– С меня хватит и одного надсмотрщика – тетки, – сказала ему девушка. – Не нравится – силой никого не держу.
Криворотов смирился поневоле, но ревность его росла, колосилась и матерела не хуже того самого растения со школьной киноленты. Изо дня в день он жил в подвешенном состоянии, гадая, откуда ждать подвоха, и мрачно собирал до кучи невыносимые мелочи, свидетельства Аниного к нему безразличия.
С горечью замечал Криворотов, что неповторимая очаровательная гримаса, с которой, как казалось ему, Аня встречала именно его, вовсе не неповторимая и не ему одному адресованная: так же улыбалась она и Никите, с той же пленительной ужимкой поправляла лацкан пиджака Шапиро, охотно отзывалась на приглашение Ясеня «хлебнуть из горла’» и попутно с деланой укоризной снимала длинный волос с его рукава, возмутительно равномерно расточая очень интимное, душемутительное обаяние. Если, удрученный ее невниманием, Лева маялся и злился на обочине какой-нибудь компании, куда он же подругу и затащил, Аня и не думала утешить его и выделить из разношерстного сборища хотя бы мельком брошенным взглядом или кивком. И раз, и два срывался он, бывало, к дверям в бешенстве, но, оборотясь на пороге в жалкой надежде встретить Анин озадаченный взор, – о большем Криворотов не мечтал – видел он ее по-прежнему поглощенной болтовней под вино, хорошо еще если с особой женского пола – обычно же с откровенным бабником. Когда Леве случалось в порядке реванша приударить по пьяному делу и облапить какую-нибудь пышнотелую поэтессу в слишком близком танце, расчет его на Анину ревность не оправдывался: она все и всегда замечала, но только подмигивала ему ободряюще через комнату и тотчас продолжала беззаботно участвовать в общем галдеже. Как-то они стояли у окна студии и трепались. Вдруг Аня очень издали, словно сквозь набежавшее воспоминание, улыбнулась кому-то через Левино плечо, как почудилось мнительному воздыхателю, со значением. Криворотов обернулся: в дверях медлил Никита и вторил Аниной улыбке, точно имел в виду что-то, касающееся только их двоих. Обычно же, заставая Анну и Льва разговаривающими с глазу на глаз, Никита, в отличие от Криворотова, не трудился скрывать своего недовольства, словно у него были какие-то свои особые права на Аню. О том, что они у него действительно были кое-какие, Криворотов и думать забыл – слишком поглощали его собственные переживания. А от мизансцены, незваным свидетелем и участником которой ему довелось стать в конце апреля, Лев еще долго готов был на стену лезть, рисуя в воспаленном воображении картины кромешного разврата, предшествовавшего нечаянному Левиному появлению.
Он решился нагрянуть к Ане без телефонного звонка, потому что знал наверняка, что тетка в отъезде, а Аня, по ее заверениям, денно и нощно пишет курсовую, и поэтому в ближайшие дни недосягаема. Но Криворотов мочи нет как соскучился. Аня отперла не сразу, на Криворотова пахнуло вином и прерванным чужим оживлением. Привычно увернувшись от поцелуя, Аня провела Льва в комнату, где очень по-свойски в единственном кресле расположился друг ситный Никита, приветствовавший его, привстав, издевательски-почтительным наклоном головы. Литровая и, видимо, уже порожняя плетенка «Каберне» стояла на журнальном столике среди учебников и тетрадей. Ужасней всего было одеяние Ани. Она щеголяла в сандалетах, коротеньких шортах в обтяжку (то есть Никита, а не Лев первым увидел ее голые ноги и пальцы ног!). Ковбойка, под которой не угадывалось лифчика, была лихо завязана узлом на животе. И вот на этот пупок, на эти пятки, щиколотки, икры, коленки и выше, выученные и освоенные Криворотовым заочно в пекле бессонниц от воздержания и вожделения, запросто пялился человек, от неприязни к которому у Криворотова сводило внутренности.
– Я не знаю ровным счетом ни-че-го, – сказала Аня, мелодраматично уронив руки. – Абсолютный нуль, а завтра последний срок. Никита диктует, я пишу. Так что в твоем распоряжении пять минут, иначе меня вышибут с треском. Чаю хочешь?
И она скользнула мимо Криворотова в кухню, еще раз обдав его запахом вина и пугающей девичьей вольницы.
– Мило, – только и сумел промычать Криворотов и плюхнулся на стул.
Через минуту выразительного молчания он выдавил из себя:
– По-твоему, это по-товарищески?
– Напомнить тебе день за днем развитие событий? – спросил в ответ Никита. – Как говорит в таких случаях мой дед, на свое же дерьмо с топором.
– Ну-ну.
И наткнувшись в потемках прихожей на полуголую Аню с чашкой чая на весу, Криворотов пляшущими руками справился с дверным замком и затопотал вниз по лестнице.
Но уже спустя неделю, после страстных клятв в совершенном презрении и упражнений в равнодушии он как миленький, как проклятый, с падающим сердцем накручивал на телефонном диске семь цифр в заветном порядке, чтобы только услышать голос с восхитительным пришепетыванием.
Он знал на память, сколько длится журчание диска на каждую цифру набора (короткий всхлип единицы, за ним – перелив подлиннее, после – вовсе длинная трель, потом – два одинаковых двусложных такта, затем звук снова встает на цыпочки, но так и не дотягивается до давешней полноценной музыкальной фразы, соответствовавшей «восьмерке», и, наконец, снова стаккатто «единицы», кольцующее уникальную цифровую строфу). Он мог различить скулеж Аниного зуммера, возьмись дюжина телефонных аппаратов попискивать хором, как недельный помет в корзине.
Это что! А каких чудес изобретательности и долготерпения достиг он в искусстве выслеживания и ожидания! Делалось так: если Анина тетка отвечала в трубку, что племянницы нет и неизвестно, когда объявится, Криворотов пулей мчался к дому у Поклонной горы и, ворвавшись в один-единственный телефонный автомат с нужным Леве обзором окрестности, повторял звонок.
– Нет, по-прежнему, нет, где-то шляется. Позвоните попозже или с утра, авось, застанете, – успокаивала его наивная родственница.
Тетушка напрасно изволила беспокоиться: Лева уже нес вахту, дело было только за временем. Подъезд, изредка впуская и выпуская каких-то безликих статистов, издали зевал Криворотову в лицо, автобусные и троллейбусные остановки виднелись как на ладони, метрах в ста по левую руку. Сидя на корточках и привалясь спиною к дворовой липе, Лева устраивался поудобнее и запасался терпением. Если ожидание затягивалось на два-три часа и Леве приспичивало оставить пост, чтобы помочиться за гаражами, он по возвращении, тихо матеря барахливший автомат и мнительно, точно наемный убийца, переводя взгляд с автобусной остановки на подъезд и обратно, сызнова накручивал телефонный диск, будил маниакальными позывными тетку и убеждался, что беды не случилось, и Аня не проскользнула домой в краткие минуты Левиной отлучки. Так он и стоял частенько, рифмуя все со всем, куря без счета, поднимая голову к первой местной звезде, гадая на автомобильных номерах, как на внутренностях птиц, прилежно пытаясь попасть в резонанс судьбе. Но, вопреки Левиной бдительности, сюрпризы ему преподносились нередко. Криворотов знал Анины маршруты досконально, но порой она подходила к дому с неожиданной стороны, ведь Криворотов не мог предусмотреть, что девушка проедет лишнюю остановку за компанию с говорливой интеллигентной старушкой, у которой внучка тоже студентка, только консерватории. Или что с визгом тормозов левак-лихач на ведомственной «Волге» высадит девицу, вдруг обернувшуюся Аней, вплотную к парадному, и Лева запоздало спохватится и бросится ей наперерез, когда дверь за гуленой гулко захлопнется и лифт взмоет, а выйти из дому на отчаянный телефонный призыв вдогонку она откажется наотрез, потому что смертельно устала и вообще сыта по горло его истериками.
Она и на оговоренные загодя свидания умудрялась являться, заставая Криворотова врасплох. И он, сбитый с толку, нет-нет, а поглядывал в направлении, противоположном разумному (а вдруг?). Так оно всегда и бывало с нею: уже совсем отчаешься, ожидаючи, когда угадывались в толпе – по обыкновению не оттуда, куда всматривался битый час, – утрированный, как у клоуна, рот, яркие и без грима глаза и блеклые волосы. И как всегда от этого вида что-то сдвигалось в груди, сбивался фокус зрения, и уготованные слова спешили ретироваться врассыпную, и оставалось улыбчиво переминаться с ноги на ногу с кашей во рту. Господи помилуй, – выдыхал Лева с облегчением – вот же она, моя ненаглядная!
Но стойкость его, по всей видимости, невысоко ценилась. Нет, бывали и хорошие минуты, когда удавалось урвать поцелуй, или отмахать бульвар-другой, болтая душа в душу, или вставить в праздный треп слово любви и услышать ответ, допускающий желаемое толкование. Но чаще что-то скрежетало, заедало, не совпадало. Иногда – Криворотов это чувствовал почти наверняка – он раздражал Аню до сладострастия. Тогда она злостно нарушала шаткое согласие: была намеренно вульгарна, если он ударялся в сантименты, но как только Лева, стремясь подыграть ей, делался развязен, Аня морщилась, будто от зубной боли. Особенно доставалось от нее Чиграшову, поскольку тот не сходил у Левы с языка и стал его очевидной слабостью. Стоило Криворотову помянуть человека, занимавшего все его мысли, Аня в молитвенном изнеможении закатывала глаза:
– Уймись, Бога ради! Злишь ты меня, что ли, нарочно?
Спасти положение мог бы уже не язык («система членораздельных знаков, которые, – как учили в университете, – используются для общения членами данного общества»), а сила трения («механическое сопротивление, возникающее в плоскости касаний двух соприкасающихся прижатых друг к другу тел при их относительном перемещении»). Эти цинично-материалистические выкладки с неизбежностью приходили Леве на ум. Но пока приходилось довольствоваться «системой членораздельных знаков».
Среднеарифметический разговор той весны обреченно соскальзывал на учебу (плевать на нее, если по совести), на общих знакомых (пропади они пропадом), критику режима (здесь Лева знавал собеседников и посодержательней), на литературу (Аня, правда, не смыслила в ней ни аза) и, само собою разумеется, – на Виктора Чиграшова. На злополучного автора Криворотов сворачивал с упорством невротика, которому запрещено думать про белую обезьяну.
Двадцати лет от роду, молодой лирик, честолюбец и любовник зрелой женщины, Лев Криворотов умудрился влюбиться дважды в течение одной недели, и оба раза пылко. Во вздорную сверстницу и в поэта средних лет с репутацией живого классика.
Чиграшов отпер дверь и с минуту собирался с мыслями. Лева догадался, что его вспоминают и не могут вспомнить.
Криворотов назвался.
– Конечно-конечно, – сказал Чиграшов и жестом пригласил гостя в глубь квартиры. Криворотов внимательно озирался в большой, запущенной и мучительно знакомой коммуналке. Может быть, иллюзией узнавания Лев был обязан тускло-желтому освещению в коридоре и прихожей, а главное – запаху, памятному с младенчества по бабушкиной коммуналке. Что ли чернобурка пополам с допотопной парфюмерией? И барахло точь-в-точь, как в жилище бабки-покойницы, – сундук под черным телефонным аппаратом на стене, с крюка свисает медный таз для варенья, гантели выглядывают из-под калошницы. «Вот сейчас, – загадал он, – справа покажется славянский шкаф в углублении стены». Но ложная память подвела Криворотова, правда, лишь наполовину: емкая ниша, точно, имелась, но загромождал ее поставленный на дыбы взрослый дорожный велосипед под попоной.
– Это мой, – сказал Чиграшов. – Зря место занимает, а свезти на дачу – руки не доходят.
– Такое чувство, – не выдержал Криворотов, – будто я видел все это однажды.
– Называется «дежавю», очень даже вас понимаю, сам подвержен в высшей мере.
Вошли в комнату, Чиграшов убавил громкость проигрывателя и спросил, не мешает ли музыка. Криворотов попросил хозяина-меломана не беспокоиться и наспех боковым зрением, точно перед экзаменом, подглядел на пустом конверте: «Бах. Партиты». Так и запомним.
Чиграшов склонил ушастую голову набок, поднял указательный палец и изрек, посмеиваясь:
– Мне все кажется, что мелодия вот-вот станет связным повествованием. Но, слава Богу, не становится, а медлит на границе между голосом и речью. Будто речь родилась на наших глазах и еще не опоганена общим употреблением. Не пошла по рукам. Да? Нет? Вы можете выпить водки без закуски, а то в доме – шаром покати?
Криворотов смешался и согласился. Чиграшов налил ему треть стакана, позвякивая горлышком о венчик.
– А вы? – спросил Криворотов.
– Я воздержусь.
«На весах Иова» прочел Криворотов поверх граненого стакана по складам – книга лежала на круглом обеденном столе кверх ногами – и молодецки выдохнул после изрядного глотка спиртного. Развернуть том на себя гость не решился, поскольку сразу распознал эмигрантскую полиграфию и опасался вызвать подозрения хозяина чрезмерным для первого визита любопытством. Чиграшов перехватил Левин взгляд.
– Вы Льва Шестова, тезку вашего, не читали?
– Это Папа Римский, что-то католическое?
– Нет, Лева, не шест-ого , а Шест-ова . Возьмите почитайте, если хотите, только, чур, никому не давать. А что касается львов и прочих омонимов и омофонов, в Перми в эвакуации произошла довольно драматичная история. А было мне, дай Бог памяти, восемь лет. Недоедали, разумеется, особенно старшие. Матушка-покойница, царствие ей небесное, меняла в окрестных деревнях остатки довоенной роскоши на жратву. Однажды пермяки – соленые уши всучили ей за золотые часики березовую чурку, вымазанную сливочным маслом. Словом, с хлебом имелись затруднения, зато зрелищ – от пуза. К примеру, Мариинский театр эвакуировали туда же. И Танька – сестра моя, в миру Татьяна Густавовна, – таскала меня на спектакли чуть ли не каждый вечер, нашла лазейку или из жалости билетерша пускала, не помню уже. До сих пор могу шпарить наизусть и навскидку весь репертуар – «Кто может сравниться с Матильдой моей?» и прочую гиль. В Пермь же каким-то ветром занесло и цирк-шапито. Французская борьба и все как полагается. И зимой, а уральская зима это не подарок, цирк благополучно заполыхал, включая и цирковой зверинец. Вырваться из огня удалось только льву. Он каким-то чудом с опаленными гривой и усами дал деру, и нашли его, бедолагу, спустя два дня в сорока километрах от города замерзшим насмерть. Душераздирающее, по-моему, зрелище: солнце, закамская степь, трескучий мороз, а по глубокому снегу скачками передвигается ополоумевший африканский зверь. Бр-р-р!
– Можно написать что-то вроде «Осеннего крика ястреба».
– Вы правы, оба сюжета чреваты иносказанием. Но у моего – другой привкус: сплошь несчастье, не скрашенное гордыней.
Криворотов обвел комнату взглядом экскурсанта. Вот где все это писалось. За этим, торцом к окну поставленным письменным столом. И вот что видит пишущий за окном, когда отвлекается, курит или подыскивает рифму. Из года в год – дворовые тополя и клен, песочница под «грибком», машины на приколе. Понятно.
С притворным равнодушием Криворотов перевел разговор на антологию. Глаза Чиграшова сейчас же сделались несчастными, и он промямлил что-то очень вялое и ободряющее. Сказанного ему показалось недостаточно, и, чтобы доказать свое нешуточное расположение к лирике студийцев и Левиной в особенности, он, перевирая слова и заполняя пустоты татаканьем, привел на память пару Никитиных строф. Криворотов прикусил губу и смолчал, но засобирался вдруг, сославшись на неотложные дела. И горько улыбнулся своему вранью: не было у него и не предвиделось «дел» важнее, чем смотреть на Чиграшова и слушать, как тот бубнит себе под нос что ни попадя, – разве что Аня.
Философскую книжку Криворотов, уходя, сунул в портфель заодно со злосчастной машинописью антологии, правда, не из любви к философии, а в погоне за двумя зайцами: теперь у него был повод прийти к Чиграшову еще раз; а при первом же удобном случае Лева навяжет трактат Ане с тайным умыслом иметь лишний предлог для встречи с нею: свиданиями она его не баловала.
Криворотов зачастил на Чистопрудный, впрочем, с переменным успехом. Уже в другой раз его не пустили дальше порога. Высокая, плохо сохранившаяся плоская женщина со сросшимися на переносье бровями, назвавшись сестрой Чиграшова, строго сказала, что Виктору Матвеевичу нездоровится, и попросила в ближайшую неделю брата не беспокоить.
Чиграшов обращался с Криворотовым так же непоследовательно, как Аня: не обнадеживал, но и не лишал надежды вовсе. Он мог одобрительно кивнуть, пробежав глазами новое стихотворение Левы, но из дальнейших разглагольствований мэтра становилось ясно, что судит он писания своего поклонника не по тому же счету, по какому классиков и себя, а со скидкой на знакомство, с поправкой на школярство. После встреч с Чиграшовым, как и после свиданий с Аней, молодого человека бросало то в жар, то в холод: радость чередовалась с обидами в порядке почти шахматном. Криворотову приходилось несладко, но он лишь изредка вздыхал о недавнем прошлом, когда рассмеялся бы в лицо каждому, скажи ему кто-нибудь, что Лев, как шут гороховый, до полного забвения самолюбия будет день-деньской метаться по городу, раскиснув от чувств к двум людям зараз и добиваясь их расположения. Свести вместе оба предмета обожания сделалось навязчивой идеей Криворотова, тем более что Чиграшов трунил над его обильной слезоточивой лирикой, дразнил начинающего поэта «Ленским» и, опередив Леву, изъявил желание устроить его избраннице смотрины. Лева от природы питал слабость к симметрии – он и стулья у себя дома расставлял вокруг круглого стола крест-накрест под прямым углом – и образ равнобедренного треугольника взаимной любви и дружбы был слишком соблазнителен, чтобы не попробовать привести идиллию в исполнение.
Во время долгой и довольно нескладной прогулки по бульварам Лева будто невзначай подвел Аню вплотную к заветному дому с зооморфным орнаментом и затащил ее, упирающуюся, чуть ли не силком в гости к своему кумиру и почти тотчас пожалел о содеянном. Чиграшова как подменили: он вел себя очень принужденно – то двух слов связать не мог, то брался ломать комедию. Лева извелся в эти тягостные полчаса, пуще всего боясь, что Аня как-нибудь надерзит. Так и получилось.
– Ничего не почувствовали? – сразу по их приходе ни с того ни с сего спросил Чиграшов спутницу Криворотова на перекрестке коридора.
– А что я должна была почувствовать? – ответила Аня неприязненно вопросом на вопрос.
– Наш друг Лева утверждает, что ровно на этом месте дает о себе знать загадочный изъянец пространства, аномалия, говоря по-научному. И время ведет себя, как тупая игла на заезженной пластинке, – срывается на повтор, да, Лева, нет?
Криворотов вымученно улыбнулся.
– Значит, ничего? А нас с Левой, грешных, – не унимался Чиграшов, – в этом тупичке прямо колотит. Вот и сейчас мне почудилось, что такая же прелестная гостья, вылитая вы, уже переступала порог моей квартиры.
– Всё вы неправильно говорите, – сказала Аня в самой несимпатичной своей манере. – Не так на улицах заигрывают со смазливыми дурочками. Надо говорить: «Лицо ваше мне что-то знакомо. В Гаграх не могли с вами отдыхать году этак в шестьдесят первом?».
– Ну, – промолвил Чиграшов холодно, – в шестьдесят первом году я отдыхал гораздо севернее, а вы, подозреваю, о ту пору еще толком и устать не успели. Проходите в комнату, я чаю сгоношу.
И все в том же духе. Любые чиграшовские поползновения к сближению, спору нет, довольно топорные, встречались Аней в штыки. Вот тебе и симметрия, Криворотов! На улице Лев с худшими предчувствиями спросил Аню о ее впечатлениях. Анин приговор был суров:
– Рисуется много.
А Чиграшов при случае сказал:
– Сурьезная девушка. Но хороша, ничего не скажешь. С червоточиной. Одобряю ваш, Лева, выбор. Во всяком случае, вкусы наши совпадают.
Криворотов польщенно покраснел, с внутренней улыбкой припоминая для полноты картины их с классиком «родство» по Арине, а «червоточину» оставил на совести Чиграшова.
Понемногу и прочие участники антологии через Адамсона познакомились с Чиграшовым, и более того, к Левиному неудовольствию, литературные заговорщики раз-другой злоупотребили чиграшовским рассеянным гостеприимством, проведя шумные сходки под кровом поэта. Во время этих сборищ Лева мучился ревностью в квадрате, всеми силами стараясь оттеснить внимание и Анны, и хозяина дома от вездесущего соперника, Никиты. Остальные – Отто Оттович и Додик – опасности не представляли. Сохранять самообладание, прикидываться не страшащимся конкуренции любимцем Чиграшова и избранником Ани и контролировать ситуацию было тем сложней, что Лев поминутно ощущал даже спиной неприязнь Ани к Чиграшову и напряженно ждал от нее какой-нибудь ужасной выходки. Собственно, именно Аниному вызову, когда девушка в раздражении взяла олимпийца «на слабо», и обязаны были молодые авторы участием мэтра в антологии.
Но была у Криворотова и еще одна веская причина остерегаться сборищ на Чистых прудах. Отто и Шапиро непроизвольно, а Никита, по убеждению Льва, намеренно поминали в разговоре Вышневецкую, и кто-то к слову заметил, что ее вкус и хватка пришлись бы как нельзя кстати. Лев похолодел от одной только мысли о возможности подобной очной ставки, и в ушах у него на секунду застрекотало, как перед обмороком. Появление у Чиграшова Арины было бы катастрофой. Живот еще не обозначился под неизменным Арининым балахоном, но мнительному взгляду Криворотова казалось, что в облике его любовницы проступила характерная отрешенность, а в вальяжной походке беременной матроны угадывается новая недвусмысленная грация. О, если бы только это! Ужас состоял в том, что Криворотов продолжал сожительствовать с Ариной – изредка, воровато, с нарочито животной разнузданностью. Он брал ее, как девку, деловито, с открытыми злыми глазами, вымещая на ней (на ней – в буквальном смысле слова) все унижения нынешней весны. Понимала или не понимала нелюбимая женщина низменную подоплеку Левиной неутомимости, но никогда прежде она не бывала так отзывчива. Каждая встреча на даче уже через несколько минут превращалась в форменную вакханалию: сбитая комом постель, хриплые стенания – Левины плечи после подобных свиданий еще долго хранили следы укусов. Угрызения совести брались за свое с удвоенной силой сразу после семяизвержения, и как Лев ни старался утешиться, выдавая собственное поведение за поэтичный демонизм, утешение получалось слабое. «Какой на фиг демонизм?!» – думал Криворотов, поворотясь к любовнице спиной. Простодушную измену Ане он бы себе простил – быль молодцу не укора, – но присутствовала в этих бурных соитиях и корысть: властвовать, не выпускать Арину из виду, чтобы, брошенная и предоставленная самой себе, она, чего доброго, с горя не наделала бы делов, не взялась шантажировать Льва, а то и мстить – открывать той, другой, глаза на истинное положение вещей. Хорошо отвлекали от гадких мыслей, обычных в паузах между этими силовыми совокуплениями, расспросы о прошлом Чиграшова. Кое-какой свет на историю его лагерного заключения и на love story размягшая от плотских бесчинств Арина пролила, но ее россказни, как ни крути, были «испорченным телефоном»… И как-то в первых числах мая Криворотову показалось, что он наконец-то выбился в конфиденты гения и вот-вот получит исповедь из первых рук.
Леве повезло: он застал Чиграшова в легком подпитии. Зная, что во хмелю язык развязывается и недолго сболтнуть лишнего, Криворотов осмелился, между прочим, спросить поэта об адресате его любовной лирики. Чиграшов уставился на Леву, не мигая, и молчал с минуту, за которую Криворотов успел пожалеть, что позволил себе, судя по всему, непростительную фамильярность.
– Извольте, – сказал Чиграшов неожиданно. – Давным-давно, Лева, (вы тогда еще под стол пешком ходили) я был хорош собой и знатен. Ныне, – он обвел жестом экскурсовода комнату, – допускаю, верится с трудом. «Таков и ты, поэт, и для тебя условий нет» – одну, к вашему сведению, из авторских редакций последней строки хрестоматийной строфы считаю совершенно уместным процитировать применительно к моему случаю. Но факт остается фактом. По рождению я принадлежу к военно-дипломатической элите страны. Встречи на самом высоком уровне, ратификация договоров, коктейли – это у меня в крови, не сочтите за похвальбу. В незапамятные времена сложился из мне подобных и при моем деятельном участии превеселый кружок прожигателей жизни: бретеры, волокиты, игроки. Золотая молодежь, вроде нашего друга Никиты. Хотя он, надо отдать ему должное, исключение из правила и человек скорее положительный. Одним словом, ребята подобрались – ни в Бога, ни в черта – сорвиголовы. Времяплепро-пропле, – расчувствовался, извините, язык заплетается, – время-пре-про-вож-дени-е соответствующее: пикники, безобразия, дуракаваляние. А я, «беспечной веры полн», пел этим бездельникам все, что в таких случаях петь полагается. Само собою, рано или поздно появилась в нашей компании девушка. Она не просто нравилась – она опьяняла. Чем-то, кстати сказать, похожа была на вашу приятельницу и звали по совпадению так же. Мы сошлись со страстью, присущей двадцатилетним молодым людям, и всякое такое. На нас и смотрели друзья-приятели, как на мужа и жену, хотя мы не унижали чувства регистрацией. Кутежи, однако, не затихали. Однажды целая компания, включая меня и мою избранницу, более-менее талантливых денежных шалопаев и их прихлебателей, двинула в медвежий угол, славный своими ведьмедями, на медвежью же, прошу прощения за тавтологию, охоту с большим количеством спиртного и вооруженные до зубов. Заняли полвагона, пили и орали песни всю ночь, проводница сбилась с ног, урезонивая желторотую знать, и чем свет вывалились на осенний полустанок в четырнадцати часах скорой езды от столицы. Утро, золотая осень, золотая молодежь, воздух, никакого похмелья – молодость, она и в Африке молодость, тем более в русской провинции. А так как в свите нашей был один оч-ч-чень вельможный сынок, то о планах наших было оповещено районное начальство. Бани топились березовыми дровами, комсомолки подоступней да посмазливей сурьмили брови. Одна беда: в силу экологических причин или социалистического способа хозяйствования во вверенных уездным бюрократам охотничьих угодьях союзного значения царила мерзость запустения и, кроме дюжины облезлых зайцев, да колченогой лисы, никаких представителей фауны не наблюдалось. Едут пострелять дичи сановные сынки, а тут такой афронт! О ту пору, на счастье, гастролировал в районном центре, городке, назовем его для простоты Мухосранском, захолустный цирк – не верите, что ли, думаете: «Заврался, Чиграшов, повело кота на мыло – снова цирк»? Да, дорогой Лева, снова! Но цирк цирку рознь, я выпью с вашего позволенья, не присоединитесь?