– П…и’шь, – сказал сквозь икоту на мгновение очнувшийся Ясень и тотчас снова впал в забытье.

Потом Лева с наигранным энтузиазмом присоединился к пролетариям, которые, набычась и чуя подвох, слушали поучительную историю Додика Шапиро о том, как один его знакомый зоолог был убит на месте эякуляцией голубого кита.

– Вот и литератор господин Криворотов не даст соврать, – обратился Додик за подтверждением к Леве.

– Чистая правда, – сказал Лева.

Теперь можно было приблизиться вплотную к Никите с Анной.

– Может быть, помаленьку отпочкуемся и продолжим празднество в более узком кругу? – предложил Лев, всячески рассчитывая на неосуществимость предложенного, так как в «более узком кругу» его связь с Ариной сразу бы стала очевидной.

– Рад бы, да некогда, – ответил Никита. – Форсайты ждут, уже на сорок минут опаздываю к именинному столу. Уламываю Аню составить мне компанию, поскучать на семейном торжестве. Но что-то ни в какую. Может быть, все-таки сходим, а?

Аня ответила тем же восхитительным, обезнадеживающим друга движением головы, и как бы давая знать просителю, что все дальнейшие уговоры тщетны, нетерпеливо повернулась к друзьям в профиль и заправила прядь волос за ухо. «Так она еще лучше», – подумал Криворотов, украдкой разглядывая Анину нежную ушную раковину с мочкой, оттянутой серебряной сережкой.

– Вольному воля, – мрачно изрек Никита. – Счастливо оставаться, созвонимся.

Аня кивнула с отсутствующим видом по-прежнему вполоборота к друзьям.

– Будь здоров, маэстро, – бросил Никита приятелю.

– И тебе до свидания.

И Никита решительно направился к выходу.

– Никита, пока вы не ушли, и все остальные в сборе! Чуть не забыл сделать важнейшее объявление насчет будущей среды, – заверещал невидимый за Ариной Отто Оттович. – Минуту внимания. Тишина, пожалуйста. Господа, у меня для вас экстренное сообщение, приятная, даже сногсшибательная новость: в следующий раз у нас выступает Виктор Чиграшов! Живой, можно сказать, классик, если кто не в курсе.

– И он согласился? – с выражением крайнего изумления подала голос Арина.

– Представь себе.

– Даже не верится, чудны дела твои, Господи!

– Да мне самому не верится, и я молю Бога, чтобы…

– Спасибо, Отто Оттович, постараюсь быть. Общий привет! – сказал Никита и вышел вон.

– Ваш Чиграшов или как там его – вчерашний день и нуль без палочки, – встрял в разговор внезапно пробудившийся Вадим. – Ночью был звонок из-за кордона, книга моя на подходе! Это будет нечто! Хватит шутки шутить и играться в молодежные игры! Гамбургский, мать вашу, счет!

Расхристанный Ясень неверными шагами вышел на середину полуподвала и начал недовольно, как дитя спросонья, разглядывать студийцев. Когда он поравнялся глазами с Аней, обиженные буркалы его обнаружили проблеск интереса к жизни, и Вадим шатко двинулся в сторону девушки.

– Лапонька моя, может ли старый больной художник отдохнуть на твоей груди?

– Вряд ли, – сказала Аня.

– Клянусь, он отдохнет! – с пьяной медлительностью молвил Ясень и широко растопырил руки, точно водящий в жмурках.

Девушка отпрянула от объятий, ражий Вадим сделал по направлению к ней еще один валкий шаг, и в эту самую минуту Криворотов что есть силы толкнул в грудь нетвердого на ногах ловеласа. И в изумленном падении тот задел головой жэковский стенд. Всей своей тяжестью доска с наглядной агитацией рухнула со слабых гвоздей на пол, косо накрыв оторопело матерящегося и несогласованно шевелящего конечностями Вадима Ясеня.

– Господин Адамсон, – радостно заорал Додик, – носилки на ринг!

Но Отто Оттович не нуждался в шутовских призывах. С неправдоподобной при его-то телосложении стремительностью он пересек полуподвал и повис сзади на Левином ремне. Лева с усилием стряхнул с поясницы цепкого карлика, на ходу сорвал с вешалки куртку и припустил за поспешно удаляющейся Анной. В дверях Криворотов обернулся на долю секунды и поверх общего бедлама поймал на себе посланный ему вдогонку Аринин – полный негодования и презрения – взгляд.

– Всегда у вас так весело или только сегодня? – со смешком спросила его Анна, когда Криворотов поравнялся с ней в подворотне.

– Весна, – молодецки развел руками Лева.

– Спасибо, избавитель, вы – прямо орел. «Вдруг откуда ни возьмись – маленький комарик…

– … и в руках его горит маленький фонарик».

За попеременным чтением «Мухи-Цокотухи», въедливо поправляя друг друга, дошли до Большого Каменного моста. Двинулись через реку к автобусной остановке – Аня, как выяснилось, жила в конце Можайки, у Поклонной горы.

Давешняя зелень пропала с неба. В чернильной темноте звезды светили отчетливей и гуще. Схваченные на ночь тонким ледком оттепельные лужицы хрустели и шелестели под ногами. Разговор не клеился, но Криворотов счел, что немногословье хорошо оттеняет его недавний героизм. Подкатил троллейбус, он тоже годился.

– А кто эта роскошная дама? – спросила Аня, поглядывая в окно на недомерки-небоскребы Нового Арбата.

– Которая?

– В платке с розами.

– Не знаю точно… Вернее, одна энтузиастка. По-моему, приятельница Отто. Вы на Чиграшова придете?

– По обстоятельствам. Я, честно говоря, думала, что его в живых давно нет.

– Типун вам на язык.

– И ни строки не читала. Одно слово: провинциалка.

– Напрасно. Когда-нибудь нас вспомнят только за то, что мы дышали с ним одним воздухом.

– Даже так?

Криворотов без зазрения совести пялился на Аню, а она как ни в чем не бывало глядела в троллейбусное окно, за которым тянулся уже срединный Кутузовский проспект и катастрофически быстро испарялось время, отпущенное Леве на все про все. «Как мила, – думал Криворотов, – ничего особенного, а как мила – загляденье».

– Рыбачка-то откуда взялась? – сказал он, чтобы что-нибудь сказать.

– Во-первых, циркачка. Во-вторых, не ваше дело. А в третьих, я выросла в цирке. Приехали, кажется, – моя.

Аня сбежала со ступенек передней площадки, чуть тронув протянутую ей Криворотовым руку, и на него пахнуло теплом и духами.

– Французские?

– Польские, по французской лицензии.

Шли незнакомыми Криворотову дворами, которые он прилежно запоминал наизусть, уже наверняка зная, что пригодится и не раз. Вдруг Аня придержала Леву за рукав и велела ему задрать голову: голые ветви, если смотреть на них из темноты против яркого фонаря, на просвет выглядели вписанными один в другой – мал мала меньше – обручами.

– Здо’рово, – восхитился Лева не столько оптическому эффекту, сколько тому, как славно Анна повелевала.

– Телефон дадите? – спросил он.

– При одном условии. Без ночных звонков, пожалуйста: я с теткой живу, у нас с этим строго. Направо в арку – и я пришла.

– Вы мне сегодня приснились, – сказал Криворотов, панически стараясь вместить в оставшуюся сотню шагов главное и совершенно внезапное сегодняшнее событие.

– Разве мы виделись раньше?

– Вы мне впрок приснились.

Аня хмыкнула в нос и выжидательно остановилась у тускло освещенного подъезда. Криворотов потупился в молчании на целую вечность или больше и с тикающим сердцем, словно вставая в полный рост в атаку, рывком привлек к себе девушку и наспех с силой поцеловал. И также молча развернулся и зашагал прочь под оглушительный марш сердцебиения.

До самой электрички губы помнили вкус Аниного рта и легкий ушиб о ее по-детски крупные зубы. Жизнь сбывалась прямо на глазах. Все совпадало одно к одному, исключало случайность, сходилось с небесным ответом: утренний сон, Левины стихи про девушку «на том краю Москвы», написанные наобум, когда никакой девушки и в помине не было, март в придачу, счастливая встреча, он сам, Криворотов, таков, как есть, сегодняшний сумбурный вечер – вообще все… Вот оно!

Сидя на жестком сиденье в пустоватом вагоне и задремывая, Лева спохватился, что уже не помнит Аниного лица; еще с полчаса назад шелестела какая-то прелесть справа от него и – пропала разом, точно во сне привиделась. «Это поправимо, – успокоил он себя, – лишь бы телефон прелести не забыть и свою остановку не проспать». По привычке начал он сквозь дрему вплетать Анин телефонный номер в мнемонический стишок (были у него зарифмованы на всякий пожарный случай и его паспортные данные, и бельевая метка прачечной, и прочие полезные мелочи). Но куплет никак не вытанцовывался из-за нечеловеческой усталости, хотя стук колес подсказывал простенький размер-считалку:

та-та’-та кругом голова,

та-та’-та до седин,

148-22

и 61

Для начала сойдет. Завтра, все завтра. Утро вечера мудренее. Торопиться не стоит: успеется.

II

Вот он я, Лев Васильевич Криворотов, скоблю в энный, страшно подумать в который – за сорок-то девять лет жизни! – раз безвольный свой подбородок перед запотевшим зеркалом в ванной. (В энный в ванной.) Опостылели мне и вялые черты лица напротив, и звук собственного голоса, и машинальное рифмоплетство, род недуга. Я, мягко говоря, немолод, и вообще веселого мало, особенно по утрам. Уже три года, как я наотрез не пью, курю пять сигарет в день, кляну живот, обуваясь, а последний инсульт сделал мою фамилию говорящей. Кри-во-ро-тов. Что за Криворотов, почему Криворотов? Знает кто-нибудь, кроме ученого педанта, А. Коринфского, И. Молчанова, и сотни, и сотни прочих, им подобных? Нет. Вот и Л. Криворотов – того же поля ягода. Таланта у меня нет. Были кое-какие способности, да все вышли. Сам себя я знаю назубок, можно сказать, исходил вдоль и поперек, как жидкий лесопарк позадь собственного дома. Никаких сюрпризов, все угадывается с закрытыми глазами: налево – пруд с лодками напрокат и златозубый Ахмед шашлыками с пылу с жару торгует, прямо – детская площадка и мамаши с вязаньем чешут языками, направо – три пивных ларька и закусочная-стекляшка, где днюет и ночует великовозрастная шпана, так что лучше обходить павильон стороной во избежание неприятностей, а за спиной – куцая аллейка: две шеренги лип – выродившиеся вековые, видно, еще старорежимные, поместные, вперемежку с саженцами, привязанными тряпицей крест-накрест к опорному колу. А на выходе из аллеи виднеется что-то светлое, грязно-белое, но это не пасмурное небо, хотя и похоже, а корпуса наших новостроек. Вот, вроде бы, и все. Или по-другому можно дать представление о случившемся со мной за тридцать без малого лет (что-то у меня сегодня рецидив образного мышления). Будто заснул вполпьяна молодой и самонадеянный человек в поле под открытым небом. Потаращился, как и положено, на звезды, торжественно подумал и почувствовал все, что в таких случаях наш брат, смертный, думает и чувствует, а после глубоко и счастливо вздохнул, наобещал себе с три короба и провалился в сон. А проснулся он (и давно уже проснулся) не в чистом поле, а в городской малогабаритной квартире – и не мальчиком, а мужем. Потосковал малость, но вскоре понял, что эти скромные габариты – его габариты и есть. И катастрофы, как видите, не случилось, чего и вам желаю. Дергаться по поводу этой метаморфозы я давным-давно не дергаюсь и в вовсе уж обездоленных себя не числю. Ну, не вышло по-моему, что теперь, на стену лезть? «Мамы всякие нужны». Я, допустим, обеспечиваю достойное прозябание культурной почвы к приходу нового оратая, готовлю, Лев-предтеча, путь, спрямляю стези. Красно сказано? Кстати, действительно, красно: порезался я, мать-перемать. Каждое бритье – наказание Господне, кровит скула у правого уха, вот что значит капилляры близко, давление 180 на 120, что для меня с некоторых пор в порядке вещей. С ваткой на порезе я – вылитый отец, и вообще с возрастом все больше фамильного, неуловимо-криворотовского: седая грудь, брюхо, мнительный взгляд. Вот покойник порадовался бы на меня нынешнего, остепенившегося. Непутевый, даже пропащий Лева выбился со скрипом в истеблишмент. Угодил в свадебные генералы, ну это я хватил – в полковники. Каждой бочке затычка: сперва в президиуме с постной рожей, после – в зале с коктейлем и красной рыбой на пластмассовой верткой тарелочке. Собирал бы Криворотов-старший и подшивал, аккуратист, упоминания и рецензии о чаде. Их, впрочем, негусто. Как, впрочем, и собственно моих публикаций. Несколько кургузых подборок в толстых журналах. Два стихотворения в одной бесшабашной поэтической антологии ХХ века в разделе «Катакомбная лирика», в подразделе «Самиздат 70-х». С год назад вышла книжица стихов. Раннее, главным образом, позднему взяться-то неоткуда. Ни один щелкопер не отозвался толком, в лучшем случае вежливые околичности: «не гонится за модой, не фальшивит, не предает традиций». Этого всего я, слава тебе Господи, не делаю, а что же делаю-то? В итоге, три четверти мизерного тиража осело в кладовке между пылесосом и бельевой корзиной. Кое-что раздарил по мелочи, а так – лежат мертвым грузом. Книжные лавки из рук не рвут, а самому ходить-предлагать уже «не к лицу и не по летам».

Стыдясь собственного трепета, полистал ее, тоненькую, на сон грядущий: очень даже ничего, скажем, это – «Когда в два ночи жизнь назад на Юге…». Совместное, если честно, с классиком производство. Раздел «Dubia» полного посмертного собрания сочинений. Последнее предположение – чистой воды надрыв. Не будет ни полного, ни посмертного. Хотя место в истории литературы мне обеспечено. Не за личные, правда, поэтические заслуги, а за вспомогательные. «Как же-как же, Криворотов Л. В., знаем-знаем, наслышаны: столп отечественного чиграшововедения».

Чиграшововед. Реликтовое животное. Ареал обитания – Амазонка? Экваториальная Африка? Занесен в «Красную книгу». Кормить и дразнить категорически запрещается.

Оставил я, будто ненароком, экземпляр своей злополучной книженции на виду у телефона и через неделю забрал с глаз долой: дочь, засранка, так и не клюнула на отцову наживку, хотя считается ценительницей, во всяком случае, сходок шумной нынешней бездари не пропускает. А жена – что жена? Узнал задним числом и заскрежетал остатками зубов, что перед презентацией книжки в зальце одной библиотеки трогательная моя Лариса обрывала телефоны знакомых и полузнакомых и просила прийти, а еще лучше выступить. Устроил ей отвратительный, с визгом скандал. После извинялся; даже в честь примирения совокупились – чего давно уже не водится за нами.

Нет, грех жаловаться, – приглашений выступить более чем достаточно, но шиты эти зазывания довольно-таки белыми нитками: «почитаете свое, потом может возникнуть разговор». Дожил, голубчик: конферанс Льва Криворотова, мастер разговорного жанра, весь вечер на арене!

И распорядок этих вечеров я знаю, как свои пять пальцев: академический час оригинального, так сказать, творчества – неубедительная покашливающая тишина интеллигентской аудитории. По истечении вежливой обязаловки, то бишь первой части, две-три неказистые тетки моих лет подходят за автографом. Одна из них обязательно оказывается забытой напрочь говорливой однокурсницей.

– Видите ли вы, Лева (ничего, что я так, запросто?), кого-нибудь из однокашников по alma mater? Нет? А такая-то, помните, была старостой немецкой группы? Умерла, представьте себе.

– Ай-ай-ай, конечно, помню… Простите старого маразматика, – извлекая стило из внутреннего кармана пиджака, – запамятовал ваше имя. Спасибо. И число сегодня? Обратно же, спасибо. Полюбуйтесь, что делается: чудом еще собственную фамилию в голове держу. Простите великодушно за похабный почерк.

Случается, что в метре от мэтра (выше моих сил: само идет в руки) мнется вязкий энтузиаст с приветом, лет двадцати, с сальными волосами, в угрях и с недужно целеустремленным взглядом сквозь толстые стекла очков. Скорее всего, именно он, поросенок, не спросясь, записывает меня на портативный магнитофон.

– Нет, молодой человек, дело было в 76-м году, в ноябре месяце, если не ошибаюсь. Имейте терпение, пожалуйста, после перерыва я, вероятно, коснусь и этого. Пишите на здоровье, только не прерывайте меня, когда станете менять кассету.

По обыкновению, на этом лично мой тусклый звездный час завершается. Потщеславился и будет, теперь оправдывай ожидания просвещенной публики. Для 99% аудитории я представляю интерес не сам по себе, а постольку-поскольку. На столе, как водится, скопилась дюжина записок. Их можно и не разворачивать: все они посвящены Чиграшову. (Напрасно девушка в красном перебралась в первый ряд: вблизи она куда меньше напоминает Аню.)

– Так на чем я остановился? Времена сами помните какие были. А к сведению тех, кому повезло родиться позже, замечу: белых пятен в культуре хватало. Полярный, скажем прямо, ландшафт (этот образ кочует из одного выступления в другое, и иногда я спохватываюсь, что кто-нибудь из слушателей, затесавшихся на мой вечер повторно, не сдержит смеха узнавания. А впрочем, плевать). Никто ничего толком не знал – ни Мандельштама, ни Бродского, Чиграшова и подавно. Но мы, молодые люди, пробующие свои силы на литературном поприще, конечно, Чиграшова знали, читали, многие боготворили. И вдруг он собственной персоной нежданно-негаданно приходит на полуподпольную поэтическую студию, которую я посещал время от времени. Сейчас оказалось, что у Чиграшова друзей и единомышленников пруд пруди. Панибратством с ним бахвалятся даже те, кто в глаза Чиграшова не видывал. Литературных иждивенцев, любителей въехать в историю культуры на подножке чужой репутации – более чем достаточно. Но я не о них. Чиграшовское магнетическое обаяние ныне общеизвестно по мемуарам. Я – и не я один – испытал действие этих чар на себе незамедлительно. Уже не могу сказать, был ли он хорош собой. Если существует такая одухотворенность, которая не нуждается в красоте, даже краше красоты – она была присуща ему в высшей мере. Может быть, дает о себе знать долгое знакомство, даже дружба, но мне он сразу же показался совершенно неотразимым. Трагизм и великое предназначение сквозили в любом его жесте или поступке, в каждой мелочи, ну хоть… (здесь из раза в раз мною умело симулируется легкое замешательство: мол, что бы такое взять и наобум рассказать попроще, почеловечней?) Что-то как назло ничего существенного в голову не лезет… Вот первое, пришедшее на память. Шло его чтение на студии блаженной памяти Адамсона Отто Оттовича. Тишина воцарилась неправдоподобная. Нарушало ее только мяуканье приблудного котенка, бродившего между рядами. Не прерывая выступления, Виктор Чиграшов наклонился, взял животину на руки и положил к себе на грудь. Читал он самозабвенно и не замечал, как испуганный котенок царапал ему грудь сквозь рубашку. И к концу выступления белая рубаха была красна от крови. Еще ничто не предвещало скорой гибели поэта, но, согласитесь, символ зловещий… После Чиграшова, понятное дело, робея, читали и мы, студийцы. Ему глянулись мои стихотворения, мы стали видаться – и так продолжалось вплоть до его внезапной кончины.

Славные пирожки я печь навострился? Дешевка, разумеется, но в немалой степени именно это и держит меня на плаву. Бог с ним, с отечеством, а в каком-нибудь захолустном американском университетике подобными байками случалось мне заработать неплохие зеленые денежки, что по нынешним-то временам хорошее подспорье к семейному бюджету. А семья, знай, тянет. Речь, разумеется, не о жене, Ларисе: она у меня аскет, экономит каждую копейку, чтобы свести концы с концами и не оскорбить презренной прозой моей поэтической чувствительности, ибо свято верит в мою неяркую звезду. Другое дело – дочь.

Семейное положение: потихоньку-полегоньку женат третьим браком. У жены дочь Варя от первого мужа, воспитывающаяся мной с четырехлетнего возраста как родная, более того, официально удочерена. Только неделю с чем-то назад заверил я у нотариуса разрешение на выезд дочери за границу в сопровождении матери. Поехали на неделю в Турцию проветриться. Я и рад: может быть, разлука примирит меня с дочерью, которая скоро год всячески третирует меня – переходный возраст. Да и мне одиночество именно сейчас как нельзя более кстати. Засяду-ка я на свежую голову за любимую рутину, есть и у меня «конек», говоря словами Стерна. А то что-то я непростительно запустил дела: комментарии к тому стихов Чиграшова, поставленному в издательский план этого года в «Библиотеке поэта». «Конек» мой уже ой как не молод, но еще вроде бы резв.

При первых же признаках «потепления» рискнул я предложить на голубом глазу в одно республиканское молодежное издание подборку стихов некоего Чиграшова. И надо же – удалось! Сейчас уже никто ничего из-за обилия сенсаций не помнит, восприимчивость общества притуплена до предела, но по тогдашним временам публикация моя наделала шума и наряду со столичными журнальными перепечатками опальных классиков серебряного века стала заметным симптомом наступающих изменений к лучшему. Правда, уже через неделю после выхода в свет помянутой подборки подпортила мне крови единоутробная сестрица Чиграшова, Татьяна Густавовна, обвинив в хищничестве, спекуляции на имени брата, чуть ли не в соучастии в кознях тоталитарного режима и прочих смертных грехах. А врезку мою к братним стихам назвала со старушечьей прямотой «лакейской» – ни больше ни меньше! В кое-каких ее доводах, увы, был свой резон. Долгое время «железная леди» диссидентской закваски не могла поверить в необратимость случившегося в стране и опасалась, что сочинения Чиграшова, будучи напечатаны в «империи зла», разойдутся по закрытым распределителям и чековым магазинам, от чего в выигрыше останутся, как всегда, только власти: и Западу по поводу удушения здешних свобод тень на плетень наведут, а заодно и валюты на покойнике подзаработают. Собравшись с мыслями, я попросил Татьяну Густавовну о свидании и изложил ей как можно более внятно свои контраргументы, которые сводились к следующему. Пока мы тут разводим антимонии и ссоримся, а дело стоит, за границей, а точнее, в Канаде, Арина Вышневецкая и Ко времени даром не теряют и неровен час опередят нас и выпустят, в спешке и кое-как по слепым Арининым с опечатками и пролежнями на сгибах копиям, собрание сочинений Виктора Чиграшова. Оно-то (за неимением лучшего) и станет на долгие годы каноном и печкой, от которой пойдут плясать переиздатели всех рангов и мастей. И дал старухе представление о геометрической прогрессии пагубных последствий такого порочного зарубежного издания: растащат перевранные цитаты по статьям и славистским диссертациям, понавезут сотни экземпляров сюда, пойдут плодиться ублюдочные ксерокопии и машинописные распечатки и – пиши пропало… И все это будет сделано не чужим дядей и не злейшими врагами Чиграшова, а ее собственным сестринским опрометчивым попечением. Хочет она добиться подобного результата своим упорством? Не хочет. А тогда пусть слушается меня, не говорит под руку и ничегошеньки без моего ведома не предпринимает.

Вроде уломал я жестоковыйную даму: шантаж, как известно, последнее средство джентльмена. А с ближайшей же оказией отправил Арине письмо, где слезно просил ее, заклиная всем святым, попридержать выпуск эмигрантского собрания и не мешать делу популяризации творчества Чиграшова на родине. Ибо публикация на Западе может вызвать у власти приступ раздражения и отложить еще на годы и годы выход здешней книги; и без Арининой-де самодеятельности хлопот не оберешься, поскольку не в меру энергичная сестрица Чиграшова не так, так эдак норовит дров наломать. «А лучше, – писал я подруге молодости, – помогла бы ты мне и поделилась тем, что имеешь: ум хорошо, а два лучше». На том и порешили? Иезуит Криворотов! Мастерски удалось мне предотвратить войну из-за чиграшовского творческого наследия вроде той, что разгорелась у Толстого вокруг наследства старика Безухова. Вскоре я выпустил первую книжечку Чиграшова, потом – другую, потолще и попредставительней; словом, начал помаленьку выводить своего подопечного в люди. Но, лишенная энергичной разрядки, взаимная неприязнь враждующих кланов была загнана внутрь, приобрела хроническую форму. Отныне Татьяна Густавовна, старая дева гренадерского роста, звала Арину Вышневецкую, поджимая губы, не иначе как «пани», и заочно прониклась к эмигрантке особой женской ненавистью, горящей ровно, как синее пламя в духовке. Арина, естественно, в долгу не осталась. Я же чудом по сей день пребываю над схваткой и, как гласит поговорка, сосу, ласковый теля, двух маток.

Двурушничество мое вскоре всплыло наружу, но менять что-либо было уже поздно. За мной, беспринципным, с тех пор окончательно утвердилась репутация двуснастного – на здоровье: «и волки сыты, и целки целы», как говаривал знакомец моей напрасной молодости. Своего я, пусть и ценой собственного доброго имени, добился: Татьяна Густавовна перестала мешаться под ногами, а Арина… Кто действительно помог, так это она, исхлопотав мне впоследствии очень ощутимый грант в одном из зарубежных благотворительных фондов.

Всем бы ты была хороша, свет мой Арина, не печатай ты периодически где попало, и в столичных, и в провинциальных изданиях, гнусную бабью эссеистику – «наш поэт ворошит былое (ворожит над былым?), имея в виду взгляд Другого и эта Инакость» и тэ дэ… Мне этот слог как серпом по яйцам. А тетка она добрая, спору нет. В годы бескормицы раз в два-три месяца приходили по почте повестки с предложением явиться на окраинный хладокомбинат, где и выдавали мне по предъявлению паспорта прямоугольную глыбу льда в картоне, битком набитую намертво вмерзшими в североамериканский лед куриными окорочками.