Но даже ему, стилисту-сладострастнику, словесный портрет удался не вполне. Разгадкой Аниного облика была живость, стоп-кадр здесь бессилен. Нечастая в пору моей молодости, ныне подобная внешность стала вполне распространенной, даже тривиальной и, более того, модной. Кормежка, что ли, улучшилась? И теперь каждый мордоворот, достигший годового заработка в 25 000 зеленых, первым делом обзаводится такой вот длинноногой белобрысой киской, одновременно с «Ауди» б/у (пробег не более 100 000 км по европейским дорогам) и бультерьером. Поэтому по два-три раза в неделю сердце мое екает на всю улицу, и я сворачиваю плешивую голову на 180о. Обознатушки, отбой. Или это у меня предклимактерическое? И тоска моя всякий раз забывает, что давным-давно нет и в помине девушки-стригунка, а есть корпулентная матрона, мать семейства. Теперь вот и ее нет. На удочку уличного сходства попался я в минувшую пятницу и не жалею, но – оставлю это приключение себе «на сладкое».

Не плеснуть ли из ковшика на каменку, не поддать ли жару? Не сыпануть ли лишнюю щепоть соли на старинные раны? Вот несколько страниц, мигом превращающие текстолога со стажем и ведущего специалиста по Чиграшову в вуайериста, приникшего с отвисшей от недужного внимания челюстью к замочной скважине – своеобразное «peep-show».

«Вчера А. как прорвало, сидя напротив меня в чем мать родила, покуривая и прихлебывая остывший чай, – исповедывалась битый час.

Небольшой шахтерский городишко. Помянутая мать – мать-одиночка: смолоду – вылитая Любовь Орлова, бывшая провинциальная актриса с возгласами и жестикуляцией, энтузиастка-сталинистка, выпивоха, понятно, с нетрезвой слезой вспоминающая гастроли фронтовых бригад. Любила завить горе веревочкой, тряхнуть стариной и гульнуть так гульнуть с театральной братией какой-нибудь проезжей белореченской или гомельской труппы: «Федька, солнце мое, совсем ты стал лысый! Наливай, дуся, неспетая ты моя песня!»«. Под застольный галдеж А. коротала детство.

В считанные годы хранительница семейного очага проделала стремительный – сообразно темпераменту – путь от библиотекаря до буфетчицы на станции. Жили они помаленьку в одной комнате в доме барачного типа от одного материнского загула до другого.

Раз в два-три месяца вырастал в дверях очередной друг юности, жовиальный работник кулис. Пили, пели, вспоминали; было интересно, но досаждало, что мать быстро пьянеет и забивает хмельным словоизвержением обаятельного балагура-собеседника. Гостю стелили на полу; спустя полчаса мать вставала и при пламени спички проверяла, спит ли дочь, – и это было особое искусство: не выдать себя смаргиваньем. Удостоверившись, что всё тишь да гладь, мать ложилась к гостю, и начиналось это . Но А. пугали не столько возня и постанывание справа от ее раскладушки, сколько завтрашний спектакль, потому что наступал день, и двое взрослых и девочка-подросток как ни в чем не бывало продолжали играть в мать, дочь и друга-постояльца.

А. было четырнадцать лет, когда друг-постоялец, клоун гастролировавшей в городке цирковой труппы – дядя Коля чем свет сделал отроковицу женщиной. Накануне с вечера все разыгрывалось, как по нотам: сперва застолье – веселое поначалу, бессвязное к концу, – потом проверка спичкой, потом это . Но это длилось так долго и с таким шумом, что уснула А. только под утро, а когда проснулась, мать уже ушла на службу, а дядя Коля сидел, покрывшись простыней и свесив ноги с материнской кровати, и как-то заново разглядывал проснувшуюся. Разглядывал-разглядывал, а после откинул с чресел простыню и показал А. свое хозяйство. Парализованная страхом и любопытством, девочка почти не сопротивлялась, сильной боли не испытала и зла на растлителя не держала».

Эврика. Вот, собственно, с какого потолка взялись в Анином рифмоплетстве цирковые коннотации. Но продолжение следует. Для потомков припасена еще одна фривольная новелла в ренессансном ключе.

«Уже в Москве, где А. последние два года живет в теткиной квартире и через пень-колоду учится всякой гуманитарной премудрости, она, беспутное создание, сошлась с пятидесятилетним гинекологом Гальпериным. Он, умелец, и натаскал провинциалку-дилетантку по части любовной акробатики, прилежно освоил в этом девятивратном граде кое-какие ходы и выходы, привадил к французской любви. А. долго пребывала в убеждении, что это они первые в целом свете такое удумали, и радовалась связывающей их срамной тайне.

Раз Анины знакомые, собираясь в отъезд, попросили ее пожить у них с неделю: поливать цветы, кормить кота. Аня переехала и как-то под вечер ждала Гальперина и от нетерпения напробовалась коньяку из хозяйского бара. Непривычная пить в одиночку, пьяненькая девушка и коту поднесла валерьянки в блюдце. Кота забрало, он взмыл на стеллажи, содержимое полок посыпалось на пол. Аня ставила книги на место, когда под руку ей подвернулось тематическое изданьице, богато иллюстрированный журнал, где среди прочих групповых и парных хитросплетений тел нашлось место и для ее с Гальпериным любовной причуды. Потрясение Ани было так велико, что она не отперла дверь на требовательные звонки старого греховодника. Вскоре, впрочем, гинеколог и вообще сошел на нет».

Таков в общих чертах оказавшийся в моем распоряжении «Журнал Печорина», он же «китайская тетрадь». И что прикажете, взять и хладнокровно предложить эти записки натуралиста вниманию литературоведов в перхоти, борзых аспирантов и прочей исследовательской швали? Дудки.

К моим нынешним занятиям, я имею в виду том для «Библиотеки поэта», находка Татьяны Густавовны отношения не имеет. Новыми стихами, как и предполагалось, Чиграшов за последние годы жизни нас не порадовал. Есть, правда, ближе к концу тетради один стихотворный набросок, но уже поздно огород городить и перелопачивать рукопись, когда книга сверстана и вот-вот уйдет в типографию. Да и не шедевр эти одиннадцать местами совершенно нечитабельных строчек, хотя распознать льва по когтям удается, если сощуриться. Или собаку на сене. Войти второй раз в реку молодости Чиграшову не удалось. Или так: войти-то он, может, и вошел, но и лирический порох подмочил, даже если он у маэстро и оставался, в чем я лично сомневаюсь. Вот эти строки:

То же имя. И месяц тому неспроста

Мне воочью светила её нагота

В темноте с темнотою внизу живота –

И в окне зацвела темнота.

Будь что будет, вернее, была не была –

Выцветай, как под утро фонарь на столбе,

Доцветай, как сирень на столе доцветала…

И сиреневый сор я смахнул со стола,

Чтобы[нрзб] или[нрзб] –

Чтобы жизнь, наконец-то, была да сплыла

И уже над душой не стояла.

Если мои воспаленные вычисления верны, то до всего вышезарифмованного у них дело дошло где-то в конце июня, так что сирень приплетена для пущей красоты. Касательно же фабулы наброска, вернее, биографической подоплеки импульса к стихосложению, могу поделиться кое-каким личным опытом, не таким, правда, радужным и не в столбик, а в строчку. Был допущен в качестве «пробника» (Даль) или «губернатора», как это же амплуа называется у Шкловского.

Вы влезаете спьяну в заветное окно на шестом этаже (зачин малость отзывает нафталином: «Вы стоите на тяге. Чу!..») и оказываетесь один на один, Меджнун вы этакий, с предметом страсти и вожделения, благо дуэнья-тетка по счастливой случайности что-то там окучивает на шести сотках по Павелецкой дороге. (Вот бы хоть одним глазком подсмотреть сквозь замочную скважину врат из преисподней, как сложилась бы посюсторонняя жизнь всех остальных, оступись вы на узкой жести карниза и рухни с едва озаренного майским рассветом окна, словно истошно орущая гардина?) Но вы с честью побороли страх высоты и прочие фобии и стали участником маловразумительной эротической сцены. С тем чтобы минут двадцать спустя прямиком направиться на выход, раз и навсегда. Потому что на излете предварительного трепета и лепета вам говорят русским, кажется, языком, что им-де без любви неможется – и всякое такое. А вы после этих слов и сами уже ничего не можете и забавно, и нескончаемо долго приплясываете на одной ноге, вдевая другую в штанину. И напоследок отверженный оборачивается в дверях (теперь смотри во все глаза!), чтобы запечатлеть горе-горькое на веки-вечные. Что он видит в данный момент, что заучивает наизусть, про запас – на будущее, ближайшее и отдаленное? Бледнеющую утреннюю темноту, смутное постельное белье и – светло-белое на смутно-белом – неправдоподобную наготу. Что еще? Темноты «внизу живота», по счастливому выражению нашего поэта, как раз и не видно, потому что натурщица памяти позирует, сидя нога на ногу. А видит он едва брезжащее лицо в обрамлении стрижки каре и пунцовый уголек сигареты, пожалуй, это основное. В полуоткрытое окно доносится неразборчивый за дальностью брех диспетчера с расположенной по соседству сортировочной станции ж/д. За окном тихо шумит первый троллейбус, и тень его «усов» пересекает озаренный выцветающими (что верно – то верно!) уличными фонарями потолок комнаты, покидаемой навсегда.

Но и это еще не конец. Он уже не за горами, нет, именно что за горами. Прежде чем ты будешь вспоминать эту мизансцену из года в год в мельчайших подробностях, ждет тебя трехмесячная памирская репетиция пожизненной среднерусской разлуки. В первых числах сентября, на обратном пути, в поезде Душанбе – Москва ты не находишь себе места от избытка чувств и крепко-накрепко решаешь сразу же по приезде валиться в ноги, рассказать об Арине, просить руки, брать измором, бить на жалость. Кажешься себе «рыцарем бедным» (разовое утешение с разбитной экспедиционной поварихой не в счет).

Смолоду всегда так: стоит отлучиться – лавина событий. И тот приезд действительно превзошел самые завиральные мои ожидания – и в хорошем, и в плохом. Жизнь, вроде бы, дала послабление: Арина, которую я думал найти с внушительным пузом, исчезла в принципе – еще в июне получив разрешение/повеление выметаться в недельный срок. Судьбоносное объяснение с Аней пришлось отложить – она до понедельника прохлаждалась на теткиной даче. Чиграшов был, видимо, в зените запоя и, аки цербер, на пороге дома с зооморфным орнаментом выросла Татьяна, мать ее, Густавовна. Так что мой «восточный диван», написанный еще в Москве, впрок, не по чину первыми прочли и с пьяной щедростью превознесли до небес Отто Оттович с Додиком. Но вот и заветный понедельник…

Чем свет ты лихорадочно накручиваешь диск. Длинные, длинные, длинные гудки – и наконец-то голос с пришепетыванием. Ты сравниваешь себя почему-то с деревом в дыму и заклинаешь всем святым дать тебе свидание. Говоришь, что теперь все у вас пойдет по-другому, и ты знаешь, как по-другому.

В ответ – молчание с признаками жизни.

Ты переходишь на визг, что-де любишь ее больше отца-матери, больше Чиграшова (курсив мой), больше жизни, если на то пошло…

– Попробую, но не обещаю, – слышится после паузы.

– Сегодня?

– Исключено.

– Завтра?

– Нет.

– Среда?

– Нет.

– Четверг?

– Тоже отпадает.

– Хорошо, в пятницу.

– Это что у нас за число? – спрашивают тебя.

– Сейчас скажу, это… 13 сентября.

– Хорошо ли, – хмыкает трубка, – правильно ли будет встречаться в пятницу, да еще тринадцатого?

– Это будет замечательно, Анечка, как никогда! – отвечаешь ты с облегчением, близким к невесомости.

Почему так, а не иначе? Потому, Лева-почемучка, что кончается на «у» – более серьезных резонов для произошедшего я не нахожу.

Дано: 13 сентября 197… года, 16 45 , время московское. Из пункта А в пункт В, где ждет ее не дождется один незадачливый обожатель и незадавшийся поэт, следует со стороны Покровского бульвара прелестная девушка мальчикового сложения. До 17 00 , когда назначено свидание, осталось четверть часа, и девушка успевает в срок. Но она не торопилась бы в любом случае: во-первых, пунктуальность – не ее добродетель, и, во-вторых, у нее, что называется, ноги не идут на встречу с молодым человеком: она в разладе сама с собою и не готова дать решительный ответ на его мольбы и истеричные ультиматумы. Но и отказаться от свидания у нее сил не нашлось – не пробрасываться же воздыхателем? Так вот нерешительно она и бредет. Перешла улицу, купила в ларьке мороженого, съела и закурила на лавочке у пруда с лебедями. Осень чувствуется в особой подсветке небес и запахе – пока только в этом. Листья еще не пожелтели, холод не пробирает. Ткнулся ей в колени черный пуделек, она потрепала его в рассеяньи по шерстке. О чем она думает? Или вспомнила, как ровно в этих местах недавно крутила любовь с поэтом средних лет? Пока для молодого человека в пункте В еще не все потеряно. Интересно, что подсказало девушке ее девичье сердце, если, не дойдя нескольких сотен шагов до памятника комедиографу Грибоедову, она по наитию решила завернуть мимоходом в дом с зооморфным орнаментом, где считанные минуты назад в приступе черной меланхолии покончил с собой некто Чиграшов, поэт, каких поискать, на что, впрочем, девушка плевать хотела, и он же в течение полутора месяцев минувшего лета – счастливый любовник означенной юной особы? Книга философа Шестова из домашней библиотеки новопреставленного – хороший предлог для внезапного визита, хотя вернуть ее вспять по цепи должен бы, согласно приличиям и конспиративной этике, тот самый молодой человек, который уже в нетерпении поглядывает на уличные часы над конечной остановкой трамвая. Девушка пересекает транспортную протоку, омывающую бульвар, входит в знакомый подъезд и взбегает на третий этаж. Но и сейчас для ожидающего девушку молодого человека все еще остается малый проблеск надежды, потому что в момент недавнего ухода молодого человека из той же квартиры ее жилец, в дверь которого – и раз, и два, и три – звонит избранница нашего героя, остался в полном одиночестве: день-то будний, и соседи кто где в поте лица добывают хлеб свой. А мертвые дверей не отпирают.

Но здесь-то против всяких правил и происходит непредвиденное изменение в условиях задачи. Из пункта С – «Комбинат твердых сплавов», что на Стрелецкой улице, – на час раньше окончания рабочего дня ушла и неумолимо приближается к месту прописки и фактического проживания соседка покойного, Нурия Рашидовна Сотрутдинова. Она отпросилась у начальства, сославшись на головную боль, или в ее конторе прорвало трубы. (Я испытываю надрывную злобную радость при мысли, что такая мелочь, как неисправности городской водопроводной сети, возможно, принимает самое деятельное участие в моей судьбе.) Соседка оказывается у собственного парадного не раньше и не позже, а ровно в то мгновение, когда девушка выходит из подъезда ей навстречу, подумывая, что отсутствие обитателя квартиры даже к лучшему, поскольку избавляет от мучительных колебаний… а раз так, то надо бы прибавить шагу, поскольку она уже опаздывает на свидание в пункт В.

– Может, за папиросами вышел? Занесите, оставьте или я передам, – говорит соседка, выслушав лепет девушки по поводу возврата редкой книги, и пропускает гостью вперед, то есть назад. Далее – по второму кругу, как дубль кошмара под утро, когда, казалось бы, худшее позади, и склизкие чудища сбились со следа – ан нет: пропахший кошками подъезд, пять лестничных маршей, поворот ключа в замке и…

Спрашивается в задаче: дойдет ли в свете случившегося девушка мальчикового сложения до места, оговоренного в условиях задачи, – пункта В?

Исходя из горького опыта последующего тридцатилетия и необъяснимой, но повальной склонности человека к смерти, ответ представляется однозначным и может быть сформулирован с апостольской прямотой – никак.

Между тем, в пункте В продолжается нервное, но сосредоточенное ожидание, которому метафизически суждено длиться n – 20 лет + 83 дня + 83 дня, где n – переменная составляющая моего земного возраста (долой 20 лет и 83 дня со дня моего рождения до встречи с Аней плюс 83 дня день в день со времени Аниной смерти, пока я по неведению числил ее в живых). Но тогда, давным-давно, внимание влюбленного на мгновение развлечено завыванием «скорой помощи», и он равнодушно провожает взглядом карету с красным крестом, пересекшую трамвайные пути и ринувшуюся в сторону, противоположную той, откуда молодой человек пришел на свидание.

И ведь дело сделано моими же собственными руками! Лампочку ввернуть не умею – и не берусь, а здесь напортачил, как спившийся монтер.

Природа наделила меня памятью и наблюдательностью исключительными, но избирательными: пустячные разговоры четвертьвековой давности могу разыграть по ролям слово в слово – с сопутствующими им телодвижениями и мимикой, а новую скатерть на обеденном столе у себя в квартире, к жениному огорчению, не замечаю.

Шел на убыль апрельский вечер. Стоя у окна, потому что в комнате стемнело, а света по рассеянности не включали, Чиграшов в домашней вислой кофте на деревянных пуговицах щурился в машинописную страницу, а я ерзал и нервничал на стуле в углу, ожидая суда над своим новым стихотворением, которое мочи нет как нравилось мне. (Я и по сей день по традиции заканчиваю им выступления. Правда, в чиграшовской редакции.) Чиграшов взял за обыкновение довольно болезненно поддразнивать наше с Никитой элегическое нытье, вряд ли догадываясь, что адресат воздыханий у обоих лириков один и тот же. По сей день у меня где-то на дне архива хранится автограф моего стишка, где напротив строки «Будь мне, пожалуйста, сестрой» карандаш Чиграшова вывел ямбом же: «А лучше – бунинской кузиной». Но на этот раз я был доволен написанным и, потупясь, предвкушал похвалы:

Когда в два ночи жизнь назад на Юге

Проснёшься, а родители ушли,

И с танцплощадки звуки буги-вуги

Враз отрывают койку от земли,

И танго в знойном небе Аргентины

Не помещается и входит в дверь…

И всё это, любимая, поверь, –

Поэзии моей первопричина.

– Ишь, как вы расписались славно, Лева. Весна, что ли, в крови играет? Аж завидно. А я последнее время, когда доживаю до новой листвы, испытываю неловкость: зачем Он, – жест большим пальцем в потолок, – тратится на меня, если я уже не в состоянии оценить всего этого в полной мере? Очень даже ничего, Лева, но последние строки – из рук вон.

– Почему? Объясните.

– Да что тут объяснять? – он вдруг с места в карьер вспылил. – Вы ведь по существу попрошайничаете, только с кокетливой ужимкой, привлекаете к себе внимание, напрашиваетесь на зависимость, наконец! Так ли уж любимой неймется докопаться до первопричин вашей лирики? Не важничайте, Лева: всем, кроме вас самого, начхать с высокой колокольни на поэзию вообще, на нашу с вами в частности. Не хватайте прохожих за рукава, не посвящайте их в секреты ремесла, у каждого собственных забот полон рот. Поэзия – довольно небольшое дело. Мой вам совет, приучите себя хорошенько к мысли, что единственный человек, кому ваша лирика по-настоящему нужна и интересна, – вы сами и есть. Иначе не миновать вам ходить в обиженных. И еще: представьте себе вещи в самом мрачном свете, я имею в виду способность публики проникаться поэзией. Так вот, в действительности все обстоит гораздо хуже – и в этом нет большой беды, наоборот: меньше жалких иллюзий – меньше жалкой нервотрепки и разочарований. Извините за азбучные истины, но азбука – на то и азбука, что без нее не обойтись.

– Презрение к публике кажется мне не азбучной истиной, а банальностью, даже штампом, – осмелился я возразить, рассерженный на Чиграшова за недооценку моего опуса.

– Почему презрение, откуда презрение? – взвился он пуще прежнего. – Презирать – тоже знак внимания, тоже реверанс, только с вызовом. Не надо брать публику в расчет вовсе. Единственный интерес к моим писаниям, который я приемлю, приветствую и на который, слаб человек, уповаю, – чтение через плечо пишущего, фигурально выражаясь. Все остальное – «кушать подано»; но стихи в сервировке не нуждаются… Экая важность: «Моих стихов первопричина», – проблеял он нарочито противным голосом на мотив «Куда, куда вы удалились?». – Как хотите, Лева, а концовка – хуже некуда.

– Предложите свою, – сказал я, наглея от обиды.

– Задали вы мне задачу… Ну хоть – «Всё это, досмотрев до середины, я скатываю в трубочку теперь…».

Я порывисто взял лист со стихотворением с подоконника и, нещадно скомкав, сунул злополучный беловик в карман.

– Вы никак обиделись? Простите меня, Лева: я срываю на вас свое скверное настроение. Хорошее стихотворение, хорошее. А «любимая» – это для красоты, риторический прием или и впрямь – «пора пришла, она влюбилась»? Представили б меня, не съем же я вашу «симпатию», как говорят у нас в депо. Небось, поэтесса, ворожит в стихах, ведьмовством стращает вас? Угадал? Приводите при случае.

Я и привел. У неимущего убавилось, но и имущего поздравлять, вроде, тоже не с чем.

А нечаянный подтекст некоторых чиграшовских сентенций проступил, как водяной знак на просвет, много позже. В одно из посещений я посетовал на отсутствие сюжетов для литературного повествования.

– Как посмотреть, – возразил Чиграшов. – Сами же рассказывали мне про фотоснимок, на котором вы зависли среди лепнины с фасада моего дома. А Ходасевичу подобного пустяка хватило на поэму. И, касатик! (Ничего, что я так игриво?) Вы, Лева, в данный момент обретаетесь в горячей середке жизни, а когда-нибудь остынете, глянете на былое со стороны и увидите, что, может статься, вы тогда, то есть нынче, и пребывали в самом хитросплетении интриги.

Господи, когда все это было? В те незапамятные времена, когда заваривалась каша, которую я расхлебываю до сих пор, и без пяти минут самоубийца учил меня уму-разуму.

Умерла-умерла-умерла, – до одури повторяй шесть звонких звуков, пока слово не запамятует своего собственного безапелляционного смысла, как сошедший с карусели не узнает привычной местности из-за головокружения. Мерлау-ерлаум-рлауме-лаумер-аумерл – нет, все-таки умерла: Ordnung muss sein – равновесие восстановлено, вальсирующие предметы заняли исходные места.

Такая Аня случается один-единственный раз в миллионы лет. И в придачу требуется шальное везение, чтобы время наобум, но точь-в-точь вделось в пространство, и первозданная совпала со Львом Криворотовым, которому только такая и нужна! Вероятность подобного совпадения исчезающе мала, ибо промах на йоту мимо игольного ушка окунает сопротивляющееся воображение за шиворот в доисторическую пустоту и темноту, оглашаемую ревом ящера, – антураж грошового чтива в белогорячечных обложках, каким соблазняет пассажиров пригородной электрички книгоноша с дерматиновой торбой… Однако свершилось: монета встала на ребро. Но и при этом, неправдоподобно благоприятном стечении тьмы обстоятельств горе-Адаму, вот незадача, не удается войти к своей избраннице и познать ее! Когда вдруг мелочь, пустяк, абракадабра – нарушение, видите ли, тканевого гомеостаза – ведет к возникновению опухоли прямой кишки или матки и метастазам в брызжейку, и совершенно случайная, но филигранная сводническая работа вселенной оборачивается сизифовым трудолюбием – о каком Боге может идти речь! Есть, правда, непроверенное утверждение, что телесная оболочка вновь становится безымянным сырьем и сызнова идет в дело, а начинке – светит блистательная карьера. Но Анино тело было на одном дыхании подогнано к душе, и уже не разобрать, где кончалось оно и начиналась она.

Будут меняться границы государств и политические режимы; разгорится свара – выдавать или нет престарелого державного головореза международному трибуналу; вулкан на острове Тенерифе продерет глаза, как и не спал вовсе, и прихлопнет с дюжину отелей со спящими в них курортниками; оголтелое быдло в разных частях света примется бить витрины в поисках виновного или по какой футбольной причине; столетний австралиец-миллионер приземлится в Вытегре на воздушном шаре, отчего у трех местных кормящих матерей пропадет молоко; владыка полумира опрометчиво даст за щеку безответной уборщице – то-то газетчикам пожива; пропадет на подступах к Эвересту очередная партия альпинистов и много прочих разных разностей произойдет, пока, наконец, юла не запнется и не завалится с грохотом набок – но никогда уже атомы не угораздит сочетаться таким, единственно устраивающим меня, Аниным, образом. И даже если вечность с бесконечностью, близняшки-дебилы, хлопотливо переливая от нечего делать из пустого в порожнее, сварганят от фонаря рано или поздно через миллиард-другой лет таких же в точности «Льва» и «Анну» и уложат их в двуспальную кровать голова к голове или sixty nine , эта научно-фантастическая идиллия не утешит меня, где бы я – или что там от меня останется – ни был. Я-копия не догадаюсь, что я и есть тот самый я-оригинал и дело пошло на лад. Ибо память обо мне-прототипе обесточится в свой срок вместе со мной, и обратной связи космического дублера-баловня со мной, бесталанным, не предвидится. Его не осенит стать мной, сегодняшним и безутешным, – просунуть в этом луна-парке свою улыбающуюся рожу в овальное отверстие моих фанерных обстоятельств и навсегда исправить непоправимое. Ведь не помню же я своих теоретически допустимых былых воплощений! Разве что невразумительный сон, да и тот не в руку, бросит косноязычный и тусклый намек на возможность инобытия…