Страница:
Антуан начал было благодарить его за розыски Жака и за ту помощь, которую он оказал Женни, когда та решила уехать в Швейцарию, но Рюмель решительно остановил его:
- Да бросьте, дорогой!.. Не стоит говорить об этом... - И он легкомысленно воскликнул: - Очаровательная женщина, ну просто очаровательная!..
"Очевидно, светский человек не может не быть глуповатым", - подумал Антуан.
Перебив Антуана, Рюмель уже не упускал из рук инициативы разговора. Он пустился подробно рассказывать Антуану, как будто перед ним был посторонний слушатель, о всех демаршах, предпринятых для розысков Жака. Все сохранилось в его памяти с поразительной точностью: не задумываясь ни на минуту, он перечислял имена должностных лиц, даты.
- Печальный конец, - вздохнул он в заключение. - Почему же вы не пьете молоко? Пейте, пока холодное. - Рюмель бросил на Антуана нерешительный взгляд, прихлебнул из стакана, отер свои торчащие, как у кота, усы и снова вздохнул: - Да, печальный конец... Поверьте, я много думал о вас... Но, принимая в расчет все обстоятельства, ваши убеждения... Уважаемое имя... позволительно спросить - не явилась ли эта смерть, хотя бы для семьи... ну, в общем... счастливой развязкой?
Антуан нахмурился, но ничего не ответил. Слова Рюмеля задели его за живое. Однако нельзя было не признать, что, когда стала известна правда о последних днях Жака, ему и самому не раз приходило в голову подобное соображение. Да, приходило; но только прежде - не сейчас; и при мысли, что он мог так думать, Антуан почувствовал мучительный стыд. Годы войны, долгие бессонные ночи раздумий в госпитале внесли немалую сумятицу в прежние его суждения.
Ему совсем не хотелось говорить с Рюмелем о своих личных делах. И особенно здесь, в ресторане. С тех пор как они вошли в этот зал, где он так часто обедал с Анной, чувство неловкости все росло. Антуан наивно удивился, увидев, что этот роскошный ресторан так переполнен сейчас, на сорок четвертом месяце войны. Все столики заняты, как в былые времена в дни особенного наплыва посетителей. Разве что было меньше женщин и одеты они не так элегантно. Многие сохраняли и здесь свои повадки сестер милосердия. Большинство мужчин - военные; в хорошо пригнанных, блестящих лаком портупеях, они явно рисовались, выставляя напоказ свои разукрашенные разноцветными ленточками мундиры. Десяток фронтовых офицеров, проводивших отпуск в столице; но большинство - из парижского гарнизона и из генерального штаба. Много авиаторов (привлекавших всеобщее восторженное внимание), шумных, с грустными и немного сумасшедшими глазами; казалось, они опьянели, еще не начав пить. Пестрая коллекция итальянских, бельгийских, румынских, японских мундиров. Несколько морских офицеров. Но особенно много англичан во френчах защитного цвета, с отложными воротничками и в белоснежном белье, эти пришли сюда поужинать с шампанским.
- Обязательно напишите мне, когда совсем поправитесь, - любезно заметил Рюмель. - Вам незачем возвращаться на фронт. Вы свое отстрадали.
Антуан хотел было объяснить: еще зимой 1917 года, когда он был признан оправившимся после первого ранения, его прикомандировали к тыловому госпиталю... Но Рюмель продолжал разглагольствовать:
- Про себя я почти наверняка могу сказать, что теперь уже до конца войны просижу в министерстве. Когда премьером стал господин Клемансо, меня чуть было не послали в Лондон; если бы не президент Пуанкаре, - а он всегда прекрасно ко мне относился, - и, особенно, если бы не вмешательство господина Бертело, которого я знаю, как самого себя, знаю все его причуды и которому я нужен, - меня бы наверняка загнали в Лондон. Конечно, жить там сейчас довольно интересно. Но я не был бы, как теперь, в центре событий. А это все-таки ни с чем не сравнимое чувство!
- Охотно верю... Хотя бы потому, что вы принадлежите к числу тех немногих избранников, которые хоть что-то понимают в происходящем. И, как знать, даже могут отчасти предвидеть будущее.
- О, - прервал его Рюмель, - понимают лишь самую малость, а предвидят еще того меньше... Можно, милый мой, знать оборотную сторону медали и все-таки не понимать ничего из того, что происходит, дай-то бог хоть задним числом понять что-нибудь. Не воображайте, что сейчас есть хоть один государственный деятель, - будь то даже такая цельная и деспотическая фигура, как Клемансо, - который непосредственно воздействовал бы на ход событий. И его тоже события влекут за собой на буксире. Управлять государством во время войны - это все равно, что вести судно, которое дало течь в нескольких местах разом; остается только изобретать ежечасно новые трюки ради своего спасения и заделывать наиболее опасные пробоины; мы живем, как на корабле, терпящем бедствие; едва успеваешь сделать запись в судовом журнале, взглянуть на карту, взять наудачу курс... Господин Клемансо поступает, как и все прочие: он покоряется ходу событий и, когда может, использует их. По своему служебному положению я имею возможность наблюдать его довольно близко. Любопытный субъект... - Рюмель напустил на себя задумчивый вид и, притворяясь, что с трудом подбирает нужные слова, продолжал: - Господин Клемансо, видите ли, представляет собой парадоксальную смесь природного скепсиса... головного пессимизма и непоколебимого оптимизма; но скажем прямо - дозировано все это превосходно! - Тонкая улыбка приподняла даже уголки его век, казалось, он сам наслаждается своей импровизацией, смакует прелесть только что найденных формулировок. На самом же деле это был штамп, которым Рюмель угощал уже в течение многих месяцев каждого нового собеседника. - И потом, - продолжал он, - сей великий скептик движим слепой верой: он тверд, как гранит, в своем убеждении, что родина господина Клемансо не может быть разбита. А это, друг мой, величайшая сила! Даже сейчас, когда (скажу вам на ушко) поколеблена вера самых крайних оптимистов, для вашего старого патриота победа - дело решенное. Решенное потому, что дело Франции не может не восторжествовать, по высшему велению, во всем своем блеске!
Антуан, тихонько покашливая (за соседним столиком английский офицер закурил сигару), напрасно пытался вставить слово. Он прикрыл рот салфеткой; голос его, и без того слабый, был еле слышен, так что можно было разобрать только:
- ...американская помощь... Вильсон{501}.
Рюмель счел нужным сделать вид, что все прекрасно расслышал. Он даже притворился крайне заинтересованным.
- Ну знаете ли... - сказал он, задумчиво поглаживая себя по щеке, - для нас, людей осведомленных, президент Вильсон... Нам здесь, во Франции, да и в Англии тоже, приходится делать вид, что мы почтительно прислушиваемся ко всем фантазиям этого американского профессора; но мы не заблуждаемся на его счет. Ограниченный ум, лишенный всякого ощущения относительности. И это государственный деятель!.. Он пребывает в нереальном мире, который целиком создан воображением мистика... Не дай бог дожить до того дня, когда этот пуританин, этот вульгарный моралист вздумает ковыряться в хрупкой машине наших старых европейских дел.
Антуану хотелось бы возразить. Но голос по-прежнему ему не повиновался. Вильсон, как казалось Антуану, был единственным среди великих мира сего, кто мог видеть дальше войны, единственным, кто мог представить себе будущее человеческого рода. Он в знак протеста энергично махнул рукой.
Рюмель самодовольно усмехнулся:
- Нет, вы это серьезно, мой милый? Но не верите же вы на самом деле всем этим бредням президента Вильсона? Их могут принимать всерьез только по ту сторону Атлантического океана, в их ребяческой, полудикарской стране. Но здесь, в нашей старой и мудрой Европе... Подите вы! Пересадить на нашу почву эти утопии - значит, подготовить хорошенький кавардак. Ничто не может принести больше зла, чем иные громкие слова, которые принято писать с большой буквы: "Право", "Справедливость", "Свобода" и так далее... А ведь во Франции, знавшей Наполеона Третьего, пора бы уже понять, к каким бедствиям приводит "великодушная" политика.
Он положил на скатерть мясистую, покрытую веснушками руку и доверительно нагнулся к Антуану:
- Впрочем, люди осведомленные утверждают, будто президент Вильсон вовсе уж не так прост, каким хочет казаться, и что он сам не слишком верит в свои "Послания"... Этот бард "мира без победы", по всей видимости, питает вполне земной замысел - воспользоваться создавшимся положением, чтобы взять Старый Свет под опеку Америки и тем помешать союзникам занять, по праву победителей, господствующее положение в международных делах. Это, заметим в скобках, свидетельствует о большой его наивности! Ибо нужно действительно быть крайне простодушным, чтобы предполагать, будто Франция и Англия станут тратить свои силы в многолетней изнурительной борьбе, не имея в виду извлечь из нее серьезные материальные выгоды!
"Но, - возражал про себя Антуан, - разве установление настоящего мира, прочного мира, не было бы для европейских народов самой материальной из всех выгод войны?" Но он промолчал. Ему становилось все хуже - от жары, от шума, запаха пищи, к которому примешивался запах табака. Его подавленное состояние обострилось до крайности. "Зачем я здесь? - думал он, злясь на самого себя. - Хорошенькая предстоит мне ночь!"
Рюмель ничего не замечал. Казалось, ему доставляло какое-то особенное удовольствие поносить Вильсона. В кулуарах на Кэ-д'Орсе в течение последних месяцев Вильсон был оселком, на котором господа дипломаты оттачивали свое свирепое остроумие. Рюмель кончал каждую фразу гортанным, мстительным смешком и так вертелся на стуле, будто сидел на раскаленных углях.
- К счастью, президент Пуанкаре и господин Клемансо, как настоящие, реальные политики и настоящие латиняне, каковыми они являются, раскусили не только тщету этих химер, но также и скрытую манию величия, владеющую президентом Вильсоном... Манию, которой можно воспользоваться... и не без выгоды! В настоящий момент важно выкачать из Америки как можно больше горючего, оружия, аэропланов и солдат. А ради этого можно и не противоречить всесильному поставщику. Наоборот, в случае надобности даже потакать его слабостям. Ну, как потакают буйно помешанным! И, поверьте, плоды этой тактики уже вполне ощутимы! - Он нагнулся к Антуану и шепнул ему прямо в ухо: - Знаете ли вы, что именно благодаря двум миллионам тонн горючего, которые он отпустил нам в течение нескольких недель, и благодаря тремстам тысячам солдат, которых он посылает нам ежемесячно, мы сумели продержаться в нынешнем году после разгрома англичан в Пикардии. Значит, надо продолжать в том же духе. Потакать маниям и химерам Лоэнгрина в пенсне{503}... Вот когда на нашей французской земле соберется на смену французам достаточно солидная американская армия, тогда мы сможет передохнуть и полюбуемся со стороны, как американцы будут таскать для нас каштаны из огня!
Антуан задумчиво глядел, как расправляется Рюмель с бифштексом, - он заказал себе недожаренный, о кровью. Антуан поднял руку, будто хотел попросить слова.
- Значит, вы полагаете... война - еще на многие годы?
Рюмель отбросил салфетку, слегка откинулся на спинку стула.
- На многие годы? Нет, по правде сказать, я так не думаю. Больше того: я даже думаю, что возможны всякие счастливые неожиданности. - Он помолчал, разглядывая свои ногти. - Послушайте, Тибо, - начал он, снова понижая голос, чтобы его не услышали за соседними столиками. - Вот что я вспомнил. Было это в феврале пятнадцатого года. Как-то вечером господин Дешанель{503} заявил мне: "Сроки и ход этой войны неисповедимы. Я лично считаю, что у нас началась полоса войн, как при Революции и Империи. Возможны передышки; но окончательный мир еще далеко!.. Но тогда я счел, что сказал он так просто ради красного словца. А сейчас... Сейчас я склонен считать это своего рода пророчеством. - Он замолчал, поиграл солонкой и добавил: - Настолько даже, что, если завтра, после какой-нибудь блестящей победы союзников, Центральные державы согласятся сложить оружие, я повторю вместе с Дешанелем: "Наступила передышка, но окончательный мир еще далеко".
Он вздохнул и все тем же назидательным тоном, который злил Антуана, разразился пышной тирадой о различных фазах войны, начиная с момента вторжения в Бельгию. Отцеженные, сведенные к четким схемам события следовали одно за другим с впечатляющей логичностью. Казалось, речь идет о разборе шахматной партии. Война, которую Антуан прошел сам, день за днем, отступила в прошлое и предстала перед ним в своем историческом аспекте. В красноречивых устах дипломата Марна, Сомма, Верден - все эти слова, которые раньше вызывали в Антуане свои, живые, личные трагические воспоминания, вдруг лишались реальности, становились параграфами какого-то специального отчета, названиями глав какого-то учебного пособия, предназначенного для будущих поколений.
- Вот как мы и подошли к нынешнему, тысяча девятьсот восемнадцатому году, - заключил Рюмель. - Вступление в войну Соединенных Штатов сжимает кольцо блокады, деморализует германцев Логически - это их неизбежное поражение. Перед лицом этого нового факта им оставалось только два выхода: выторговать какой ни на есть мир, пока еще не ушло время, или очертя голову снова ринуться в наступление, чтобы добиться победы до прибытия основной массы американских войск. Они выбрали наступление. Отсюда сокрушительный мартовский удар в Пикардии. И опять они чуть было не разгромили нас. Естественно, что они готовы повторить эту попытку. Вот каково положение. Удастся ли им этот ход? Вполне возможно, никто не может поручиться, что мы не будем вынуждены просить мира еще до лета. Но если они провалятся, - будет бита их последняя карта. Тогда они проиграют войну, все равно, станем ли мы, не предпринимая ничего, ожидать подмоги американцев или - таков, говорят, проект генерала Фоша{504} - бросим в бой по всей линии фронта наши последние людские резервы и добьемся серьезных успехов еще до того, как в игру вступят американцы. Поэтому-то я и говорю: настоящий мир, мир окончательный, еще далеко; но передышка, по всей видимости, довольно близка.
Ему пришлось прервать свою речь: у Антуана начался такой сильный приступ кашля, что Рюмелю на сей раз не удалось сделать вид, будто он ничего не замечает.
- Простите меня, мой милый. Я вас совсем замучил своей болтовней... Едем.
Он подозвал метрдотеля, вытащил из кармана брюк - на манер американских солдат - пригоршню смятых кредиток и небрежно расплатился.
На улице Ройяль было темно. Автомобиль с потушенными фарами ждал их у входа в ресторан.
Рюмель задрал голову.
- Небо чистое, они, пожалуй, могут нагрянуть ночью... Я поеду обратно в министерство, узнаю, что там нового. Но сначала отвезу вас.
Прежде чем усесться в машину, где уже сидел Антуан, Рюмель купил у газетчицы несколько вечерних выпусков.
- Обрабатываем общественное мнение... - пробормотал Антуан.
Рюмель ответил не сразу. Предосторожности ради он поднял стекло, отделявшее их от шофера.
- Конечно, обрабатываем, - ответил он почти вызывающе, поворачиваясь к Антуану. - Как вы не хотите понять, что регулярное снабжение граждан успокоительными известиями так же необходимо стране, как подвоз продовольствия или снарядов?
- Да, я и забыл, ведь вы отвечаете за души, - иронически заметил Антуан.
Рюмель фамильярным жестом потрепал его по коленке.
- Ладно, ладно, Тибо, не будем шутить. Подумайте сами, что может сделать правительство, когда идет война? Направлять события? Вы отлично знаете, что не может. Направлять общественное мнение? Да, это, пожалуй, единственное, что оно может!.. Ну вот, мы и стараемся. Наша главная работа это (как бы лучше выразиться?) соответствующее преподнесение фактов... Надо беспрестанно поддерживать веру в окончательную победу... Надо каждодневно поддерживать то доверие, которое нация питает - справедливо, нет ли - к своим руководителям, военным и гражданским.
- И для этого все средства хороши?
- Конечно.
- Организованная ложь?
- Ну, скажите-ка по совести: неужели вы считаете возможным объявить во всеуслышание хотя бы такой факт, что в результате нашей воздушной бомбардировки Штутгарта и Карлсруэ число "невинных жертв" среди гражданского населения несоизмеримо выше числа погибших от снарядов, которые "Берта"{506} может обрушить на Париж? Или что подводная война бошей{506}, которую мы изобразили как неслыханное преступление против человечества, была на самом деле для Центральных держав необходимой операцией, единственным шансом сломить наше сопротивление после неудачи в тысяча девятьсот шестнадцатом году?.. Или пресловутое потопление "Лузитании"{506}, - по правде говоря, акт вполне обоснованной репрессии, еще довольно безобидный, по сути дела, ответ на беспощадную блокаду, которая успела убить в Германии и Австрии в десять или в двадцать тысяч раз больше женщин и детей, чем их находилось на борту "Лузитании"... Нет, нет, правда хороша только в очень редких случаях! Враг должен быть всегда и во всем неправ, а дело союзников должно быть единственно правым делом! Необходимо...
- Лгать!..
- Да. Хотя бы для того, чтобы скрыть от тех, кто сражается на передовых, то, что творится в тылу! Скрыть от тех, кто в тылу, все те ужасы, которые происходят на фронте!.. Необходимо еще скрывать и от тех и от других то, что происходит за кулисами канцелярий, у противника, в нейтральных странах! Да, да, друг мой! Таким образом, самая основная наша обязанность я говорю об обязанности гражданских властей - это... не только лгать, как вы говорите, но и хорошо лгать! А это не всегда легко, поверьте мне. Тут требуется большой опыт, и остроумие, и неиссякаемая изобретательность. Нужна своего рода гениальность... И я смею утверждать - будущее воздаст нам по заслугам. По части спасительной лжи мы, во Франции, за эти четыре года творили подлинные чудеса!
Автомобиль, медленно проехав по слабо освещенному Сен-Жерменскому бульвару и по Университетской улице, остановился перед домом Антуана. Они вышли.
- Да, вот еще, - продолжал Рюмель, - я вспомнил наступление Нивеля{507} в апреле семнадцатого гида... - Голос его снова нервно задрожал. Он схватил Антуана за руку и отвел на несколько шагов в сторону, подальше от шофера. Вы и представить себе не можете, что это означало для нас, знавших все, что происходило час за часом... для нас, которые были свидетелями этого чудовищного нагромождения ошибок... и которые могли каждый вечер вести счет потерям. Тридцать четыре тысячи убитых, больше восьмидесяти тысяч раненых за четыре-пять дней!.. А восстания в разгромленных частях!.. Однако же и речи не могло быть ни о правде, ни о справедливости. Надо было любой ценой беспощадно подавлять солдатские мятежи, прежде чем они не охватили всю армию! Вопрос жизни или смерти для всей страны... Надо было любой ценой поддерживать командование, скрывать его ошибки, спасать его престиж... Хуже того: сознательно продолжать ошибочные действия, возобновить наступление и бросать в самое пекло все новые и новые дивизии, пожертвовав еще двадцатью двадцатью пятью тысячами солдат на Шмен-де-Дам, у Лафо.
- Но зачем?
- Чтобы добиться хоть самого ничтожного успеха, на котором мы могли бы строить нашу ложь во спасение... и восстановить доверие, которое трещало по всем швам!.. Наконец нам повезло в Краоне. Мы сумели превратить это в блестящую победу. И были спасены!.. А через неделю правительство сняло прежнее командование и назначило генерала Петена{507}.
Антуан от усталости еле держался на ногах и прислонился к стене. Рюмель под руку довел его до самой двери.
- Да, - продолжал он, - мы были спасены; но, клянусь, я охотнее отдал бы год жизни, чем согласился бы пережить вторично эти четыре-пять недель!.. - Голос его звучал искренне. - Ну, я бегу. Очень рад был увидеться с вами. И он крикнул вслед Антуану, уже входившему в дом: - Займитесь собою, мой друг! Все врачи на один лад: когда дело идет об их собственном здоровье, самые добросовестные становятся непростительно небрежными.
Комнату ему приготовила Жиз. Ставни были закрыты, шторы спущены. С мебели сняты чехлы, постель постлана; стакан и графин, наполненный свежей водой, стояли на столике у самого изголовья. Эта забота Жиз, проглядывавшая во всех мелочах, тронула Антуана, и он подумал: "Однако я не ожидал, что так устану".
Прежде всего он сделал себе укол. После чего упал в кресло и сидел минут десять неподвижно, выпрямившись, упираясь затылком в спинку.
Вдруг Антуан вспомнил о Рюмеле с неожиданной и, должно быть, несправедливой враждебностью, удивившей его самого: "Те, кто там, и те, кто здесь... Между ними и нами примирение невозможно".
Дышать стало легче. Он встал, поставил термометр... 38,1... Не удивительно - после такого дня.
Прежде чем лечь в постель, он успел еще сделать ингаляцию.
"Нет, - думал он с каким-то ожесточением, глубже зарываясь в подушки, мы не сумеем с ними договориться! Когда наступит день демобилизации, тем, которые здесь, придется прятаться, исчезнуть. Франция, вся Европа завтрашнего дня будут по праву принадлежать участникам войны. Никто из тех, кто был там, ни за что на свете не согласится сотрудничать с теми, кто был здесь!"
Темнота угнетала его, но он не хотел зажигать свет. Раньше это была спальня г-на Тибо, та самая спальня, где старик так долго боролся за свою жизнь, так долго страдал перед смертью. Антуан помнил эти дни в мельчайших подробностях... Последняя ванна, Жак, избавительный укол, помнил все этапы этой агонии. И, глядя в темноту широко открытыми глазами, он, казалось, воочию видит прежнюю спальню отца, широкую кровать красного дерева, молитвенную скамеечку, обитую ковровой тканью, и комод, заставленный лекарствами.
VI
Благодаря уколу ночь прошла неплохо, но сна почти не было. Наконец, уже на заре, Антуан ненадолго забылся и за это время успел промучиться в нелепейшем кошмаре, после которого проснулся весь в испарине, так что пришлось даже сменить белье. Он снова лег и, зная, что не заснет, стал припоминать во всех подробностях свой диковинный сон.
"Ну... ну... как же это начиналось? Там было три раздельных эпизода... Три сцены, в одной и той же декорации, в передней моей квартиры.
Сначала я был один с Леоном. В мучительной тревоге, потому что с минуты на минуту должен был прийти Отец. Случилось нечто страшное. Я воспользовался отсутствием Отца и завладел всем его имуществом, чтобы перевернуть дом вверх дном. Но Отец должен был вернуться и застал бы меня на месте преступления. Это было ужасно. Я шагал по передней, не зная, что делать, как предотвратить катастрофу. А убежать я не мог. Почему? Потому что скоро должна была прийти Жиз. Леон, тоже весь перепуганный, стоял на страже, прижавшись ухом к входной двери. Как сейчас, вижу его глуповатые глаза, вытаращенные от страха. Вдруг он повернул голову и говорит: "А не предупредить ли мадам?"
Это первая сцена. Потом Отец вдруг оказался здесь, передо мной: он стоит посреди передней, в сюртуке, на шляпе у него креп (как у Шаля), потому что были похороны. Чьи похороны? Рядом с ним на полу новый чемодан (вроде того, который я привез с собой позавчера). Леон исчез. Отец роется в карманах с важным и озабоченным видом. Он заметил меня и говорит: "А-а, это ты?.. Мадемуазель нет дома?" А потом говорит еще: "Мой милый, я посетил страны весьма живописные!" (Назидательным и торжественным тоном, каким говорил в подобных случаях.) У меня пересохло во рту, я не мог произнести ни слова. Я чувствовал себя маленьким мальчиком, я дрожал, ожидая заслуженного наказания. И в то же время я раздумывал в каком-то остолбенении: "Как же он не заметил, поднимаясь по лестнице, что тут теперь все по-новому? Что нет витражей? Что новый ковер?" И потом с ужасом подумал: "Как бы сделать так, чтобы он не вошел в нашу спальню, не увидел бы кровать?" И потом не помню: должно быть, тут был какой-то провал.
Во всяком случае, тут начинается третья сцена: я снова вижу Отца, он стоит на том же месте, но в ночных туфлях и в старой домашней куртке. Вид у него недовольный, он задирает кверху бородку и дергает шеей, защемленной уголками воротничка. И говорит мне со своим обычным холодным смешком: "Скажи-ка, мой милый, куда ты, к черту, задевал мое пенсне?" А это пенсне то самое черепаховое, которое, помнится, я нашел на письменном столе и отдал вместе со всеми его платьями и вещами в приют для бедных. И вдруг он вспыхивает. Наступает на меня с криком: "А мои акции? Что ты сделал с моими акциями?" А я бормочу: "Какие акции, Отец?" Я покрываюсь крупными каплями пота, я вытираю лоб ладонью и, помнится, все время прислушиваюсь: я жду с минуты на минуту, что щелкнет дверца лифта и войдет Жиз (в форме сестры милосердия, потому что она в это время возвращается из клиники). И в этот момент я проснулся и на самом деле был весь в поту..."
Он улыбнулся своему страху. Но и сейчас еще чувствовал себя разбитым. "У меня, должно быть, температура", - подумал он. Так оно и оказалось: 37,8. Немного меньше, чем вчера вечером, но немного больше, чем следовало бы быть утром.
- Да бросьте, дорогой!.. Не стоит говорить об этом... - И он легкомысленно воскликнул: - Очаровательная женщина, ну просто очаровательная!..
"Очевидно, светский человек не может не быть глуповатым", - подумал Антуан.
Перебив Антуана, Рюмель уже не упускал из рук инициативы разговора. Он пустился подробно рассказывать Антуану, как будто перед ним был посторонний слушатель, о всех демаршах, предпринятых для розысков Жака. Все сохранилось в его памяти с поразительной точностью: не задумываясь ни на минуту, он перечислял имена должностных лиц, даты.
- Печальный конец, - вздохнул он в заключение. - Почему же вы не пьете молоко? Пейте, пока холодное. - Рюмель бросил на Антуана нерешительный взгляд, прихлебнул из стакана, отер свои торчащие, как у кота, усы и снова вздохнул: - Да, печальный конец... Поверьте, я много думал о вас... Но, принимая в расчет все обстоятельства, ваши убеждения... Уважаемое имя... позволительно спросить - не явилась ли эта смерть, хотя бы для семьи... ну, в общем... счастливой развязкой?
Антуан нахмурился, но ничего не ответил. Слова Рюмеля задели его за живое. Однако нельзя было не признать, что, когда стала известна правда о последних днях Жака, ему и самому не раз приходило в голову подобное соображение. Да, приходило; но только прежде - не сейчас; и при мысли, что он мог так думать, Антуан почувствовал мучительный стыд. Годы войны, долгие бессонные ночи раздумий в госпитале внесли немалую сумятицу в прежние его суждения.
Ему совсем не хотелось говорить с Рюмелем о своих личных делах. И особенно здесь, в ресторане. С тех пор как они вошли в этот зал, где он так часто обедал с Анной, чувство неловкости все росло. Антуан наивно удивился, увидев, что этот роскошный ресторан так переполнен сейчас, на сорок четвертом месяце войны. Все столики заняты, как в былые времена в дни особенного наплыва посетителей. Разве что было меньше женщин и одеты они не так элегантно. Многие сохраняли и здесь свои повадки сестер милосердия. Большинство мужчин - военные; в хорошо пригнанных, блестящих лаком портупеях, они явно рисовались, выставляя напоказ свои разукрашенные разноцветными ленточками мундиры. Десяток фронтовых офицеров, проводивших отпуск в столице; но большинство - из парижского гарнизона и из генерального штаба. Много авиаторов (привлекавших всеобщее восторженное внимание), шумных, с грустными и немного сумасшедшими глазами; казалось, они опьянели, еще не начав пить. Пестрая коллекция итальянских, бельгийских, румынских, японских мундиров. Несколько морских офицеров. Но особенно много англичан во френчах защитного цвета, с отложными воротничками и в белоснежном белье, эти пришли сюда поужинать с шампанским.
- Обязательно напишите мне, когда совсем поправитесь, - любезно заметил Рюмель. - Вам незачем возвращаться на фронт. Вы свое отстрадали.
Антуан хотел было объяснить: еще зимой 1917 года, когда он был признан оправившимся после первого ранения, его прикомандировали к тыловому госпиталю... Но Рюмель продолжал разглагольствовать:
- Про себя я почти наверняка могу сказать, что теперь уже до конца войны просижу в министерстве. Когда премьером стал господин Клемансо, меня чуть было не послали в Лондон; если бы не президент Пуанкаре, - а он всегда прекрасно ко мне относился, - и, особенно, если бы не вмешательство господина Бертело, которого я знаю, как самого себя, знаю все его причуды и которому я нужен, - меня бы наверняка загнали в Лондон. Конечно, жить там сейчас довольно интересно. Но я не был бы, как теперь, в центре событий. А это все-таки ни с чем не сравнимое чувство!
- Охотно верю... Хотя бы потому, что вы принадлежите к числу тех немногих избранников, которые хоть что-то понимают в происходящем. И, как знать, даже могут отчасти предвидеть будущее.
- О, - прервал его Рюмель, - понимают лишь самую малость, а предвидят еще того меньше... Можно, милый мой, знать оборотную сторону медали и все-таки не понимать ничего из того, что происходит, дай-то бог хоть задним числом понять что-нибудь. Не воображайте, что сейчас есть хоть один государственный деятель, - будь то даже такая цельная и деспотическая фигура, как Клемансо, - который непосредственно воздействовал бы на ход событий. И его тоже события влекут за собой на буксире. Управлять государством во время войны - это все равно, что вести судно, которое дало течь в нескольких местах разом; остается только изобретать ежечасно новые трюки ради своего спасения и заделывать наиболее опасные пробоины; мы живем, как на корабле, терпящем бедствие; едва успеваешь сделать запись в судовом журнале, взглянуть на карту, взять наудачу курс... Господин Клемансо поступает, как и все прочие: он покоряется ходу событий и, когда может, использует их. По своему служебному положению я имею возможность наблюдать его довольно близко. Любопытный субъект... - Рюмель напустил на себя задумчивый вид и, притворяясь, что с трудом подбирает нужные слова, продолжал: - Господин Клемансо, видите ли, представляет собой парадоксальную смесь природного скепсиса... головного пессимизма и непоколебимого оптимизма; но скажем прямо - дозировано все это превосходно! - Тонкая улыбка приподняла даже уголки его век, казалось, он сам наслаждается своей импровизацией, смакует прелесть только что найденных формулировок. На самом же деле это был штамп, которым Рюмель угощал уже в течение многих месяцев каждого нового собеседника. - И потом, - продолжал он, - сей великий скептик движим слепой верой: он тверд, как гранит, в своем убеждении, что родина господина Клемансо не может быть разбита. А это, друг мой, величайшая сила! Даже сейчас, когда (скажу вам на ушко) поколеблена вера самых крайних оптимистов, для вашего старого патриота победа - дело решенное. Решенное потому, что дело Франции не может не восторжествовать, по высшему велению, во всем своем блеске!
Антуан, тихонько покашливая (за соседним столиком английский офицер закурил сигару), напрасно пытался вставить слово. Он прикрыл рот салфеткой; голос его, и без того слабый, был еле слышен, так что можно было разобрать только:
- ...американская помощь... Вильсон{501}.
Рюмель счел нужным сделать вид, что все прекрасно расслышал. Он даже притворился крайне заинтересованным.
- Ну знаете ли... - сказал он, задумчиво поглаживая себя по щеке, - для нас, людей осведомленных, президент Вильсон... Нам здесь, во Франции, да и в Англии тоже, приходится делать вид, что мы почтительно прислушиваемся ко всем фантазиям этого американского профессора; но мы не заблуждаемся на его счет. Ограниченный ум, лишенный всякого ощущения относительности. И это государственный деятель!.. Он пребывает в нереальном мире, который целиком создан воображением мистика... Не дай бог дожить до того дня, когда этот пуританин, этот вульгарный моралист вздумает ковыряться в хрупкой машине наших старых европейских дел.
Антуану хотелось бы возразить. Но голос по-прежнему ему не повиновался. Вильсон, как казалось Антуану, был единственным среди великих мира сего, кто мог видеть дальше войны, единственным, кто мог представить себе будущее человеческого рода. Он в знак протеста энергично махнул рукой.
Рюмель самодовольно усмехнулся:
- Нет, вы это серьезно, мой милый? Но не верите же вы на самом деле всем этим бредням президента Вильсона? Их могут принимать всерьез только по ту сторону Атлантического океана, в их ребяческой, полудикарской стране. Но здесь, в нашей старой и мудрой Европе... Подите вы! Пересадить на нашу почву эти утопии - значит, подготовить хорошенький кавардак. Ничто не может принести больше зла, чем иные громкие слова, которые принято писать с большой буквы: "Право", "Справедливость", "Свобода" и так далее... А ведь во Франции, знавшей Наполеона Третьего, пора бы уже понять, к каким бедствиям приводит "великодушная" политика.
Он положил на скатерть мясистую, покрытую веснушками руку и доверительно нагнулся к Антуану:
- Впрочем, люди осведомленные утверждают, будто президент Вильсон вовсе уж не так прост, каким хочет казаться, и что он сам не слишком верит в свои "Послания"... Этот бард "мира без победы", по всей видимости, питает вполне земной замысел - воспользоваться создавшимся положением, чтобы взять Старый Свет под опеку Америки и тем помешать союзникам занять, по праву победителей, господствующее положение в международных делах. Это, заметим в скобках, свидетельствует о большой его наивности! Ибо нужно действительно быть крайне простодушным, чтобы предполагать, будто Франция и Англия станут тратить свои силы в многолетней изнурительной борьбе, не имея в виду извлечь из нее серьезные материальные выгоды!
"Но, - возражал про себя Антуан, - разве установление настоящего мира, прочного мира, не было бы для европейских народов самой материальной из всех выгод войны?" Но он промолчал. Ему становилось все хуже - от жары, от шума, запаха пищи, к которому примешивался запах табака. Его подавленное состояние обострилось до крайности. "Зачем я здесь? - думал он, злясь на самого себя. - Хорошенькая предстоит мне ночь!"
Рюмель ничего не замечал. Казалось, ему доставляло какое-то особенное удовольствие поносить Вильсона. В кулуарах на Кэ-д'Орсе в течение последних месяцев Вильсон был оселком, на котором господа дипломаты оттачивали свое свирепое остроумие. Рюмель кончал каждую фразу гортанным, мстительным смешком и так вертелся на стуле, будто сидел на раскаленных углях.
- К счастью, президент Пуанкаре и господин Клемансо, как настоящие, реальные политики и настоящие латиняне, каковыми они являются, раскусили не только тщету этих химер, но также и скрытую манию величия, владеющую президентом Вильсоном... Манию, которой можно воспользоваться... и не без выгоды! В настоящий момент важно выкачать из Америки как можно больше горючего, оружия, аэропланов и солдат. А ради этого можно и не противоречить всесильному поставщику. Наоборот, в случае надобности даже потакать его слабостям. Ну, как потакают буйно помешанным! И, поверьте, плоды этой тактики уже вполне ощутимы! - Он нагнулся к Антуану и шепнул ему прямо в ухо: - Знаете ли вы, что именно благодаря двум миллионам тонн горючего, которые он отпустил нам в течение нескольких недель, и благодаря тремстам тысячам солдат, которых он посылает нам ежемесячно, мы сумели продержаться в нынешнем году после разгрома англичан в Пикардии. Значит, надо продолжать в том же духе. Потакать маниям и химерам Лоэнгрина в пенсне{503}... Вот когда на нашей французской земле соберется на смену французам достаточно солидная американская армия, тогда мы сможет передохнуть и полюбуемся со стороны, как американцы будут таскать для нас каштаны из огня!
Антуан задумчиво глядел, как расправляется Рюмель с бифштексом, - он заказал себе недожаренный, о кровью. Антуан поднял руку, будто хотел попросить слова.
- Значит, вы полагаете... война - еще на многие годы?
Рюмель отбросил салфетку, слегка откинулся на спинку стула.
- На многие годы? Нет, по правде сказать, я так не думаю. Больше того: я даже думаю, что возможны всякие счастливые неожиданности. - Он помолчал, разглядывая свои ногти. - Послушайте, Тибо, - начал он, снова понижая голос, чтобы его не услышали за соседними столиками. - Вот что я вспомнил. Было это в феврале пятнадцатого года. Как-то вечером господин Дешанель{503} заявил мне: "Сроки и ход этой войны неисповедимы. Я лично считаю, что у нас началась полоса войн, как при Революции и Империи. Возможны передышки; но окончательный мир еще далеко!.. Но тогда я счел, что сказал он так просто ради красного словца. А сейчас... Сейчас я склонен считать это своего рода пророчеством. - Он замолчал, поиграл солонкой и добавил: - Настолько даже, что, если завтра, после какой-нибудь блестящей победы союзников, Центральные державы согласятся сложить оружие, я повторю вместе с Дешанелем: "Наступила передышка, но окончательный мир еще далеко".
Он вздохнул и все тем же назидательным тоном, который злил Антуана, разразился пышной тирадой о различных фазах войны, начиная с момента вторжения в Бельгию. Отцеженные, сведенные к четким схемам события следовали одно за другим с впечатляющей логичностью. Казалось, речь идет о разборе шахматной партии. Война, которую Антуан прошел сам, день за днем, отступила в прошлое и предстала перед ним в своем историческом аспекте. В красноречивых устах дипломата Марна, Сомма, Верден - все эти слова, которые раньше вызывали в Антуане свои, живые, личные трагические воспоминания, вдруг лишались реальности, становились параграфами какого-то специального отчета, названиями глав какого-то учебного пособия, предназначенного для будущих поколений.
- Вот как мы и подошли к нынешнему, тысяча девятьсот восемнадцатому году, - заключил Рюмель. - Вступление в войну Соединенных Штатов сжимает кольцо блокады, деморализует германцев Логически - это их неизбежное поражение. Перед лицом этого нового факта им оставалось только два выхода: выторговать какой ни на есть мир, пока еще не ушло время, или очертя голову снова ринуться в наступление, чтобы добиться победы до прибытия основной массы американских войск. Они выбрали наступление. Отсюда сокрушительный мартовский удар в Пикардии. И опять они чуть было не разгромили нас. Естественно, что они готовы повторить эту попытку. Вот каково положение. Удастся ли им этот ход? Вполне возможно, никто не может поручиться, что мы не будем вынуждены просить мира еще до лета. Но если они провалятся, - будет бита их последняя карта. Тогда они проиграют войну, все равно, станем ли мы, не предпринимая ничего, ожидать подмоги американцев или - таков, говорят, проект генерала Фоша{504} - бросим в бой по всей линии фронта наши последние людские резервы и добьемся серьезных успехов еще до того, как в игру вступят американцы. Поэтому-то я и говорю: настоящий мир, мир окончательный, еще далеко; но передышка, по всей видимости, довольно близка.
Ему пришлось прервать свою речь: у Антуана начался такой сильный приступ кашля, что Рюмелю на сей раз не удалось сделать вид, будто он ничего не замечает.
- Простите меня, мой милый. Я вас совсем замучил своей болтовней... Едем.
Он подозвал метрдотеля, вытащил из кармана брюк - на манер американских солдат - пригоршню смятых кредиток и небрежно расплатился.
На улице Ройяль было темно. Автомобиль с потушенными фарами ждал их у входа в ресторан.
Рюмель задрал голову.
- Небо чистое, они, пожалуй, могут нагрянуть ночью... Я поеду обратно в министерство, узнаю, что там нового. Но сначала отвезу вас.
Прежде чем усесться в машину, где уже сидел Антуан, Рюмель купил у газетчицы несколько вечерних выпусков.
- Обрабатываем общественное мнение... - пробормотал Антуан.
Рюмель ответил не сразу. Предосторожности ради он поднял стекло, отделявшее их от шофера.
- Конечно, обрабатываем, - ответил он почти вызывающе, поворачиваясь к Антуану. - Как вы не хотите понять, что регулярное снабжение граждан успокоительными известиями так же необходимо стране, как подвоз продовольствия или снарядов?
- Да, я и забыл, ведь вы отвечаете за души, - иронически заметил Антуан.
Рюмель фамильярным жестом потрепал его по коленке.
- Ладно, ладно, Тибо, не будем шутить. Подумайте сами, что может сделать правительство, когда идет война? Направлять события? Вы отлично знаете, что не может. Направлять общественное мнение? Да, это, пожалуй, единственное, что оно может!.. Ну вот, мы и стараемся. Наша главная работа это (как бы лучше выразиться?) соответствующее преподнесение фактов... Надо беспрестанно поддерживать веру в окончательную победу... Надо каждодневно поддерживать то доверие, которое нация питает - справедливо, нет ли - к своим руководителям, военным и гражданским.
- И для этого все средства хороши?
- Конечно.
- Организованная ложь?
- Ну, скажите-ка по совести: неужели вы считаете возможным объявить во всеуслышание хотя бы такой факт, что в результате нашей воздушной бомбардировки Штутгарта и Карлсруэ число "невинных жертв" среди гражданского населения несоизмеримо выше числа погибших от снарядов, которые "Берта"{506} может обрушить на Париж? Или что подводная война бошей{506}, которую мы изобразили как неслыханное преступление против человечества, была на самом деле для Центральных держав необходимой операцией, единственным шансом сломить наше сопротивление после неудачи в тысяча девятьсот шестнадцатом году?.. Или пресловутое потопление "Лузитании"{506}, - по правде говоря, акт вполне обоснованной репрессии, еще довольно безобидный, по сути дела, ответ на беспощадную блокаду, которая успела убить в Германии и Австрии в десять или в двадцать тысяч раз больше женщин и детей, чем их находилось на борту "Лузитании"... Нет, нет, правда хороша только в очень редких случаях! Враг должен быть всегда и во всем неправ, а дело союзников должно быть единственно правым делом! Необходимо...
- Лгать!..
- Да. Хотя бы для того, чтобы скрыть от тех, кто сражается на передовых, то, что творится в тылу! Скрыть от тех, кто в тылу, все те ужасы, которые происходят на фронте!.. Необходимо еще скрывать и от тех и от других то, что происходит за кулисами канцелярий, у противника, в нейтральных странах! Да, да, друг мой! Таким образом, самая основная наша обязанность я говорю об обязанности гражданских властей - это... не только лгать, как вы говорите, но и хорошо лгать! А это не всегда легко, поверьте мне. Тут требуется большой опыт, и остроумие, и неиссякаемая изобретательность. Нужна своего рода гениальность... И я смею утверждать - будущее воздаст нам по заслугам. По части спасительной лжи мы, во Франции, за эти четыре года творили подлинные чудеса!
Автомобиль, медленно проехав по слабо освещенному Сен-Жерменскому бульвару и по Университетской улице, остановился перед домом Антуана. Они вышли.
- Да, вот еще, - продолжал Рюмель, - я вспомнил наступление Нивеля{507} в апреле семнадцатого гида... - Голос его снова нервно задрожал. Он схватил Антуана за руку и отвел на несколько шагов в сторону, подальше от шофера. Вы и представить себе не можете, что это означало для нас, знавших все, что происходило час за часом... для нас, которые были свидетелями этого чудовищного нагромождения ошибок... и которые могли каждый вечер вести счет потерям. Тридцать четыре тысячи убитых, больше восьмидесяти тысяч раненых за четыре-пять дней!.. А восстания в разгромленных частях!.. Однако же и речи не могло быть ни о правде, ни о справедливости. Надо было любой ценой беспощадно подавлять солдатские мятежи, прежде чем они не охватили всю армию! Вопрос жизни или смерти для всей страны... Надо было любой ценой поддерживать командование, скрывать его ошибки, спасать его престиж... Хуже того: сознательно продолжать ошибочные действия, возобновить наступление и бросать в самое пекло все новые и новые дивизии, пожертвовав еще двадцатью двадцатью пятью тысячами солдат на Шмен-де-Дам, у Лафо.
- Но зачем?
- Чтобы добиться хоть самого ничтожного успеха, на котором мы могли бы строить нашу ложь во спасение... и восстановить доверие, которое трещало по всем швам!.. Наконец нам повезло в Краоне. Мы сумели превратить это в блестящую победу. И были спасены!.. А через неделю правительство сняло прежнее командование и назначило генерала Петена{507}.
Антуан от усталости еле держался на ногах и прислонился к стене. Рюмель под руку довел его до самой двери.
- Да, - продолжал он, - мы были спасены; но, клянусь, я охотнее отдал бы год жизни, чем согласился бы пережить вторично эти четыре-пять недель!.. - Голос его звучал искренне. - Ну, я бегу. Очень рад был увидеться с вами. И он крикнул вслед Антуану, уже входившему в дом: - Займитесь собою, мой друг! Все врачи на один лад: когда дело идет об их собственном здоровье, самые добросовестные становятся непростительно небрежными.
Комнату ему приготовила Жиз. Ставни были закрыты, шторы спущены. С мебели сняты чехлы, постель постлана; стакан и графин, наполненный свежей водой, стояли на столике у самого изголовья. Эта забота Жиз, проглядывавшая во всех мелочах, тронула Антуана, и он подумал: "Однако я не ожидал, что так устану".
Прежде всего он сделал себе укол. После чего упал в кресло и сидел минут десять неподвижно, выпрямившись, упираясь затылком в спинку.
Вдруг Антуан вспомнил о Рюмеле с неожиданной и, должно быть, несправедливой враждебностью, удивившей его самого: "Те, кто там, и те, кто здесь... Между ними и нами примирение невозможно".
Дышать стало легче. Он встал, поставил термометр... 38,1... Не удивительно - после такого дня.
Прежде чем лечь в постель, он успел еще сделать ингаляцию.
"Нет, - думал он с каким-то ожесточением, глубже зарываясь в подушки, мы не сумеем с ними договориться! Когда наступит день демобилизации, тем, которые здесь, придется прятаться, исчезнуть. Франция, вся Европа завтрашнего дня будут по праву принадлежать участникам войны. Никто из тех, кто был там, ни за что на свете не согласится сотрудничать с теми, кто был здесь!"
Темнота угнетала его, но он не хотел зажигать свет. Раньше это была спальня г-на Тибо, та самая спальня, где старик так долго боролся за свою жизнь, так долго страдал перед смертью. Антуан помнил эти дни в мельчайших подробностях... Последняя ванна, Жак, избавительный укол, помнил все этапы этой агонии. И, глядя в темноту широко открытыми глазами, он, казалось, воочию видит прежнюю спальню отца, широкую кровать красного дерева, молитвенную скамеечку, обитую ковровой тканью, и комод, заставленный лекарствами.
VI
Благодаря уколу ночь прошла неплохо, но сна почти не было. Наконец, уже на заре, Антуан ненадолго забылся и за это время успел промучиться в нелепейшем кошмаре, после которого проснулся весь в испарине, так что пришлось даже сменить белье. Он снова лег и, зная, что не заснет, стал припоминать во всех подробностях свой диковинный сон.
"Ну... ну... как же это начиналось? Там было три раздельных эпизода... Три сцены, в одной и той же декорации, в передней моей квартиры.
Сначала я был один с Леоном. В мучительной тревоге, потому что с минуты на минуту должен был прийти Отец. Случилось нечто страшное. Я воспользовался отсутствием Отца и завладел всем его имуществом, чтобы перевернуть дом вверх дном. Но Отец должен был вернуться и застал бы меня на месте преступления. Это было ужасно. Я шагал по передней, не зная, что делать, как предотвратить катастрофу. А убежать я не мог. Почему? Потому что скоро должна была прийти Жиз. Леон, тоже весь перепуганный, стоял на страже, прижавшись ухом к входной двери. Как сейчас, вижу его глуповатые глаза, вытаращенные от страха. Вдруг он повернул голову и говорит: "А не предупредить ли мадам?"
Это первая сцена. Потом Отец вдруг оказался здесь, передо мной: он стоит посреди передней, в сюртуке, на шляпе у него креп (как у Шаля), потому что были похороны. Чьи похороны? Рядом с ним на полу новый чемодан (вроде того, который я привез с собой позавчера). Леон исчез. Отец роется в карманах с важным и озабоченным видом. Он заметил меня и говорит: "А-а, это ты?.. Мадемуазель нет дома?" А потом говорит еще: "Мой милый, я посетил страны весьма живописные!" (Назидательным и торжественным тоном, каким говорил в подобных случаях.) У меня пересохло во рту, я не мог произнести ни слова. Я чувствовал себя маленьким мальчиком, я дрожал, ожидая заслуженного наказания. И в то же время я раздумывал в каком-то остолбенении: "Как же он не заметил, поднимаясь по лестнице, что тут теперь все по-новому? Что нет витражей? Что новый ковер?" И потом с ужасом подумал: "Как бы сделать так, чтобы он не вошел в нашу спальню, не увидел бы кровать?" И потом не помню: должно быть, тут был какой-то провал.
Во всяком случае, тут начинается третья сцена: я снова вижу Отца, он стоит на том же месте, но в ночных туфлях и в старой домашней куртке. Вид у него недовольный, он задирает кверху бородку и дергает шеей, защемленной уголками воротничка. И говорит мне со своим обычным холодным смешком: "Скажи-ка, мой милый, куда ты, к черту, задевал мое пенсне?" А это пенсне то самое черепаховое, которое, помнится, я нашел на письменном столе и отдал вместе со всеми его платьями и вещами в приют для бедных. И вдруг он вспыхивает. Наступает на меня с криком: "А мои акции? Что ты сделал с моими акциями?" А я бормочу: "Какие акции, Отец?" Я покрываюсь крупными каплями пота, я вытираю лоб ладонью и, помнится, все время прислушиваюсь: я жду с минуты на минуту, что щелкнет дверца лифта и войдет Жиз (в форме сестры милосердия, потому что она в это время возвращается из клиники). И в этот момент я проснулся и на самом деле был весь в поту..."
Он улыбнулся своему страху. Но и сейчас еще чувствовал себя разбитым. "У меня, должно быть, температура", - подумал он. Так оно и оказалось: 37,8. Немного меньше, чем вчера вечером, но немного больше, чем следовало бы быть утром.