- Как это ускользнуть? - Он подумал и признался: - Да, пожалуй... Для меня и в самом деле невыносимо чувствовать, что у людей есть обо мне сложившееся мнение. Они словно пытаются ограничить мои возможности, наложить запрет на мою мысль. И тогда, да, может быть, мне и случается умышленно сбивать их с толку: просто для того, чтобы избавиться от этого насилия.
   Он заметил, что Женни заставила его оглянуться на себя, чего он, конечно, не сделал бы сам, и был ей благодарен за это. Он упрекнул себя за то, что оскорбил ее чувства, рисуясь своим глупым пренебрежением к сентиментальным воспоминаниям. Он крепко прижал ее к себе.
   - Я огорчил вас. Как это глупо!.. Но нервы сейчас так напряжены... Вдруг он улыбнулся. - А кроме того, чтобы уменьшить мою вину, давайте скажем, что Женни... чрезмерно чувствительная девочка!
   - Да, это правда, - сейчас же согласилась она, - чрезмерно чувствительная! - С минуту она сосредоточенно думала. - Я чувствительная, но тем не менее я вовсе не добрая.
   Он улыбнулся.
   - Нет. Нет... Я хорошо знаю себя! Я часто поступаю так, что может показаться, будто я добрая, но в действительности это неправда. Просто я подчиняюсь рассудку, силе воли, чувству долга... Я совершенно лишена настоящей доброты - природной, стихийной, бессознательной... Доброта, какая есть, например, у мамы... - Она чуть не добавила: "У вас". Но не сказала этого.
   Он бросил на нее удивленный взгляд. Что-то в ней как будто внезапно отгородилось от него каменной стеной. Никогда Женни не бывала в его глазах более таинственной, чем в те минуты, когда пыталась вслух разобраться в себе. Тогда лицо ее застывало, взгляд делался жестким, и Жаку казалось, что он теряет связь с ней, что перед ним какое-то окаменевшее, сопротивляющееся, замкнутое существо - загадка, секрет которой задевал его мужское самолюбие.
   Он проговорил серьезно.
   - Женни, вы словно остров... Радостный остров, залитый солнцем... но недосягаемый!
   Она вздрогнула.
   - Зачем вы говорите это? Вы несправедливы!
   Какое-то мрачное дуновение прошло между ними, и она почувствовала леденящий холод. Несколько мгновений оба молчали, стоя рядом, наклонившись над перилами балкона, отдаваясь каждый своим непроницаемым мыслям, своим тревогам.
   Два удара, медленные, отдаленные, раздались на башенных часах Сената. Он посмотрел на свои и выпрямился.
   - Два часа! - И, повинуясь своей навязчивой мысли, добавил: - Мюллер уже в пути.
   Они вернулись в комнату. Он не предложил ей идти с ним, и она не заговорила об этом. Тем не менее это настолько подразумевалось само собой, что он не удивился, когда, убегая в свою комнату, Женни сказала:
   - Одну минутку... Я сейчас буду готова.
   В "Юманите", куда Жак решился зайти вместе с Женни, он прежде всего осведомился у Рабба, которого они встретили на лестнице, что сделано в связи с предстоящим приездом германского делегата. Мюллера ждали с бельгийским поездом, который прибывал в Париж в начале шестого. Чтобы принять его, в одном из залов Бурбонского дворца было назначено на шесть часов вечера совещание социалистической фракции. Предполагали, что это совещание, ввиду его особой важности, затянется до поздней ночи.
   - Мы все пойдем встречать его на Северный вокзал, - добавил старый революционер.
   - И мы тоже... - сказал Жак, наклоняясь к Женни.
   Северный вокзал! В одну секунду в ее воображении ожили все подробности первой встречи с Жаком, преследование в переходах метро, скамейка в сквере при церкви св. Венсан де Поля... Она взглянула на него в наивной уверенности, что он тоже думает об этом. Но он стоял, повернувшись к Раббу. Он спрашивал у него, какие решения были приняты утром, на заседании Социалистической федерации.
   - Никаких, - буркнул старик. - Члены бюро разошлись, ничего не решив. У партии больше нет вождя!
   В различных отделах редакции было полно народу. Пажес, Кадье и еще несколько человек спорили в кабинете у Галло.
   Распространился слух, что со времени объявления Kriegsgefahrzustand французский генеральный штаб осаждает правительство, добиваясь немедленного приказа о мобилизации. Говорили, что он должен появиться не позднее чем через час. Пажес уверял даже, что приказ был подписан Пуанкаре еще в полдень, - так сказал один военный писарь, служивший в канцелярии генерала Жоффра{259}. Но Кадье, который только что пришел с Кэ-д'Орсе, утверждал, что это известие ложно.
   - Я знал бы об этом, - уверенно заявил он.
   Основным предметом беспокойства в министерстве иностранных дел была сейчас, по его словам, позиция английского правительства. Некоторые политиканы вроде Кайо, видимо, хотели добиться от лидеров Французской социалистической партии обращения к Кейр-Харди, которое побудило бы Английскую социалистическую партию отказаться от проповеди нейтралитета Англии. С другой стороны, Пуанкаре, будто бы по собственной инициативе, написал личное письмо Георгу V, убеждая Англию объявить себя сторонницей Франции, ибо английское вмешательство было последним шансом сохранить мир.
   - Когда написано это письмо? - спросил Жак.
   - Вчера.
   - Понятно! Когда Пуанкаре уже знал, что Россия официально объявила мобилизацию и что война неизбежна!
   Никто не подхватил этой темы.
   Утренняя телеграмма, видимо официальная, заявляла, что французский и английский штабы поддерживают между собой непрерывный контакт и что у них есть "согласованный план действий". Имелись ли в виду военные действия? Из официозных источников было известно, что Англия отдала приказ своему флоту следить за проливами; что торговым судам был запрещен вход в военные порты; что английская артиллерия уже занимала крепости, находившиеся в этих портах, и что все маяки побережья получили распоряжение не зажигать сегодня вечером огней.
   Вошел Марк Левуар.
   Он передал содержание новой беседы Вивиани с фон Шеном. Председатель совета министров будто бы сказал так: "Германия мобилизуется. Мы это знаем". И так как посол молчал, Вивиани будто бы добавил: "Поведение Германии диктует нам наше поведение... Во всяком случае, чтобы доказать до конца и перед лицом всех наше неуклонное желание сохранить мир, генерал Жоффр отдал всем нашим войскам приказ отойти от границы не менее чем на десять километров. Если при этих условиях все же произойдет какой-нибудь инцидент, это будет значить, что вы сами хотели его вызвать!"
   Пажес, имевший связи с военным министерством, тотчас же все разъяснил. По его словам, это мероприятие Франции не имело существенного значения. Оно ничем не могло повредить плану кампании, разработанному французским генеральным штабом, и являлось лишь чисто внешним актом - жертвой, якобы принесенной для сохранения мира. В кругах, близких к министру Мессими{260}, говорил он, не скрывают, что это кратковременное отступление - всего лишь ловкий дипломатический ход, способ поразить общественное мнение Европы, и в особенности Англии.
   - Я готов поверить, - сказал Жак, - что их целью является также добиться присоединения Англии. Но основная цель состоит, по-моему, в том, чтобы поймать в свои сети нас - нас, пацифистов! Это способ обмануть нас, завоевать наши симпатии, добиться от нас оправдания! Это благовидный предлог, который они подсовывают нам, чтобы мы могли с чистой совестью признать военную власть, чей первый шаг так мало агрессивен. Я уже предвижу, что именно мы прочтем завтра в оппозиционных газетах!
   Галло, продолжавший, несмотря на шум разговора, разбирать бумаги, внезапно высунул заросшее колючей щетиной лицо из-за кучи папок.
   - И доказательство - та торопливость, настойчивость, с какими правительство официальным путем сообщило об этом мероприятии лидерам партии еще до того, как его приняло!
   Злобный тон этого человека, так хорошо гармонировавший с его некрасивым лицом, худощавой фигуркой, со всем обликом зябкого чинуши, часто заставлял думать, что он ошибается, даже и в тех случаях, когда он бывал прав. Но на этот раз Жак заметил, что гневу не удалось изгнать из глаз Галло выражение глубокой грусти, которое делало его трогательным, несмотря на невзрачную внешность...
   Группа молодых социалистов ворвалась в кабинет. До них дошел слух, будто процессия Лиги патриотов направилась к площади Согласия, чтобы пройти перед статуей Страсбурга.
   - Пойдем? - предложил Пажес.
   Все вскочили. (В действительности они, по-видимому, не столько горели желанием, вызвать столкновение и отомстить за смерть Жореса, сколько рады были возможности ухватиться за этот случай и наконец сделать "что-то".)
   Женни угадала, что, несмотря на желание примкнуть к ним, Жак колеблется из-за нее.
   - Пойдемте, - сказала она решительно.
   LXVII
   Слегка закрытое туманом, но жгучее солнце давило на череп и делало воздух в центре Парижа невыносимо душным. Горожане, с каждым днем все более взбудораженные, раздраженные, как мухи, этой предгрозовой температурой, не покидали улиц. У дверей банков, сберегательных касс, полицейских комиссариатов, муниципальных учреждений стояли взволнованные группы, и полицейские тщетно пытались рассеять их мирным путем. Выкрики газетчиков, покрывая глухое гудение толпы, окончательно расшатывали нервы.
   Подножие памятника Жанне д'Арк на площади Пирамид было разукрашено цветами, точно катафалк. Под аркадами улицы Риволи вереницы пешеходов спешили в обоих направлениях. Почти во всех магазинах витрины были закрыты. На мостовой было не меньше экипажей и машин, чем в самые оживленные дни зимнего сезона. Зато Тюильрийский сад был пуст, если не считать взводов конной жандармерии, которые стояли там в резерве, - в тени деревьев, где блестели движущиеся крупы лошадей, вспыхивали блики на касках.
   Сообщение о манифестации было, как видно, ошибочно: площадь Согласия выглядела как обычно. Там даже не было прервано движение. Правда, небольшой отряд полицейских на всякий случай преграждал доступ к статуе Страсбурга, цоколь которой тоже был покрыт венками, украшенными лентами национальных цветов.
   Обманутая в своих ожиданиях, маленькая когорта, пришедшая из "Юманите", рассыпалась. Жак и Женни влились в толпу улицы Ройяль.
   - Половина пятого, - сказал Жак. - Идемте встречать Мюллера{268}. Вы не устали? Мы могли бы дойти до Северного вокзала пешком, бульварами.
   Вдруг, как раз в тот момент, когда они выходили на площадь Церкви св. Магдалины, оглушительный шум заполнил пространство: большой церковный колокол отбивал, все время на одной ноте, громкие удары, отчетливые, гулкие, торжественные.
   Люди, застыв на месте, некоторое время с изумлением смотрели друг на друга. Затем все побежали в разные стороны.
   Жак схватил Женни за руку.
   - Что это? Что это такое? - пробормотала она.
   - Началось, - проговорил кто-то возле них.
   Вдали дрогнули другие колокола. И в одну минуту грозовое небо стало похоже на бронзовый купол, в который со всех сторон били однообразными упорными ударами, зловещими, как похоронный звон.
   Женни не понимала, в чем дело. Она повторяла:
   - Что это? Куда все бегут?
   Ничего не отвечая, Жак увлек ее на мостовую, которую сотни людей переходили во всех направлениях, не обращая внимания на экипажи и машины.
   Перед почтовым отделением образовалась толпа, которая росла на глазах. К стеклу только что приклеили изнутри лист белой бумаги. Но Жак и Женни, стоявшие слишком далеко, не могли разобрать, что там было написано. Люди бормотали: "Началось... Началось..." Стоявшие в первых рядах застывали на месте, ошеломленные, подняв голову к объявлению, и читали его, как бы с трудом разбирая слова, напрягая все свое внимание. Затем они оборачивались с потухшим взглядом, со вспотевшими, расстроенными лицами; одни молча, ни на кого не глядя, пробивали себе дорогу и убегали, опустив голову; другие, напротив, уходили с каким-то сожалением, ловя влажными глазами дружеский взгляд и приглушенным голосом бормоча какие-то слова, ни у кого не находившие отклика.
   Наконец Жак и Женни тоже смогли приблизиться к окну. На маленьком квадратном листке, приклеенном к стеклу четырьмя розоватыми облатками, чей-то безличный почерк, старательный, женский почерк, вывел три строчки, тщательно подчеркнутые по линейке:
   ВСЕОБЩАЯ МОБИЛИЗАЦИЯ
   Первый день мобилизации - воскресенье 2 августа.
   Женни прижала к груди руку Жака, просунутую под ее локоть. А он стоял неподвижно. Как и все кругом, он думал: "Началось!" Мысли стремительно пробегали у него в голове. Он был удивлен, что, вопреки всему, не страдает так уж сильно. Не будь набата, который каждую секунду, словно ударами молота, отдавался в его мозгу, он, может быть, даже почувствовал бы какую-то нервную разрядку, нечто вроде физического облегчения, - сейчас, в конце этого грозового дня, оно наверняка пришло бы к нему с первой же каплей дождя... Ложное успокоение, длящееся всего лишь миг. Словно у раненого, который сначала не почувствовал удара, но чья рана вдруг открылась и начала кровоточить... Острая боль внезапно пронзила его, и Женни услышала, как хриплый вздох вырвался из его стиснутых зубов.
   - Жак...
   Ему не хотелось говорить. Он дал ей вывести себя из толпы. На краю тротуара стояла свободная скамейка. Они молча сели. Поверх голов теснившихся людей, этой волны, все приливавшей и приливавшей, они видели на стекле белое объявление и не могли оторвать от него глаз.
   Итак, в течение всех этих недель он жил, ни минуты не сомневаясь в торжестве справедливости, человеческой правды, любви, - не как мечтатель, жаждущий чуда, а как физик, ожидающий результатов безошибочного опыта, - и все рухнуло... Позор! Холодная и презрительная ярость душила его. Никогда еще он не чувствовал себя таким униженным. Не столько возмущенным или удрученным, сколько пристыженным и оскорбленным: оскорбленным неизлечимой посредственностью человека, оскудением воли народа, бессилием разума!.. "А я? - подумал он. - Что делать теперь?" Внезапная вспышка озарила его сознание, и он углубился в тайники своего одинокого "я", ища ответа, лозунга, путеводной нити. Тщетно. И он не мог не поддаться чувству панического страха перед собственной неуверенностью.
   Женни не прерывала его молчания. Она смотрела на все окружающее со страхом и любопытством. Она довольно смутно представляла себе, что такое мобилизация, что такое война. И сейчас же подумала о матери, о Даниэле, а главное - о Жаке. Но, за недостатком воображения, опасности, которым подвергались все эти дорогие для нее существа, казались ей неопределенными и неясными.
   Словно вторя тревожным мыслям Жака, она вполголоса спросила его:
   - Что вы собираетесь делать?
   Ее голос звучал спокойно и твердо. Жак успел подумать: "Как хорошо она держится..."
   Но у него не хватило мужества ответить. Он отвел глаза и вытер лоб.
   - Пойдемте все-таки на вокзал, - сказал он, поднимаясь с места.
   Весь день, сидя в глубоком кресле у телефона, Анна тщетно ждала весточки от Антуана. Она двадцать раз готова была снять трубку. Нервы ее были напряжены до предела, но она решила ждать и не звонить первой. Развернутая газета валялась у ее ног. Она пробежала ее с раздражением. Что значил для нее весь этот вздор - Австрия, Россия, Германия?.. Сосредоточив все мысли на себе, она, словно одержимая, беспрерывно воображала сцену, которая произойдет у нее с Антуаном у них, в их комнате на Ваграмской улице, без конца добавляя новые подробности, новые возражения, новые все более и более оскорбительные упреки по его адресу, которые могли бы на минуту смягчить ее горькую обиду. Потом внезапно забывала свой гнев, просила у него прощения, обнимала его, увлекала к постели...
   Вдруг она услышала в нижнем этаже хлопанье дверей, беготню. Она машинально посмотрела на часы: без двадцати пять. Дверь стремительно распахнулась, и появилась горничная.
   - Сударыня! Жозеф видел приказ о мобилизации! Его только что вывесили на почте! Война!
   - И что же? - спросила Анна ледяным тоном.
   Она мысленно повторяла про себя: "Война..." - не отдавая себе ясного отчета в значении этого слова. Прежде всего она подумала с досадой: "Симон вернется". Затем ей пришла мысль: "Пусть идет воевать, дурак". И вдруг мучительная тревога пронзила все ее существо: "Боже, если будет война, Тони уедет... Они убьют, они отнимут его у меня!.." Она вскочила.
   - Шляпу, перчатки... Скорее!.. Велите подать машину.
   Она увидела в каминном зеркале свое постаревшее лицо, заострившийся нос. "Нет... Я слишком некрасива сегодня", - подумала она с отчаянием.
   Когда горничная вернулась, Анна снова сидела в кресле, наклонившись вперед, сложив руки и сжав их между коленями... Не изменяя позы, она мягко сказала:
   - Нет, Жюстина... Благодарю. Скажите Джо, что я не поеду... Пожалуйста, приготовьте ванну. Очень горячую... И постелите мне. Я хочу попытаться заснуть...
   Через несколько минут она лежала в полумраке своей спальни. Шторы были опущены. Телефон стоял у кровати: если он позовет, ей стоит только протянуть руку...
   Здесь, в этих прохладных простынях, она будет, пожалуй, меньше страдать. Разумеется, улучшение придет не сразу. Надо потерпеть с полчаса, и тогда удары сердца станут реже, волнение крови уляжется, возбуждение утихнет. Но это требует поистине неимоверного усилия - лежать здесь, вытянувшись, смежив веки, без движения, без единого взмаха ресниц... Тони... Война... Тони. Ах, только бы увидеть его... Завладеть им снова...
   Внезапно она вскочила и, шатаясь, сжимая лицо руками, побежала босиком в маленькую гостиную. Даже не придвигая стула, она опустилась на колени перед письменным столом, на ковер, схватила лист бумаги, карандаш и набросала:
   "Я слишком страдаю, Тони. Это не может больше продолжаться. Я больше не могу, не могу. Ты, может быть, уедешь? Когда? Я теперь ничего о тебе не знаю. Что я тебе сделала? За что? Я должна тебя видеть, Тони. Сегодня вечером. У нас. Я буду ждать тебя. Сейчас пять часов. Я иду туда. И буду ждать тебя там весь вечер, всю ночь. Приходи, когда сможешь. Но только приходи. Я должна тебя видеть. Обещай мне, что ты придешь. Мой Тони! Приходи".
   Она позвонила.
   - Скажите Джо, чтобы он отнес это сейчас же... Пусть поднимется в квартиру.
   Вдруг ей пришло в голову, что Симон, если он выехал утренним поездом, может явиться с минуты на минуту... Тогда она торопливо оделась и убежала из дому.
   Чтобы обуздать нервы, она заставила себя идти пешком и, несмотря на нетерпение, дошла до самой Ваграмской улицы.
   На этот раз, сама не зная почему, она была уверена, совершенно уверена, что Антуан придет.
   Она проникла в их "гнездышко" особым ходом, из тупика. И, поворачивая ключ в замке, почувствовала, что он здесь. Ее уверенность была так велика, что она суеверно улыбнулась. Бесшумно закрыв дверь, она на цыпочках побежала по комнатам, двери которых были раскрыты, вполголоса окликая: "Тони... Тони..." Спальня была пуста. Он услышал, как она вошла... он спрятался... Она побежала в ванную. В кухню. Обессиленная, вернулась в спальню и села на кровать.
   Антуана не было, но он сейчас придет...
   Она начала медленно раздеваться. Сначала сняла ботинки, потом размашистым и резким движением стянула чулки и обнажила ноги, словно сняла кожицу с плода. Ей послышались шаги, и она обернулась. Нет, это еще не он... Ее глаза, блуждавшие по комнате, остановились на кровати. Она любила просыпаться первая, заставать своего любовника спящим, спокойно изучать его разгладившийся лоб и уснувший, безвольный рот - совсем другой с этими смягчившимися, полуоткрытыми детскими губами. Только в такие минуты она и чувствовала, что он действительно принадлежит ей. "Мой Тони..." Он придет. Она была уверена в этом. Сегодня вечером он придет.
   Она не ошиблась.
   LXVIII
   Северный вокзал был занят войсками. Во дворе, в главном зале - всюду красные штаны, винтовки, составленные в козлы, отрывистая команда, стук прикладов. Однако штатских пропускали свободно, и Жак без труда проник вместе с Женни на платформу.
   Человек шестьдесят социалистов пришли встречать поезд. "Началось!" повторяли они, подходя друг к другу. Они гневно трясли головой, сжимая кулаки, и на минуту в их взглядах загоралось возмущение. Но сквозь это слишком легко сдерживаемое неистовство уже просвечивала пассивность, покорность судьбе. Все, казалось, думали: "Это было неизбежно".
   - Что сказал бы, что сделал бы патрон? - произнес старик Рабб, пожимая руку Жака.
   - Теперь одна надежда - на это совещание с Мюллером, - сказал Жак. В его голосе прозвучало упрямство; он упорствовал в своей вере, словно стремясь сдержать клятву.
   Впереди, в конце платформы, делегация социалистических депутатов стояла маленькой отдельной группой.
   Жак в сопровождении Женни и Рабба проходил между группами, не присоединяясь ни к одной из них. Глаза его были устремлены вдаль, он говорил, словно во сне:
   - Этот человек прибывает к нам из Германии в" самую трагическую минуту; быть может, на него возложены ответственнейшие поручения... Этот человек проехал через Бельгию; третьего дня он покинул Берлин, еще ничего не зная... Постепенно он получал удар за ударом, узнавая о русской мобилизации и о мобилизации австрийской, затем о Kriegsgefahrzustand, а сегодня утром - об убийстве Жореса... И сейчас, едва он сойдет с поезда, ему сообщат, что Франция объявила мобилизацию... А в довершение всего сегодня вечером он, несомненно, узнает, что всеобщая мобилизация объявлена также и в его стране... Это трагедия!
   Когда паровоз вынырнул наконец из тумана, выбрасывая облака пара, по платформе пробежала дрожь, и все в одном порыве устремились вперед. Но вокзальные служащие были начеку. Толпа наткнулась на неожиданную преграду. Подойти к составу было разрешено только членам делегации.
   Жак увидел, как они обступили вагон, на подножке которого стояли два пассажира. Он тотчас узнал Германа Мюллера. Второй, которого он не знал, был еще молодой человек крепкого сложения, с энергичным лицом, выражавшим прямоту и силу.
   - Кто это с Мюллером? - спросил Жак у Рабба.
   - Анри де Ман{269}, бельгиец. Настоящий человек, чистый... Человек, который размышляет, ищет... Ты, наверное, видел его в Брюсселе, в среду?.. Он так же хорошо говорит по-немецки, как и по-французски; должно быть, он приехал в качестве переводчика.
   Женни коснулась руки Жака.
   - Посмотрите... Сейчас уже пропускают.
   Они бросились вперед, чтобы присоединиться к группе делегатов, но вереница вышедших из поезда пассажиров загораживала путь.
   Когда им удалось наконец пробиться к вагону, официальные представители, которым было поручено доставить германского делегата прямо на закрытое совещание в Бурбонский дворец, уже исчезли.
   В зале перед только что вывешенным объявлением толпилось множество людей. Жак и Женни подошли ближе. Заголовок, напечатанный крупным шрифтом, гласил:
   РАСПОРЯЖЕНИЕ. КАСАЮЩЕЕСЯ ИНОСТРАНЦЕВ
   Чей-то голос насмешливо произнес сзади:
   - Эти молодцы не теряют времени даром! Надо думать, что все это было напечатано заранее!
   Женни обернулась. Говорил молодой рабочий в синей блузе, с окурком в зубах; пара новеньких солдатских ботинок из толстой кожи висела у него через плечо.
   - И ты тоже, - заметил его сосед, указывая на подбитые гвоздями ботинки, - ты тоже не терял времени даром.
   - Это чтобы дать пинка в зад Вильгельму! - бросил рабочий, удаляясь. Кругом засмеялись.
   Жак не шевельнулся. Его глаза не отрывались от объявления. Пальцы судорожно сжимали локоть Женни. Свободной рукой он указал ей на параграф, напечатанный жирным шрифтом:
   Иностранцы без различия национальности могут выехать из Парижского укрепленного района до конца первого дня мобилизации. Перед отъездом они должны удостоверить свою личность в вокзальном полицейском комиссариате.
   Мысли вихрем проносились в мозгу Жака. "ИНОСТРАНЦЫ!.." В пачке, оставленной им у Женни, еще лежали фальшивые документы, которыми его снабдили для берлинского задания... Француз Жак Тибо, даже и предъявив удостоверение о негодности к военной службе, несомненно, встретит некоторые затруднения, если захочет выехать в Швейцарию, но кто может помешать женевскому студенту Эберле вернуться домой в разрешенный законом срок?.. "До конца первого дня мобилизации..." В воскресенье. Завтра...
   "Уехать завтра до вечера, - сказал он себе внезапно. - Но как же она?"
   Он обнял девушку за плечи и, подталкивая, вывел ее из толпы.
   - Послушайте, - сказал он прерывающимся голосом. - Я непременно должен зайти к брату.
   Женни добросовестно прочла напечатанный жирным шрифтом параграф: "Иностранцы..." и т.д. Почему у Жака сделался вдруг такой взволнованный вид? Почему он уводит ее так быстро? Зачем ему вздумалось идти к Антуану?
   Он и сам не мог бы сказать зачем. Именно об Антуане была его первая мысль, когда, проходя по улице Комартен, он услышал набат. И теперь, в том смятении, какое вызвал в нем этот приказ, ему инстинктивно захотелось увидеть брата.
   Женни не решалась спросить его о чем-либо. Этот вокзальный двор, этот квартал, куда она попадала так редко, был связан для нее с воспоминанием о ее бегстве от Жака в вечер отъезда Даниэля, и ожившее воспоминание угнетало ее.
   За один час внешний облик города успел измениться. На улицах столько же пешеходов, если не больше, но ни одного гуляющего. Все спешили, думая теперь только о своих делах. Каждому из этих прохожих вдруг понадобилось, должно быть, устранить какие-то затруднения, о чем-то распорядиться, кому-то передать свои обязанности; каждому надо было повидаться с родными, друзьями, надо было спешно с кем-то помириться или довести до конца какой-то разрыв. Устремив глаза в землю, стиснув зубы, все с озабоченными лицами бежали, захватывая и мостовую, где машины были сейчас редки и можно было идти быстрее. Очень мало такси: чтобы быть свободными, почти все шоферы поставили свои машины в гараж. Ни одного автобуса: с сегодняшнего вечера был реквизирован весь городской транспорт.