Словно на потеху прожигателям жизни, провоцируя остряков подшофе на соленые шутки и подбадривающие возгласы, тут же, с брехом, грызней и нетерпеливым поскуливанием справляли собачью свадьбу окрестные дворняги, с наглядностью аллегории передавая, как мне почудилось, суть и пафос происходящего от Манежной площади до Триумфальной.
Я в третий по счету раз отбояривался от нищего с расцвеченной чудовищным синяком физиономией, когда, задевая бедрами зевак и распространяя приторный запах дешевых духов, гурьба разбитных девиц в фривольных нарядах прошла толчею насквозь в шаге от меня. Одна из них – с перламутровыми, размером с детскую погремушку, клипсами в ушах – была всем Аням Аня; в профиль, во всяком случае, казалась вылитой. По пьяному вдохновению я мигом прервал свое изумленное созерцание Тверской и безотчетно потрусил за подружками с прытью, не оставшейся незамеченной, – они понимающе захихикали. Я улыбнулся сконфуженно, поскольку тотчас увидел себя со стороны – пятидесятилетнего, с животиком и пузатым портфелем через плечо, – и прекратил преследование, подумав, что игривость обуяла меня «на фоне Пушкина», как в песне поется. Но и различие налицо: на кого – на кого, а на господина Криворотова никакие «женщины… взоров» не бросают. Да и вообще, похоже, город перестает держать меня за своего, и навсегда прошло время, когда дважды-трижды на дню возглас «Левка, мать твою!» заставлял меня оборачиваться на людном перекрестке… Чему удивляться-то? В продолжение почти полувекового моего земного существования нарождаются в свое удовольствие люди, которым (и чем дальше, тем больше) я – современник лишь статистически… И перевес с каждым днем – на их стороне. А я и мои ровесники в убывающем меньшинстве. Износ поколения. Уже не город, а сама жизнь напряженно морщится при встречах, силясь вспомнить обстоятельства шапочного знакомства.
Администратор! Будьте любезны, «жалобную книгу», перо и грамм двести чернил: я нынче в ударе.
Коротенькая одышливая погоня завела меня в какие-то вовсе железные дебри. Я заблудился в лабиринте, образованном несколькими стоявшими бок о бок поперек тротуара огромными мглисто-глянцевыми мотоциклами. Спешась, их владельцы, толстые, бородатые и гривастые мужики – сплошь в черной коже, усеянной металлическими заклепками, бляхами и ремешками, распивали пиво прямо из бутылок. Рокеры или как их там? Юные спутницы льнули к ним и залихватски прикладывались к початым бутылкам. Новые экзотические механизмы влетали на этот пятачок, как шаровые молнии, а другие, застоявшиеся, столь же эффектно уносили налитых пивом седоков и их приятельниц прочь. Возле меня с громом ожило огромное двухколесное чудище: в седле с молодцеватой небрежностью красовался парень в кожаных доспехах и цветастом шлеме. Взявшись руками в крагах за круто выгнутый руль, ухарь по-хозяйски горячил машину, и без того готовую сорваться с места. Оторви и брось деваха лет семнадцати от роду примостилась верхом позадь мотоциклиста, положила наезднику руки на плечи и вдруг запросто обняла длинными ногами в немыслимых портках его чресла. Мотоцикл взревел, взмыл и исчез в самой гуще полночного траффика. О! – вот крупный, наглядный экземпляр в мою коллекцию уже навсегда невозможного! О, как день ото дня удлиняется перечень деяний и жизненных явлений, напрочь заказанных мне! Где Льву Васильевичу отведено место зрителя, хорошо если не клакёра! Ликует чужая молодость и обдает животной радостью, как жидкой грязью из-под колес, а потерпевший принужденно улыбается вдогонку, прикидываясь, что в мыслях добродушно благословляет пострелят, когда, на деле, самое время издать хриплый отчаянный крик первой старости…
Чтобы не путаться под ногами незваным гостем, я прибился к павильону прохладительных напитков, купил банку джина с тоником, открыл ее, облив свой единственный обеднешный костюм, и принялся наблюдать ночную фантасмагорию с почтительного расстояния. Прошаркал меж беспосадочных павильонных столиков слепец с картонным прямоугольником на груди, где химическим карандашом было выведено одно-единственное слово печатными буквами – «страдание». Прогарцевали по тротуару вниз к Кремлю три всадницы – я уже ничему не удивлялся. Проковыляла старуха с козой на веревке, волоча в свободной руке сумку на колесиках с бутылками молока. Косым зигзагом, как заводная страшная игрушка, метнулась из-за мусорного бачка крыса и юркнула в разлом асфальта под гостиницей «Минск». Странствующий зловонный монах попросил подаяния – и ушел ни с чем. Дядька моих лет прошествовал мимо прогулочным шагом с белым колченогим боксером на поводке. Азиат в рваном халате сосредоточенно ел что-то, сидя на парапете подземного перехода. Сквозь густую толчею невозмутимо, точь-в-точь по молдавской степи, легкой поступью прошли-прошелестели пять цыганок. Мелкотравчатые горцы в белых рубашках тихо и гортанно переговаривались в сторонке. Высокая, как на ходулях, нищенка в кроличьей шапке-ушанке строго погрозила мне пальцем. А я все стоял, словно под гипнозом. А прохожие все брели и брели, и машины все ехали и ехали. И было что-то в этой людной ночной улице завораживающе-двусмысленное и злачно-багдадское. Миновала меня ватага подростков.
– Блин, блин, блин, – парило над ними, как звон бубенцов над стадом.
Вот именно: первая жизнь комом, а второй не предвидится.
– Развлечься не желаем? – раздалось справа.
Передо мной стояла самая последняя «Аня» – та, в перламутровых клипсах. На свету и в фас соответствие заветному оригиналу бросалось в глаза меньше, чем получасом раньше в давке у открытого кафе, и все же…
– Как это? – не понял я вопроса.
– С девушкой, как еще?
– А это как?
– Пошли покажу, если деньжата при себе, – сказала она и за рукав повела меня через арку над устьем Дегтярного переулка в темень на задах Тверской.
В считанные секунды оживление и грохот великой столицы сменились безлюдьем и затишьем совершенно провинциальным. Все спало, точно не было и в помине грохота и столпотворения в каких-то двухстах метрах отсюда. Лишь одно окно теплилось под самой кровлей высокого здания, и с легким шумом внезапно пришли в движение вытянутые в высь кроны трех пирамидальных тополей – вот уж не знал, что они есть в Москве. Треща без умолку и волнующе обдавая меня справа вином и парфюмерией, длинноногая незнакомка уверенно толкнула дверь в железной изгороди вокруг какого-то казенного двора, по всей видимости, школьного.
– А я, короче, смотрю, стоит-пригорюнился такой папашка невеселый, рот кривит.
В темноте и вполоборота она снова разительно напоминала Аню, и я искоса приглядывался к ней с беспокойством и жадностью. Не хватало лишь любимого пришепетывания ее трескотне, где наречие «короче» употреблялось с частотой артикля. Мы обогнули темное здание, и моя проводница остановилась и, кивнув на лавочку под кустами, сказала:
– Ну что, приступили-начали?
– А вы не могли бы?.. – тихо попросил я и приложил указательный палец к ее губам – прикосновение, могущее быть истолкованным и как призыв к молчанию…
Но проститутка поняла меня лучше меня самого:
– Без проблем, папашка, любой каприз за ваши деньги, но деньги вперед.
Мельком подвергнув экспертизе, она спрятала протянутую ей купюру в сумочку, споро опустилась на корточки вплотную ко мне, одним ловким движением ослабила мой брючный ремень и наконец смолкла… – зато у вашего покорного слуги прорезался голос.
Когда я отклекотал и пляшущими руками извлекал из пачки сигарету, моя юная любовница предложила (сидя на краю лавочки, она деловито обводила рот губной помадой):
– У меня есть и постоянная клиентура. Короче, дашь телефон – позвоню как-нибудь, если охота, конечно.
– Конечно, – сказал я, выудил из внутреннего кармана пиджака авторучку и передал ей.
– Плюс такси до тебя. А если трубку берет жена? Тогда, короче, отбой? – спросила девушка, отвесив фамильярный щелчок моему обручальному кольцу.
О Ларисе я и не подумал, старый дурак! И в одну минуту по какому-то наитию свыше я продиктовал разбойнице Анин телефон, зарифмованный абы как, во времена, когда милой шлюхи моей и на свете еще не было, – полезная все-таки вещь мнемонические куплеты, даже неоконченные!
Могу себе представить эти душераздирающие, знакомые наизусть звуковые сигналы – в давным-давно покинутом жилище, да и взывающие, как выяснилось уже на следующий день, к покойнице! Этакий судный зуммер, «короче»…
Той ночью я крепко спал, и мне приснилась Аня. Нарядная, в ярком-ярком макияже, страшно красивая, она сидела нога на ногу и смотрела на меня с весельем и нежностью – как никогда прежде не смотрела. И я сказал ей:
– Ты очень хорошо выглядишь, а ведь много времени прошло. Наверное, тебе живется легко.
В ответ она улыбнулась и кончиками пальцев толкнула свое красивое лицо в подбородок – и оно качнулось вбок, как маска на гвозде или маятник, поскольку оказалось нарисованным и плоским.
С сомкнутыми веками я свесил ноги с дивана, замычал спросонья, с усилием разлепил глаза, отрывочно вспомнил вчерашнее, проснулся окончательно, окинул взглядом свои манатки на стуле, брошенные с вечера как попало, – и хватился портфеля. Мне очень жаль стало Арининого подарка, а содержимое… – шут бы с ним со всем. Два-три авторских экземпляра моей пресловутой книжицы – вечный упор-присев, несчастная графоманская боевая готовность: а вдруг? Что, спрашивается, вдруг? Ну, и подаренный на презентации фолиант – галиматья на финской бумаге. Словом, ничего такого, о чем бы следовало жалеть. Но собственно портфеля жалко: вещь. И я поехал на авось: чем черт не шутит.
Складывалось впечатление, что не я протрезвел – Тверская протрезвела: постная сутолока при сереньком дневном освещении не желала иметь ничего общего с ночным шабашем. Улица-оборотень – не иначе! Нырнув под арку на Дегтярном, я быстро нашел глазами три пирамидальных кроны, а там и школьный двор на задах аргентинского посольства. Я робко заглянул за и под скамью, обшарил для порядка ближайшие кусты – безрезультатно. Долговязые недоросли, матерясь на чем свет стоит, пинали о стену вялый мяч, и разве бледная немочь втоптанных в мокрую после вчерашнего дождя глину презервативов б/у давала знать яснее ясного, что место это облюбовано для утешения от невзгод бытия не мною одним. И «папашка» не солоно хлебавши поплелся на «встречу с читателями», где и узнал об Аниной смерти.
Кто ты, что ты, почему ты? Холод карабкается все выше, под самое сердце. И что-то внутри опасливо сторонится, отказывается понимать, пятится, как княжна Тараканова в Третьяковке.
Или вот еще нарядное сравнение: оса в бутылке. Ныть до изнеможения, колотясь о стеклянную твердь, одну и ту же песенку над тем немногим, что осталось от товарищей по случившемуся. А вокруг – пусто, гулко, прозрачно, узнаваемо до боли.
Сгодится и общепринятая белка в колесе. Оно и кстати, потому что в данный момент я как раз истово верчу педали велотренажера – ни на йоту не трогаясь с места. Колесо оборзения (нет, я все-таки неистощим на каламбуры!).
Но как бы я ни усердствовал – брюхо не убывает и неизменен маршрут ежедневного странствия, известный мне в мельчайших подробностях, как лесопарк за нашим кварталом, где я дважды в день выгуливаю старенького пекинеса Яшку (полное имя Ямб).
Вот и нынешний день пройдет по-заведенному, как большинство моих дней: как и завтрашний, и послезавтрашний – далее везде; он вполне обозрим, и прилежно всматриваться из-под руки в его даль нет надобности. По инерции продолжу я шлифовать комментарии к то’му Чиграшова; многократно оторвут меня от работы телефонные звонки; большая их часть адресована дочери, следом за ней по популярности идет жена, а на мою долю приходится один-другой звонок в сутки – все больше профессионального свойства. Ровно в три пополудни с завидной точностью у меня подведет живот, и я наспех отобедаю в кухне – стоя у плиты и поглощая какую-нибудь немудрящую яичницу с колбасой прямо со сковородки. Скорей бы, что ли, возвращалось семейство из Турции: холостяцкий быт не по мне. Потом еще два-три часа за письменным столом, глядишь, уже и вечер – пора смотреть по телевизору десятичасовые новости, спорт, прогноз погоды. Осталось всего-ничего: пройтись на сон грядущий с песиком туда-обратно по куцей аллейке посреди зеленых насаждений, подступающих вплотную к нашему микрорайону. Да, Яшка? Яшка гулятеньки хочет?
А там и на боковую пора. Со снотворным или без? – вот в чем вопрос! Зычно трубят боевые слоны бессонницы. Браво, Криворотов, красиво сказано!