — вскинулся Шендерович, — какой-то? Я ж тебе говорил.
   — Да-да, — согласился Гиви, — слышал. Между вами мистическая связь.
   — Я бы на твоем месте не относился к этому столь небрежно, — укорил Шендерович, поглощая яичницу, — ибо зримый мир есть покров. И отдернув этот покров, мы узрим колеса судьбы. А в колесах судьбы есть, знаешь ли, оси, и они жестко закреплены, по законам, я извиняюсь, вульгарной механики — в результате две точки на ободе, казалось бы, далеко отстоящие друг от друга, оказываются неразрывно связаны при помощи какой-то паршивой палки. И вообще, если ты не пьешь свой коньяк, то лучше отдай его мне.

История, рассказанная Шендеровичем Михаилом Абрамовичем, или О частном приложении закона сохранения всеобщего счастья в природе

   Он пришел к нам в седьмом классе. Тихий такой. Привела его, как помню, учительница математики, она у нас классной была. Боренбойм, кажется, была ее фамилия, но это как раз несущественно. Звали ее Морковка, потому что рыжая была. Перед уроком привела, за ручку, что характерно, и он, что опять же характерно, ей это позволил. Поставила перед классом, знакомьтесь, говорит, это Марик Лысюк, он будет у нас учиться.
   А он стоит, с портфельчиком, в очках, галстук пионерский на бок съехал. Приличный такой мальчик, одним словом, стоит, и только глазами из под очков так — зырк! зырк!
   Мне он уже тогда не понравился.
   Посадили его ко мне, потому что Жорка Шмулькин как раз болел. Садится, вежливо говорит «здасьте», достает из портфеля книжечки, тетрадочки — я его так, по дружески, пихнул локтем в бок, а он нет, чтобы меня обратно пихнуть, или учебрником по голове приложить — сидит и глазами лупает.
   Как раз урок начался. Меня к доске вызвали. Математику я не то, чтобы любил, но сек в ней неплохо, надо сказать. А тут, словно помрачение какое-то нашло — учил ведь, знал, что спросят, так нет! Стою перед классом, как полный придурок, глазами лупаю — словно от него заразился. Морковка говорит — да что с тобой, Миша? Не учил, что ли?
   Учил, говорю. Но забыл.
   Понятное дело, кто ж поверит. Хотя я и вправду учил. Мне как раз на сборы надо было ехать, так тренер, вроде, договорился, чтобы меня пораньше вызвали — закрыть ведомость перед концом четверти.
   Мычу, выкручиваюсь, хоть бы подсказал кто, сволочи! Слышу, вроде кто-то что-то шепчет с задней парты, но далеко — не расслышать. И тут смотрю, этот новенький руку тянет.
   Результат — ему пятерка, мне двойка. И абзац сборам. Дома шухер поднялся, совсем, мол, школу забросил, только и знаешь, что мяч свой гонять… Все каникулы просидел над учебником, папа самолично контролировал.
   Ладно.
   Приходим после каникул, Морковка говорит — поздравьте Марика, он у нас молодец, отстоял честь школы на математической олимпиаде. Второе место по району, третье по городу. Такой вот Марик!
   С тех пор я математику не люблю.
   И Лысюка не люблю. Отвел его в уголок и врезал пару раз — чтоб жизнь медом не казалась. При поддержке ребят, надо сказать — они его тоже не полюбили. И, надо отдать ему должное, он жаловаться не стал.
   А к лету он ногу сломал. Это как было — нас на лиман возили, военная игра «Зарница». Надо было окапываться там где-то, но мы больше пили по кустам. Меня и Жорку Шмулькина вообще на какое-то время потеряли; пока мы там в овражке портвейн откупоривали — пробку пальцем проталкивали, колбасу докторскую на закуску резали, боевая группа решила перебазироваться в тыл противнику. Автобус без нас и ушел. Только и успели крикнуть — мол, идите на северо-запад! Там пройти километра полтора от силы, мы еще немножко выпили и пошли себе. А пока мы шли, автобус в грузовик врезался. Удачно так врезался — там, где мы со Шмулькиным должны были сидеть, по левому борту — вмятина ого-го! Нас бы с автогеном вырезали. А так — только Лысюка и задело. И он ногу сломал. Сиденьем защемило. Передним, где мы с Жоркой должны были сидеть.
   «Зарницу» прикрыли, военруку влепили выговор, хотя он и не при чем тут был, а потом и вовсе на пенсию отправили. Хотя виноват был шофер грузовика, естественно. Он на повороте не вписался. Тоже, кажется, портвейну принял. Поганый был портвешок…
   Все лето прохромал Лысюк в гипсе. Перелом у него не так сросся, ногу ломали еще раз — я ему этого, честно говоря, не желал, но лично я лето провел хорошо. Сборная наша по городу первое место заняла, в Ярославль мы ездили, на товарищескую встречу, потом в Саратов. Потом, уже перед первым сентября — в Сочи. И еще пару дней от сентября оторвали, так что я пришел только где-то седьмого, загорелый и жизнерадостный.
   Вхожу в вестибюль, здороваюсь с пацанами, смотрю, Лысюк идет. С палочкой. Прихрамывает. И глазами на меня — зырк! Но тоже поздоровкался, и вполне приветливо. Мне то чего с ним делить? Тем более, страдал человек, все лето промучился. Привет, говорю, Марик… Он, тихонько так — привет! — сквозь зубы, но опять же, вежливо. И глазами — зырк!
   Какое-то время все спокойно шло. Потом опять — мне на сборы ехать, ему на олимпиаду. По математике я к тому времени на твердую тройку съехал.
   А к этому времени придурки из облоно как раз ввели эту систему рефератов. По гуманитарным, значит, дисциплинам. Истории, там, литературе. Сочинений им, блин, уже мало было. Считалось, что это обучает самостоятельной работе с материалом — какой-то урод новый метод решил внедрить, потому что захотел получить звание заслуженного учителя. И наша школа как раз под этот топор и попала. По истории у нас что-то было, как раз к Октябрьским, перед каникулами, ну, это как-то пронесло — я картинки из «Огонька» повырезывал, бежит матрос, бежит солдат, стреляют, блин, на ходу, все путем. Получил свою тройку. Тогда уже к этому как-то так… несерьезно все относились и оно, надо сказать, очень чувствовалось.
   А по литературе мне достался Лев Толстой и эпохальный роман «Война и мир». Эпопея народного гнева. И, желательно, машинописным текстом, если у самого почерк кривой и с иллюстрациями. История написания бессметрного литературного произведения, как Толстой народ любил, роль Софьи Андреевны… Она, чтоб вы знали, раз двадцать этот роман переписывала — и каждый раз с самого начала. Историческая ситуация в Ясной Поляне на тот момент, все такое… А у меня как раз тренировки. Я каждый вечер раньше десяти домой не прихожу и уже полувменяемый. Все сроки и пропустил. Сонька Золотая Ручка, русачка, уже Морковке пожаловалась, а у той свои цурес, дочка родила неизвестно от кого, но подозревают, что как раз от форварда «Черноморца». Она мне и вмыслила по первое число — что от футбола один вред и рост бездуховности в обществе, и что я просрал свое будущее, потому как мог из меня получиться неплохой инженер, а я вместо того, чтобы ко Льву Толстому приобщаться, весь свой трудный переходный возраст мяч ногой пинаю, ну, понятное дело, у нее с футболом свои счеты. Ладно, я иду домой, сажусь за чертов реферат, тренировку пропускаю, школу пропускаю, на машинке одним пальцем тюкаю, спер книгцу из районки, морду Толстого вырезал и в реферат подклеил, Наташу Ростову на первом балу — то есть на самом деле из фильма, где она со Штирлицем танцует, но все равно, здорово получилось.
   Прихожу на следующий день, реферат в папочке, все как положено. Как-то все не так на меня смотрят Но мне, понятное дело, не до того. Я папку в зубы, бегу в кабинет литературы, где сидит Золотая Ручка, говорю — Здрасьте, Софья Рувимовна, я реферат принес.
   — Уже знаю, — говорит. А у самой морда вся в пятнах, аж по шее поползли, глаза слезами заволокло, и смотрит она на меня как на вошь лепрозную. С таким глубоким омерзением.
   А надо сказать, она ко мне в общем, неплохо относилась. Называла «Мишенькой» и уродовала очень даже в меру.
   — Вот, — говорю, — протягиваю ей папку.
   Она от нее как шарахнется!
   — Хватит, — говорит, — больше не надо.
   Мне то что?
   — Не надо, так не надо, — говорю, но в общем обидно, — я ж, говорю, специально для вас старался! Делал!
   — Уж и постарался! — она уже прямо кричит. — Ну, спасибо! Да что ж я тебе такого, Миша сделала? Я ж к вам со всей душой! Как же, Миша, можно так над человеком издеваться?
   Понятное дело, училка, глубоко закомплексованное существо.
   — Ну, я ж не нарочно, Ну, затянул маленько. Но принес же!
   — Такое не нарочно сделать невозможно, — говорит она с глубоким отвращением.
   Я, понятное дело, в недоумении.
   — Так возьмете реферат или нет?
   — Еще один? — говорит она и хватается за горло, как будто я ее душу.
   — Как, еще? — тут я начинаю что-то соображать, — позвольте! Золо… э… Софья Рувимовна, вот он, реферат, первый и единственный.
   — Уже был один! — трясется она, — не просто единственный! Уникальный! Мало тебе? Второй притащил?
   — А тот, пардон, где? — спрашиваю.
   — В дирекции, — говорит. — Где ж еще?
   У меня что-то внутри екнуло и еще ниже опустилось.
   — Хочу, — говорю, — на него посмотреть.
   — Естественно, — холодно говорит она, уже овладев собой и по-прежнему глядя на меня, как на мокрицу, — на него и директор хотел посмотреть. А твоя тяга к твоему шедевру мне вполне понятна, хоть и лежит за гранью патологии. Сходи-сходи. Полюбуйся еще раз.
   Ну, чего там говорить. Короче, пошел я к директору. Чего я там от него выслушал, тут пересказывать не буду. Но реферат все-таки видел. Он называется «Лев Толстой как зеркало сексуальной революции ХХ века». Что там написано, не буду пересказывать, хотя слог там вполне приличный и ни одного матерного слова не наблюдалось. Но про графа я много чего интересного узнал. И не только про графа. Про либидо его могучее, жену его, Софью Андреевну, и про то, как он свои комплексы изживал, потому что неумолимо влекло его к проституткам и продажным светским тварям и он им мстил, потому как в романах своих с ними расправлялся, грубо говоря, мочил он их, кого как, Элен Безухову примочил, Анну Каренину… эту падлу из «Крейцеровой сонаты». Катюшу Маслову, правда, слегка пожалел… Материал, как говорят наши учителя, привлечен обширный, и обработан хорошо. Но как иллюстрирован! Где тот, кто это писал, картинки взял, вот что мне интересно? Тогда литературы такого рода в свободном доступе почти и не имелось! То есть вообще не имелось ее в свободном доступе. Я думаю, там вся учительская над этим рефератом корпела, потому что уж очень он был руками захватан, особенно там, где картинки…
   И подпись, черным по белому:
   Михаил Шендерович, 8-б класс.
   Машинописная подпись, между прочим, и весь реферат про сексуальные похождения графа и его любимых героевна машинке оттюкан. А то бы они по почерку догадались, что это не я — не совсем же они полные придурки.
   Ну вот…
   Началось разбирательство, правда, тут же и закончилось, потому как постыдились они это дело наверх передавать. Выяснилось, что реферат этот лег на стол Золотой Ручки, причем совершенно сам по себе, в учительскую проник мистическим образом, как раз в тот день, когда я толстовскую морду бородатую из энциклопедии вырезал, да на бумагу наклеивал. Знал бы, пожалел бы библиотечную книжку, не стал бы уродовать… Может, еще кому бы пригодилось. В общем, отмазался я. То есть в дневнике какую-то чушь вроде и написали, но им самим же неловко было. Реферат этот директор забрал — наверное, перед сном в сортире перечитывать, по поведению в четверти трояк влепили, это уже ЧП считается, на всякий случай влепили, профилактически, можно сказать, поскольку так и не поняли, уроды, до конца, то ли мой реферат был, то ли нет. Я-то точно знал, что не мой! Но ведь какая сука? И как ювелирно проделано было — я ж почти не пострадал. Проделай эта тварь что-то подобное с Ильичем в Октябре и с Наденькой его, тут бы трояком в четверти не обошлось. А так… Ну что случилось такого уж ужасного?
   Ну, мама поплакала. Что футбол довел меня до ручки, а в детстве я был такой хороший, начитанный мальчик. А папа хохотал дико. Правда старался, чтобы я не слышал…
   Да, на сборы меня, разумеется, не пустили.
   Тут уж все совпало — и моральный облик футболиста, и Лев Толстой, и сексуальная революция. А потом я и сам от футбола как-то отошел, не интересно стало… То есть, мяч гонять интересно, а вот к вершинам рваться… Расхотелось мне к вершинам рваться… Но тут уж Лев Толстой, надо сказать, не при чем… Само так вышло.
   А Лысюк, сука, первое место на городской математической олимпиаде взял.
   Тут— то я и все понял.
   Подхожу к нему после каникул.Он сидит, голову опустил, и только глазами на меня исподлобья — зырк!
   — Ты это сделал, гнусь беспросветная? — спрашиваю, — Ты это, шакал, сын шакала, сделал?
   А он, тварюка, даже отпираться не стал.
   — Я, — говорит так спокойненько. — Только ты не докажешь.
   — Да зачем? Что я тебе плохого слелал?
   Ну, правда, пару раз я ему врезал, так не я ж один. Его все не любили. Я, если хотите знать, его даже один раз отбил, когда ему темную собирались устроить — еще тогда, в седьмом классе, за то,что он раньше всех руку тянул, урод моральный, а списывать не давал…
   — А ничего, — говорит, — потому и не докажешь. А я это сделал, потому что эксперимент один ставил. Потому как, — говорит, — заметил я такую закономерность — если у тебя все путем, то у меня полные кранты. И наоборот. А мне, — говорит, — это первое место позарез нужно. Мне, — говорит, — в институт поступать, а там за олимпиады очки начисляют. А у меня, говорит, графа пятая и все такое…
   — А у меня, — говорю, — сукин ты сын, какая графа по-твоему? Шестая, что ли? Что ж ты мне жизнь портишь?
   — Лысюк с пятой графой, — говорит, — это нонсенс. Таких не любят. А ты пойдешь под проценты. А потом, — говорит — своя рубашка ближе к телу. У тебя, говорит, ноги крепкие, прокормят, а у меня только и есть, что котелок. И пока он варит, я на коне. А ты, дружок, под копытами.
   Хотел я ему врезать — может, думаю, жизнь наладится. Но, гляжу, он и вправду хилый, нога эта хроменькая… Не смог я. Стукнул его по башке рефератом моим кровным, уже никому не нужным, плюнул и ушел. А через неделю он и сам ушел — перевелся из нашей школы. Не выдержал груза совести…
   С тех пор не видались мы. Он и правда в институт поступил, ну, не в Универ, в Политех, но хорошо поступил, с первого раза… Да и я поступил, ну, не в Политех, ладно, в Связи, но тоже ничего… А только как у меня что не ладится, ну, думаю, опять Лысюк за свое взялся. Но, пока, вроде, уж очень большой ему во мне надобности не было — пока не начался, извиняюсь, развал Союза и борьба за независимость и экономическое неголодание. Тут он, по слухам, институт бросил, ушел в коммерцию, и начал такие дела проворачивать! Это я потом узнал, когда у меня две сделки не с того ни с сего сорвались…
 
   Он помолчал и уныло подытожил:
   — А теперь вот и третья.
   — Впечатляющая история, — согласился Гиви, — достоверная, скажу тебе, история. Такие случаи в природе известны.
   — Еще бы, — согласился Шендерович, ковыряя вилкой пустую тарелку.
   — Так он этих бандитов нанял?
   — А я знаю? Но вполне мог. Он, по слухам опять же, разбогател крепко. Может, ему какая-то уж очень завлекательная сделка светила, вот он на меня опять и вышел, пару кусков отвалил кому-то — они за нас и взялись. Выследили, чин-чином… Прямой материальной выгоды ему никакой — он, может, ради меня такие бабки угрохал! А вот метафизика у него должна сработать. Закон сохранения счастья в природе. Потому, друг Гиви, и не примочили они нас. Ему ж убивать меня нельзя — ему убивать меня никакого толку. Иссякнет тогда его источник счастья. Ему надо, чтобы я жил — и мучился.
   Гиви оглянулся на Варвару Тимофеевну, которая на протяжение всего рассказа мерно кивала, подперев щеку рукой.
   — Послушай, — спросил он шепотом, — а какие конкретно картинки там были?
 
* * *
 
   Утро началось соответственно.
   Во— первых, болела голова.
   Во— вторых, болели поврежденные вчера части тела -вроде бы вечером локти и не вспоминали о том, как крутили их чужие руки в зловещих черных перчатках, а с утра почему-то вспомнили. И копчик болел — там, где он соприкоснулся с чужой коленной чашечкой.
   В третьих, хотелось выпить чего-то горячего. Желательно кофе.
   Впрочем, дело обстояло не так уж плохо, потому что какие-то деньги Шендерович нашел. В кармане алкиного пиджака, оставленного за ненадобностью. Нашел и спрятал. Кофе выпить не дал — сказал, в кофейне выпьем. Спокойно и хладнокровно выпьем в кофейне кофе, пока будем глядеть Али в его бесстыжие глаза. Потому что Лысюк не Лысюк, а продал-то нас именно Али. Вот я и хочу посмотреть, в каком интимном месте он укрывает свою запятнанную совесть.
   Выглядел Шендерович внушительно — даже Гиви мороз по коже продрал. В чистой, непорваной рубашке, мудрый, мрачный и хладнокровный как змей.
   — А что скажет Алка? — на всякий случай спросил Гиви, потому что со всех точек зрения по чужим карманам лазить неловко. — Она ж совсем останется без денег, а?
   — Пусть придет сначала, — отмахнулся Шендерович, — мы ж не навсегда взяли. Мы ж у нее одолжили. Заберем у Али аванс, вернем.
   Он мечтательно зажмурился.
   — Хорошо бы купить что-то такое на этот аванс… что-то такое… что в Одессе еще лучше, чем шарики идет!
   — Миша, это беспочвенные иллюзии.
   — Шубы, например, — прикидывал Шендерович. — В Одессе, понятное дело, шубы так себе расходятся, да и рынок забит. По всему седьмому километру шубы так и валяются — чисто тебе стойбище первобытного человека. А может, в Питере твоем толкнуть?
   — Не может, — твердо сказал Гиви. — Кстати, а вообще, — он неловко покрутил головой, — тебе не кажется, что Алка уже вернуться бы должна?
   — Кажется, — угрюмо согласился Шендерович, — придет — врежу. Итак, какова наша диспозиция, друг Гиви? Идем к Али, трясем его, забираем аванс и выясняем, на кого он, этот шпион Гадюкин, работает… имена, явки. Если надо — очень жесткими методами. На крайние меры пойдем!
   — Миша, это нехорошо, — укорил Гиви.
   — А морду мне бить — хорошо? А на счетчик меня вешать — хорошо? Нет уж, пусть сдает Лысюка, если жить хочет. А то я его… я его… дискредитирую я его, это уж по меньшей мере! На всю Одессу опозорю. Мне, друг Гиви, терять нечего. Я человек вне закона! Типа Зорро! Без паспорта, без роду, без племени!
   — Без денег, — тихонько добавил Гиви.
   — Деньги, — отрезал Шендерович, — не проблема!
   — Да? — удивился Гиви.
   Ленивый утренний Стамбул лежал перед ними. Лениво хлопали створки ставень, скрипели засовы открываемых лавок, свирепый солнечный свет еще не до конца расправился с ночными тенями и воздух над мостовой был чистым и прохладным, как только что промытое стекло.
   — А мы не слишком рано? — забеспокоился Гиви,
   — А мы лучше его внутри подождем, — зловеще отозвался Шендерович.
   Гиви почему-то ожидал, что кофейня в лучшем случае будет заперта на глухой замок. В худшем — вместо двери с многообещающей вывеской вообще окажется сплошной кусок стены, покрытой вялотекущими трещинами. Сбежит кофейня. Но дверь оказалась на месте и даже слегка приоткрыта. Из темной щели пахнуло раскаленным песком, железом, ароматом прожаренных кофейных зерен…
   Шендерович отстранил Гиви и величаво вошел под прокопченные своды.
   Несколько человек, сонно коротавших утро за столиками, лениво подняли головы, потом вновь уткнулись кто — в свою чашку, кто — в утреннюю газету.
   Шендерович откашлялся.
   — Салям алейкум, — вежливо произнес он. — Э… нэрэде Али?
   Бармен из полумрака пожал плечами.
   — Очень хорошо, — милостиво согласился Шендерович, хотя все было не так уж хорошо. — Мы его тут подождем, велл? Это… ики тюрк кавеси, — ага?
   Он по-хозяйски расположился за столиком, и, явно подражая капитану, начал постукивать пальцами по скатерти.
   Бармен принес два кофе, без улыбки поставил на середину стола и продолжал, что было, в общем-то, против всех приличий, маячить перед Шендеровичем, пока тот не сунул ему мятую купюру. Гиви обратил внимание, что несколько человек за соседними столиками почему-то пересели подальше. Вокруг постепенно образовалось пустое пространство.
   — Миша, — шепотом сказал он, — мы им, по-моему, не нравимся.
   — И правильно делаем, — согласился Шендерович.
   — А если он не придет?
   — Придет. Это его рабочее место. Офис.
   — Бывают же у людей выходные?
   — Я ему устрою выходной, — сквозь зубы выдавил Шендерович. — Не придет, я ему и будни обеспечу. Каждый день являться буду. Мерцать тут во мраке. Как тень отца Гамлета. Домой не вернусь! Тем более, — закончил он на пониженной ноте, — что мне дома, в общем-то, без денег появляться не рекомендуется.
   — А тут нас что, даром будут кофе поить?
   — Выцарапаем, — уверенно ответил Шендерович, — что-нибудь придумаем…
   — Миша, — твердо сказал Гиви, — я банк грабить не буду.
   — Кто сказал про банк? — удивился Шендерович, — мы же интеллигентные люди! Мы их из Али выбьем. Ага! Вот он, голубчик.
   Черноусый красавец уверенно вступил в темное чрево кофейни. Шендерович мягко, точно опытный десантник, выплыл из-за стола, и, не дожидаясь, пока глаза Али привыкнут к полумраку, положил ему руку на плечо.
   Али вздрогнул.
   — Что ж это ты, сын нехорошей матери, вытворяешь? — укоризненно вопросил Шендерович, — ты зачем нас подставил?
   Али одним коротким движением плеча сбросил дружелюбную руку. На лице у него отразилось глубокое недоумение.
   — Бэн ме русча… — сказал он.
   — Чего? — удивился Шендерович.
   — Бэн ме русча, — раздельно повторил Али. — Эфендим? Анламадым.
   — Где деньги, гад? — вопил Шендерович. — Где товар?
   — Текрар сейлер мисиниз, — любезно предложил Али.
   — Какой сейнер? Какой мизинец? Что ты тут лопочешь?
   — Миша, пойдем, это бесполезно!
   — Под турка косит, сукин кот! Да он вчера по-русски лучше нас с тобой! Ну, погоди, я тебя заставлю вспомнить язык Пушкина!
   — Пушкин! — восторженно сказал Али, — О, Пушкин! Русум!
   — Русум-русум, — обрадовался Шендерович.
   — Бэн мэ русча, — в третий раз пояснил Али.
   И вежливо добавил:
   — Хошчакалын.
   — Что «хошчакалын»? — подпрыгнул Шендерович, — какой-такой «Хошчакалын»?
   Почему вдруг у Шендеровича прорезался грузинский акцент, для Гиви осталось загадкой.
   — Ийи гюнлер, — пояснил Али.
   — Убью, — прохрипел Шендерович. — Гиви, ты слышал, чего он сказал?
   Али заморгал великолепными черными ресницами и на миг задумался. Потом обрадовано выдал:
   — Бай-бай!
   — Какой «бабай-мабай»? — надрывался Шендерович, — я сейчас тебе тут такой «бай» устрою!
   Боковым зрением Гиви заметил, что несколько посетителей кофейни, которые до того вяло медитировали, прихлебывая кофе, отставили свои чашки и начали медленно выбираться из-за столиков.
   — Миша, — прошептал он, — пошли отсюда.
   — Еще чего? — возмутился Шендерович.
   Он ухватил Али за грудки, подпрыгнул и врезал ему коленом в подвздох.
   — Ах ты, змей тугарин! — орал он тем временем. — Ах, ты, бусурман беспросветный!
   Али отлетел к стене, жалобно взывая к публике на чистом турецком языке.