Чиграшов был одним из коноводов, товарищи чтили его талант, стихи советского денди ходили в списках по рукам. Где-то в конце пятидесятых Чиграшов узнал азбучную первую любовь, несчастную, как и положено первой любви. Некоей А. посвящено сорок три опуса. Этими тремя с гаком дюжинами стихотворений любовная тематика в творческом наследии Чиграшова исчерпывается. Кем была дама его сердца, что с ней сталось, где она теперь и жива ли – неизвестно. Как бы то ни было, ей мы обязаны, скажем прямо, умопомрачительной любовной лирикой, а я – и кое-чем посущественней. Пять-шесть стихотворений – безусловные шедевры с запасом прочности на… словом, на наш век хватит и внукам останется, если потрудятся выучить алфавит.
Годы шли, шалопаи взрослели, чистое искусство шалопайства приелось, захотелось стоящего взрослого дела. Мало-помалу «между лафитом и клико» выкристаллизовался план бегства ни больше ни меньше, как в Америку, ни больше ни меньше, как через Берингов пролив. Какой-то умник прослышал, что нарты и собачьи упряжки не пеленгуются локаторами пограничных застав и сторожевых судов, поскольку не содержат металла. И что будто бы, пользуясь этим обстоятельством, чукчи в урочное время снимаются целыми кланами и отправляются на лайках по льду к американским своякам на какие-то родо-племенные сабантуи, а после целы и невредимы возвращаются из Нового Света в Страну Советов с дареными винчестерами и белой горячкой в придачу. А так как делирием иные члены развеселого братства уже успели разжиться, то уточнение подробностей побега много времени не заняло. Постановили, что весь «орден» – человек восемь – десять, завербовавшись кто учителями в чукотские школы, кто разнорабочими в геологические экспедиции, получат разрешение на пребывание в погранзоне, встретятся в один прекрасный полярный день уже за полярным кругом, вотрутся в доверие к шаману (!) или вождю племени (!), завалятся при первой же предоставившейся возможности кучей-малой на сани, гаркнут кабыздохам «Н-н-н-о-о, залетные» и понесутся под сполохами северного сияния прямиком на Аляску.
Только беспробудным пьянством, компанейским угаром и тепличным романтизмом запоздалого отрочества можно объяснить, почему умные и небесталантные люди клюнули на эту майнридовщину, решились на такое. Чиграшов принимал во всем этом живейшее участие и даже написал цикл свободолюбивой лирики «Белый клык», скопированный каллиграфическим почерком секретаря «ордена» в журнал ложи, в который горе-заговорщики имели глупость заносить стенограммы своих секретных заседаний, чем очень помогли следствию по «чукотскому делу».
Было дадено дуракам и предостережение свыше, да неверно ими истолковано. Магистра «ордена» – Иванова, котофея-исполина, какой-то великовозрастный юннат вздернул на кленовом суку аккурат под самыми окнами Чиграшова, как стрельца под окнами царевны Софьи. Длинный кошачий труп с оскаленными зубами и одним приоткрытым глазом стал отныне нередким действующим лицом чиграшовских кошмаров и причиной стойкой котобоязни. Хоронили кота с музыкой (семиструнная гитара и саксофон) и поклялись на его могиле ускорить сборы, раз земля горит под ногами. Первым, в должности коллектора золотоискательской партии, вылетел на Чукотку фрондер-поэт. Через сутки он был арестован в Певеке, где – рот до ушей – безмятежно прогуливался по льду Восточно-Сибирского моря. Семеро участников задержания двадцатипятилетнего лирика были премированы именными часами и неделей к отпуску.
Вольно молодому поэту, с воспаленным самомнением, мужавшему среди эксцентриков и ущербных чудачеств, с сердцем, разбитым первой любовью, перепутать явь с вымыслом, но зачем понадобилось к этим бредням примерять всю строгость уголовно-процессуального кодекса – одному Богу известно. Власть повела себя, как бульдог Чироки, если воспользоваться для сравнения персонажем детской книжки и одноименного поэтического цикла, и вцепилась в романтика мертвой хваткой. За неделю до суда в одной из центральных газет появилась посвященная «чукотскому делу» свирепая статья «Накипь» и подборка не менее кровожадных писем трудящихся.
На допросах и очных ставках вчерашние друзья-товарищи сыпались, как городошное сооружение от меткого удара. Впрочем, уже в нынешние времена один развязный восьмидераст, репортер бульварной газеты, пробежав по диагонали материалы следствия по «чукотскому делу», к которым, кстати сказать, меня на пушечный выстрел не подпустили, в заметке, написанной на омерзительной приблатненно-молодежной фене, мимоходом потрепал Чиграшова по плечу за «четверочное» поведение в пытошном приказе. Интересно, во сколько баллов этот говнюк оценил бы мои трепыхания в том же ведомстве двенадцать лет спустя? Как бы ни стращал меня мой недавний венецианский визави, неприятных сюрпризов быть не должно, я помню все слово в слово:
Он(Георгий, если не ошибаюсь, Иванович, следователь с типовым лицом. Говорит и по ходу разговора записывает ): Ваш Чиграшов принадлежит к пренеприятной и довольно опасной категории людей. Таких, как он, по счастью, немного, а то бы жизнь давно превратилась в дурдом. Виктор Матвеевич, видите ли, вбил себе в голову, что земная ось совпадает с его позвоночником и единственно верный ответ на все вопросы мироздания – он сам, Виктор Матвеевич Чиграшов, и есть. А если по его, по-чиграшовски, не получается, с ответом не сходится, – пропади оно все пропадом. Мы тогда падаем на пол и сучим ножками в истерике – хочу и все тут. Причем мало того, что себя губит, еще и таких, как вы, несмышленышей в свои авантюры вовлекает.
Я(сомлевший от страха молокосос-Криворотов ): Если вы это об антологии – все наоборот: мы сами его пригласили.
Он: Это вам, губошлепам, только кажется. Чиграшов – подстрекатель со стажем. В молодости прорву народа под монастырь подвел – и теперь за старое взялся. Пресно ему живется, подвига захотелось – вот бы и красовался в одиночку, на свой страх и риск, никого с толку не сбивая. Мы же его, первые, и уважали бы за удаль. Нет, ему невтерпеж шум вокруг собственной персоны поднять, кумиром юношества себя представить, молодняк, который он же сам в грош не ставит, «свиньей» построить. А в результате свинью-то он вам всем и подложил – и препорядочную. Ну, подняли вы, маменькины сынки, шум – и что с того? Не вокруг изобретателей нового шума, елочки точеные, а вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир – неслышно вращается он, как говорил Заратустра.
Я(срываясь на фальцет и обмирая от собственной дерзости ): Это не так. Чиграшов с нами на равных. Это у вас здесь ведомственная субординация, это вам не верится в поэтическое равенство, цеховое.
Он: Ой, насмешили. Скажите еще раве’нство! Минуту внимания, небольшая музыкальная пауза. (Включает магнитофон. Ищет какое-то время нужное место, гоняет пленку туда-сюда ). Вот – насладитесь. (Сквозь попискивание и помехи сети я с изумлением узнаю плачущий голос моей матери, тогда еще живой ).
Голос матери: Виктор Матвеевич, верните мне сына. У меня сейчас и без того черная полоса в жизни, может быть, Лева вам рассказывал… (плачет ). Извините, я совсем расклеилась. Он катастрофически запустил учебу, вы у него с языка не сходите… Мне хамит, возомнил себя гением… Он у меня хороший мальчик, но очень слабый и легко попадает под влияние. Есть у него способности к литературе – на здоровье, но образование еще никому никогда не мешало. Превратиться в люмпена – проще простого (снова плачет ). А теперь вы еще отсылаете его на Памир.
Голос Чиграшова: Простите, как вас зовут?
Голос матери: Евгения Аркадьевна.
Голос Чиграшова: Знаете, Евгения Аркадьевна, я почти уверен, что он перебесится. Не умею этого объяснить, косноязычен, но Лева – хозяин своих способностей, а не наоборот. Это с известной точки зрения утешительно. Так что все образуется. А что касается Памира, вашему сыну, по моему убеждению, лучше бы сменить обстановку, встряхнуться. Ничего, кроме пользы, от этого не будет, уверяю вас. Хотя вам, естественно, видней…
Голос матери: Не рассказывайте Леве, ради Бога, о нашем разговоре. Я уже жалею, что позвонила, но поймите и вы меня: я просто места себе не нахожу. Вразумите его, пожалуйста. Вас он боготворит и может послушаться. До свидания, еще раз извините. (Всхлипывая, вешает трубку. Гудки. )
Он(нажимая на клавишу «Стоп» ): Как видите, вы пребываете в заблуждении: Чиграшов далеко не простодушен и пользуется вами, лопухами, как массовкой. А ведь вы, Лев Васильевич, и впрямь талантливый человек. Поверьте мне, я не кат какой-нибудь, а свой брат, словесник; немножечко, между нами девочками, кандидат филологии и в чем-в чем, а в стихах толк знаю, ваши – очень даже недурственны, а обещают быть – о-го-го, если делов не наделаете. Вопрос стоит ребром: будете растить собственный талант и жить сами по себе или принесете свою будущность в жертву неудачническим амбициям спившегося недотепы? Полюбуйтесь, во что вы вляпались! (Бросает на стол перед Криворотовым книжку в черно-красной обложке, на титуле – «Лирическая Вандея». ) Более претенциозно назвать нельзя было, узнаю руку маэстро!
Я: Мы отказались от этого названия, произошло какое-то недоразумение.
Он: Произошла оговорка по Фрейду. Для Чиграшова все мероприятие – действительно Вандея, реванш, а вам, молодежи, в его затее отводится роль пушечного мяса. Жить надо своей жизнью, елочки точеные, а не превращаться в строку комментария. «Лотту в Веймаре» Манна не читали?
Я: Генриха?
Он: Томаса. А вы почитайте – найдете, над чем поразмыслить. Сходство ситуаций в глаза бросается, с той лишь разницей, что Чиграшов – не Гете: кишка тонка. Короче. Подписки о неразглашении я с вас брать не стану, а хоть бы и стал, язык за зубами держать – выше ваших скромных сил. Можете поэтому передать своему гуру, что сажать мы его будем, считаем до десяти, уже одиннадцать. «Эх, – скажите вы ему, – Виктор Матвеевич, охота вам пустословить по-прежнему? Или мало вам было Чукотки?» Не узнаете, откуда перифраз? Вижу по глазам, что нет. Пушкин, между прочим, а вовсе не запрещенный кровавыми лубянскими палачами автор. Вы, Лев Васильевич, плохо знаете классику, отечественную в частности, а туда же. Симпатичны вы мне и, говоря начистоту, так сказать, не для протокола, мне, может быть, тоже многое не нравится, елочки точеные, но вы, рабски подражая Чиграшову, носитесь, как, простите за выражение, дурень с писаной торбой, исключительно с собою, любимым, а меня уже «годы клонят» к общей пользе, «общему делу» (тоже, боюсь, незнакомое вам словосочетание?). Зарубите себе на носу и умейте отбарабанить без запинки в любом состоянии – спросонья, спьяну – в любом: «нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви» – из той же, пушкинской, к вашему сведению, работы сентенция. Что вы тут передо мной хорохоритесь и оскорбленную невинность из себя корчите? Вам, небось, мерещатся лавры мученика, поэтически-политические гонения и прочая чайльд-гарольдовская галиматья? Поли-и-и-тика! (с издевательской интонацией ). Какая тут политика, Лев Васильевич? Тут одна лишь уголовщина, причем с пэтэушным душком. Политик тоже сыскался. Пугач-то, пугач мы почему не сдаем?
Я: Какой пугач?
Он: Пушечка пятизарядная, последний «дар Изоры»…
Я(с облегчением ): Вот вы о чем… Так его Чиграшов потерял еще весной.
Он: Час от часу не легче. (С металлом в голосе. ) Вы зачем ему передали револьвер? Что это у него за арсенал такой? Интересный у нас расклад получается: озлобленный отщепенец растлевает желторотых юнцов и старого дурака Адамсона, дошло уже до того, что запасается про черный день огнестрельным оружием. Зла не хватает! Сапфо ваша тоже хорошая прости Господи не в обиду вам будь сказано. Со свечой не стоял, врать не стану, но кое-какие умозаключения напрашиваются…
Я: Какие умозаключения?
Он: Вам виднее какие. (Трубно сморкается в клетчатый носовой платок. ) Вы кумира своего порасспросите, старого сладкоежку, – много любопытного узнаете. Но мы отвлеклись на частности. (Засовывая платок в карман, с деланым изумлением разглядывает книжку.) Просто в голове не умещается – «Вандея», фу-ты, ну-ты! А у самих молоко на губах не обсохло. Здесь семи пядей во лбу не надо, чтобы всех вас, умников, упечь куда подальше. Ну-ну, думайте, вам жить… (Откидывается на спинку кресла и окидывает Криворотова взором отеческого сожаления, даже укоризны. ) Благодарю и не смею задерживать. Распишитесь вот здесь, теперь здесь, – нет, где галочка – и вот здесь. Отлично. Рад встречаться и впредь, но при более благоприятных обстоятельствах. Будьте.
Так что громкое разоблачение мне не грозит. А все равно противно, будто наступил в дерьмо.
Снова я свернул «на себя, любимого».
А тогда, в пятьдесят девятом, суд был скорым и неправым. Трое застрельщиков, включая Чиграшова, получили сполна и отбыли в места лишения свободы. Лагерное начальство, в распоряжение которого поступил заносчивый поэт, за его спиной перемигнулось привести столичную штучку «в божеский вид» и определило Чиграшова для острастки на месячишко в барак с сущими выродками – насильниками и убийцами; страшно подумать, что они там с ним вытворяли (эти и подобные им сведения понадерганы мною из заметок коллеги Никитина).
Помню, как Чиграшов удовлетворенно хмыкнул, когда я сообщил ему, что, по моим прикидкам, примерно в то самое время, как он день-деньской вкалывал в деревообрабатывающем цеху анадырской промзоны, я, Лева Криворотов, в числе лучших учеников средних школ Киевского района после изнурительных и неоднократных репетиций, трогательно соразмерный букету казенных гвоздик, приветствовал в пионерском галстуке, пилотке и шортах XXII съезд КПСС.
– Jedem das seine, – сказал Чиграшов, питавший пристрастие к пересыпанию речи иноязычными фразами, не зная, по-моему, ни одного языка толком.
После освобождения Чиграшов вселился в бабкину комнату и зажил тише воды, ниже травы, наводя сильно поредевших знакомцев молодости (ту же Арину, например) на мысль о смирении паче гордости. Не знаю, не знаю. Однако, к его чести, роль «маленького человека» он играл без запинки и довольно натурально. Окончил на «отлично» бухгалтерские курсы и устроился счетоводом в трамвайный парк. Так он и жил: прилежно отсиживал за арифмометром в своей конторе с 9 00 до 18 00 за 140 рублей в месяц плюс премиальные, а двадцать четыре рабочих дня в году законным образом отдыхал у старшей сестры на ее садовом участке в 70 километрах от города. Отпуск из года в год брал Чиграшов в сентябре, так как любил побродить по обветшалому лесу в поисках осенних опят – на них окрестности сестринской дачи бывали особенно щедры. На прощанье Чиграшов перекапывал Татьяне Густавовне огород под зиму и с несколькими банками домашних солений отбывал восвояси – до следующего сентября.
На службе Чиграшова уважали за лагерный демократизм и за то, что, «белая ворона» в трамвайном депо, был он совершенно лишен интеллигентских замашек; а также за мрачноватую шутливость и ненарочитую значительность, которую очень чувствует простонародье. И за то, что не пил с ними, работягами, по-рабоче-крестьянски изо дня в день, а уходил в запои с достоинством.
Подругой и спутницей Чиграшов не обзавелся, легких романов, вроде бы, не крутил, а если и крутил, то совершенно втихую. По окончании рабочего дня прямиком направлялся домой, купив по дороге в угловом магазине чего-нибудь съестного. С получки ездил на Птичий рынок и после долгих скитаний по рядам и привередливых расспросов по уходу выбирал себе кактус позаковыристей. Новых книг не читал, а перечитывал старые, открыв наобум на произвольном месте; словом, как уже было сказано, жил тише воды, ниже травы. Выкуривал он, сын своей матери, по пачке в день и той же марки папирос, шутя по поводу названия «Беломорканал», нет ли, дескать, интересно, в Германии папирос «Дахау»? Существовал он, как хорошо отлаженный механизм, – хоть часы по нему сверяй, на судьбу не сетовал, но тягу к сочинительству как рукой сняло. На мои с придыханием расспросы отвечал излюбленной фигурой речи: «В моей жизни было событие, которое навсегда сдуло с меня пух идеализма». А как-то добавил с кривой улыбкой:
– Еще удивительно, что я не ханжа. Творческое бесплодие самым благоприятным образом сказывается на уровне нравственности, а там и до ханжества недалеко.
Единственные художества, которые он себе позволял, это ходить и дома только в хороших узких туфлях (дань щегольству молодости или материнские гены?) и два-три раза в год впадать в запойное пьянство. Впрочем, такая вольность, как пьянство, в России не Бог весть какая экзотика и в глаза не бросается. Туфли – другое дело.
Запои Чиграшова – особая статья. Даже в таком безобразии Чиграшову не изменяли педантизм и обстоятельность, как это ни дико звучит. Щепетильный донельзя, он заранее чувствовал приближение недуга и, чтобы никому не быть в тягость и не одалживаться, когда допьется до плачевного состояния, загодя прикупал спиртное и устраивал заначки по всей квартире и в комнате. Брал в депо заботливо накопленные впрок отгулы.
– Развязал Матвеич, – с пониманием говорили работяги в обеденный перерыв под стук домино. Плюгавый Нормалек, всенепременный в каждом трудовом сообществе шут на добровольных началах, очень похоже дергал вбок подбородком, порывисто менял на столе местами жестянку с окурками и полбуханки хлеба и изрыгал тарабарщину, изображая иностранную речь. (Род тика, быстрая череда навязчивых действий, присущих Чиграшову в минуты смятения.) Игроки двигали стульями и дружно гоготали с беззлобным матерком, но не искусству пересмешника – его за недосугом не замечали, – а нечастой доминошной комбинации: «рыбе по азу».
Пил Чиграшов один, взаперти, в кухню старался попусту не наведываться и незримо для обитателей квартиры проскальзывал в коммунальные «удобства». К телефону не подходил и просил соседей говорить звонившим, что его нет дома и в ближайшую неделю не ожидается. Верным признаком начавшегося запоя была немецкая музыка – Бах, Букстехуде, Пахельбель – еле слышно проникавшая под утро в коридор сквозь дверь его комнаты. Соседи, пожилая татарская чета, понимали, что к чему, и звонили Татьяне Густавовне. Она расспрашивала их, когда началось, делала кое-какие вычисления в уме, набрасывала еще дня два и с невозмутимым видом приезжала к заблудшему брату. Расчет оказывался безошибочным: она заставала Чиграшова кротким и лежащим пластом на кожаном с высокой спинкой еще бабкином диванчике. И в течение нескольких дней приводила горемыку в чувство, мастерски комбинируя холодные домашние морсы с горячим бульоном, кефир с валерианой, валокордином и пустырником.
Изредка дело принимало более серьезный оборот. Во время одного из таких «исчезновений» мне позарез понадобилось повидаться с Чиграшовым, и я осмелился наведаться к нему без предупреждения. Мэтр отпер стремительно, точно стоял за дверью наготове, и с хлопотливым видом и чрезвычайно буднично попросил меня помочь ему перепеленать красных человечков. Я смиренно согласился и, улучив минуту, на цыпочках прошмыгнул в коридор и набрал номер Татьяны Густавовны.
Недельное пьянство сменялось недельным же приступом беспросветной тоски и крайнего отчаяния, после чего Чиграшов понемногу входил в колею и пребывал в своем обычном ровном расположении духа.
Хорошо ли, плохо ли, но так он жил и жил бы еще Бог весть сколько и насытился днями, когда бы нелегкая не дернула его согласиться на уговоры милейшего Отто Оттовича почитать на студии, сойтись с нами и выступить из тени. Дальнейшее теперь уже известно не только собратьям по литературному цеху, но и более широкой культурной общественности, если только я не заблуждаюсь на счет существования оной.
Вот в каком духе намерен я закончить мое вступление к тому «Библиотеки поэта»: «Жить ему оставалось считанные месяцы, но он испытывал необычайное воодушевление и прилив творческих сил, вынашивал замыслы большой прозы. Феномен, исчерпывающе описанный Пастернаком и с его легкой руки получивший название «последнего года поэта». Тучи сгущались над головой Виктора Чиграшова. Очень ему скрасила эти финальные месяцы жизни дружба с молодыми поэтами студии «Ордынка», вошедшими в историю литературы, как «ордынцы». Я был в их числе. Уход Чиграшова из жизни безусловно на совести тоталитарного режима, поэт был одной из последних жертв известного периода отечественной истории и т. д. и т. п.».
По-моему, неплохо.
А хлопнул на прощанье дверью Чиграшов во вторую пятницу первого осеннего месяца, часов этак в пять вечера – показания медиков расходятся. Этот день представляется мне воронкой, черной дырой, куда ухнуло что-то главное. Или наоборот – метафизической колдобиной, подпрыгнув на которой, жизнь моя барахлит по сей день. Иногда мне кажется, что все дальнейшее, включая настоящее, – затянувшееся и скрежещущее движение юзом.
Я ощущаю участь Чиграшова, как свою, кишками, и мне важно, чтобы его жизнь публика получила из моих рук, они достаточно чисты, смею надеяться. И его смерть тоже. И на ту, и на другую у меня существуют непререкаемые права. Так и хочется сказать в соответствии со стилистикой подлого нашего времени «эксклюзивные».
Итак, 13 сентября 197… года, четыре с четвертью пополудни. Весь – молодость, глупость, вздорная озабоченность, я взмыл к нему прямо из кровавых застенков и с репетиловской одышкой отрапортовал, что сатрапы-де борзеют, явки рассекречены, враг не дремлет и прочие страсти-мордасти. Изображал, как умел, допрос в лицах, умолчав, правда, о записи обидного телефонного разговора, вдавался на нервной почве в подробности, повторялся от возбуждения.
– Пушкина я читал, – прервал Чиграшов в соответствующем месте мой горячечный монолог и уже больше не прерывал.
Судя по его расфокусированному взгляду и кукольной суетливой жестикуляции, он только-только выбирался из запоя. И что-то невразумительное Чиграшов говорил, когда я наконец умолк, и улыбался виновато, и смотрел мимо меня в окно, но я слушал его вполуха, оттого что через считаные минуты ждала меня у Грибоедова Аня, а карман мне оттягивали ключи от пустующей приятельской квартиры. И еще потому, что молод был, дурачок, и переполнен шипучкой восторга. Увертюра моей жизни превосходила все мои ожидания: мне двадцать лет, имя мое гремит по миру наряду с именем самого Чиграшова, гонения мои благословенны, ибо лишний раз доказывают правоту самых дерзких моих юношеских догадок на свой счет. И даже телефонные отзывы Чиграшова, если разобраться, должны не огорчать, а радовать, поскольку – чем черт не шутит! – могли означать просто-напросто творческую ревность. Разве не собственными ушами всего две недели назад под крупными памирскими звездами слышал я по радио сквозь треск и помехи, как Маша, кажется, Слоним прокуренным вражьим голосом делилась своими впечатлениями о нашумевшей антологии! Разве не мое четверостишие отчеканила она дикторски-бесстрастно, как чужое, а Чиграшова помянула лишь мимоходом и под занавес! О Чиграшове вскользь, а о моих стихах чуть ли не целую минуту эфирного времени! Это мы еще посмотрим, кто «хозяин своих способностей», а кто «наоборот»! Уж не завидует ли мне он, а? Акела промахнулся! А главное, и все случившееся тому порукой, что я – настоящий, всамделишный поэт, а стало быть, и Ане ничего иного не остается, как взять свои слова обратно и со всеми ее родинками стать моею навсегда – и уже сегодня, в ближайший час.
– Пожелайте мне удачи, – перебил я Чиграшова.
– Доброй охоты, Маугли, – откликнулся он, по-прежнему глядя в окно.
– А? – переспросил я, пораженный общностью наших инфантильных ассоциаций.
Он стремительно произвел на подоконнике рокировку пачки «Беломора» и коричневого яблочного огрызка, пробормотал «Ordnung muss sein» и залопотал-залопотал-залопотал уже полную околесицу.
– А? – переспросил я снова.
– Ничего, Лева, ровным счетом ничего. Сотрясение воздуха.
Вот и все.
Свидетелем дальнейшего не был никто. Но кому, как не мне, предложить современникам и потомкам свою версию произошедшего в эти считанные минуты и описать всю драматичную последовательность оставшихся мгновений. Думаю, что сумею обойтись без чрезмерной отсебятины.
Жаль, наш брат, литератор, не волен живописать два одновременных события зараз, как справедливо заметил коллега Лессинг. А то бы зрелище получилось впечатляющее. Но можно вообразить два экрана или один, поделенный надвое. Скажем, на левой части полотна – крупным планом Чиграшов в своей комнате, на правой – я, Левушка-лапушка, поспешаю к монументу комедиографа. 16 часов 55 минут. По-летнему тепло, люди потянулись со службы.