Страница:
Остановка затягивается. Очевидно, пробка основательная. Даже артиллерийские обозы на левой стороне шоссе стоят неподвижно. Отряд самокатчиков, ведя свои машины, делает попытку пробраться между повозок, но и он увязает в этой гуще.
Проходит двадцать минут. Колонна не продвинулась и на десять метров. Направо пехотные части отступают к западу, прямо по полям. Бригадир нервничает. Он знаком подзывает жандармов. Их головы сближаются над носилками для конфиденциального разговора. "Черт побери, не можем же мы, на самом деле, торчать здесь весь день и разыгрывать храбрецов... Если начальству угодно, чтобы мы шли за колонной, пусть заставит ее двигаться вперед... У меня особое задание - так ведь? К вечеру я должен доставить эту падаль в жандармерию корпуса... Ответственность я беру на себя. Живо! За мной!" Не теряя ни секунды, жандармы выполняют приказ: расталкивая окружающих, они хватают носилки, перепрыгивают через ров, взбираются на откос и устремляются напрямик через поля, покинув шоссе и парализованные обозы.
Прыжок через ров, подъем на откос исторгают у Жака долгий хриплый стон. Он пытается повернуть шею, приоткрыть распухшие губы... Новый толчок... Еще один... Небо, деревья - все качается... Аэроплан горит: ступни Жака - два факела; смерть, жестокая смерть хватает его за ноги, за бедра, доходит до сердца... Он теряет сознание.
Резкий толчок приводит его в чувство. Где он? Носилки стоят в траве. Давно? Ему кажется, что это бегство длится уже много дней... Освещение изменилось, солнце стоит ниже, день кончается... Умереть... Чрезмерность боли притупляет его ощущения, словно наркотик. Ему кажется, что он погребен под землей на такой глубине, куда толчки, звуки, голоса доходят лишь приглушенные, далекие. Видимо, он спал, видел сон... У него осталась в памяти роща акаций, где щипала траву белая коза, болотистый луг, где увязали сапоги жандармов, забрызгивая его грязью... Он широко открывает глаза, пытаясь хоть что-нибудь увидеть. Маржула, Паоли, бригадир стоят, опустившись на одно колено. Впереди, в нескольких метрах, какая-то большая шевелящаяся куча: это залегла пехотная рота. Ранцы, приставленные один к другому, образуют панцирь гигантской черепахи, которая вздрагивает в траве.
Капитан, стоя позади солдат, рассматривает местность в бинокль. Слева косогор; на его отлогом склоне луг; сине-красный батальон расположился здесь веером и лежит, похожий на карты, разбросанные по зеленому сукну...
"Чего же мы ждем, начальник?" - "Приказа". - "А если придется бежать бегом, - говорит Маржула, - как мы со Стеклянным поспеем за другими?"
Капитан подходит к бригадиру и дает ему посмотреть в бинокль. Вдруг справа несутся галопом кони, кавалерийский взвод с драгунским унтер-офицером во главе. Всадники привстали на стременах, конские гривы развеваются на ветру. Унтер-офицер останавливается возле капитана. У него детское лицо с оживленным, радостным выражением. Левой, затянутой в перчатку рукой он показывает вправо: "Они там... За этим холмом... В трех километрах... Прикрытие, должно быть, уже вступило в бой!"
Он сказал это громко. Жак заметил его. Образ Даниэля в каске пробивается сквозь его оцепенение.
Металлический лязг оглашает воздух: не дожидаясь команды, солдаты последнего ряда, услышавшие эти слова, примкнули штыки. Их движение постепенно повторяется всеми - от одного к другому, и вдруг из земли вырастает целое поле блестящих стеблей. Все головы поднимаются, все взгляды обращены к зловещему "холму", над которым позолоченное солнце, мирное, чистое небо... Унтер-офицер делает знаки кавалеристам, чьи лошади топчут сочную траву, и взвод рысью мчится дальше. Капитан кричит ему вслед: "Передайте, чтобы нам прислали распоряжения! - Он обращается к бригадиру: Ну, видали вы что-нибудь подобное? Слева - связи нет! Справа - тоже! Какого дьявола можно сделать в этой неразберихе?" Он отходит к своим солдатам. "Послушайте, начальник, уйдем отсюда..." - бормочет Маржула. "Глядите-ка, там зашевелились!" - говорит Паоли. В самом деле, ряд за рядом батальон, лежавший в траве, перебежками взбирается на гребень косогора и, опять-таки ряд за рядом, исчезает на противоположной стороне. "Вперед!" - кричит капитан. "И мы тоже - вперед!" - говорит бригадир.
Носилки поднимают, трясут. Жак стонет. Никто не слушает его, никто не слышит. О, пусть его оставят... пусть дадут ему умереть здесь... Он закрывает глаза. О, эти толчки... Через каждые пять-десять метров носилки резко падают в траву; жандармы, опустившись на колени, с минуту переводят дух и снова трогаются в путь. Справа, слева солдаты перебежками взбираются по очереди на косогор. Наконец и жандармы добираются почти до самого гребня, - им осталось несколько метров. Капитан здесь. Он объясняет: "По ту сторону, на дне оврага, должны быть лес и дорога... Думаю, что лесом мы пройдем к юго-западу. Но надо будет поторопиться... После гребня мы окажемся на виду..." Наступила очередь последнего пехотного взвода. "Вперед!" - "За ними!" - кричит бригадир. Носилки еще раз отрываются от земли и достигают гребня. Перерезанный кустарником луг спускается к лесистому ущелью, за которым начинается лес, загораживающий горизонт. "Надо кубарем скатиться вниз, напрямик, самым коротким путем, и все тут! Вперед!" И вдруг долгий свист раздирает воздух; скрежещущий, сверлящий звук, все громче, громче... Носилки еще раз тяжело падают в траву. Жандармы распластались на земле, среди солдат. У каждого одна мысль: сделаться как можно более плоским, вдавиться, уйти в землю, подобно тому как уходят в песок подошвы ног после отлива. Глухой мощный взрыв раздается впереди, по ту сторону оврага, в лесу. На всех лицах выражение панического страха. "Нас нащупали!" - "Живо вперед!" - "В лесу-то нас и перебьют!" - "В овраг! В овраг!" Солдаты вскакивают и большими прыжками сбегают по склону, пользуясь малейшим кустиком, малейшей неровностью почвы, чтобы сплющиться на земле перед новой перебежкой. Жандармы бегут за ними, раскачивая, тряся носилки. Они достигают наконец опушки леса. Жак теперь - лишь неподвижная груда окровавленного мяса. Во время спуска вся тяжесть тела давила на его сломанные ноги. Ремни впились ему в руки, в ляжки. Он уже ничего не сознает. В ту секунду, когда носилки, словно снаряд, пробиваются сквозь ели опушки, он на миг приоткрывает глаза; его хлещут ветки, колют иглы, сдирая кожу с лица, с рук. И вдруг успокоение. Ему кажется, что жизнь уходит от него так, как у человека вытекает кровь, - теплой, вызывающей тошноту струей... Головокружение... Падение в пустоту... Аэроплан, листовки...
Свист гранаты раздается в воздухе, приближается, проносится мимо... Жак открывает и закрывает глаза... Гул голосов... Тень, неподвижность...
Носилки лежат под деревьями на земле, усыпанной хвоей. Вокруг какое-то неопределенное движение... Тесно прижатые друг к другу, словно слитые в одну сплошную массу, пехотинцы, сутулясь в своей неудобной одежде, связанные винтовками и ранцами, цепляющимися за ветки, топчутся на месте, не в силах ни двинуться вперед, ни повернуть назад. "Не напирайте!" - "Чего мы ждем?" "Выслали дозор". - "Надо проверить, безопасно ли в лесу". Офицеры и унтер-офицеры выходят из себя, но никак не могут перегруппировать своих солдат. "Тише!" - "Шестая, ко мне!" - "Вторая!." Недалеко от носилок какой-то солдат прислонился к елке, и сон вдруг сморил его, мертвый сон. Он молод; у него ввалившиеся щеки, серое лицо, одеревеневшая рука бессознательно прижимает винтовку к бедру: он как будто взял на караул. "Говорят, третий батальон отправлен во фланговое охранение, чтобы прикрыть..." - "Сюда, ребятки, сюда!" Это кричит капрал, коренастый крестьянин, который входит в лес, ведя за собой свое звено, словно курица цыплят.
Через носилки перешагивает лейтенант. У него тот заносчивый и испуганный вид, какой бывает у начальника, когда он растерян и готов на все, лишь бы сохранить свой престиж. "Унтер-офицеры, велите всем замолчать! Будете вы повиноваться, черт вас возьми! Первый взвод, стройся!" Солдаты с хмурым видом пытаются сдвинуться с места; они и сами хотят найти свое начальство, своих товарищей и снова почувствовать себя рядовыми нормальной воинской части. Некоторые смеются, наивно успокоенные тем, что деревья замыкают горизонт: словно война осталась там, по другую сторону опушки, в открытом поле. Время от времени какой-нибудь связной, весь потный, запыхавшийся, злой, вечно не находя того, кого он ищет, с руганью пробивает себе дорогу и скрывается за кустами и людьми, сердито бросив на ходу номер полка или имя полковника. Новый свист, более глухой, более короткий, раздается над деревьями. Все затихают, плечи съеживаются, затылки приникают к ранцам. На этот раз взрыв происходит справа... "Это семидесятипятимиллиметровый!" - "Нет! Это семидесяти семи!" Жандармы, обступившие носилки, словно они-то и придают смысл их существованию, образуют неподвижный островок, о который разбивается людская волна.
Внезапно на опушке раздается голос: "Прицел тысяча восемьсот метров!.. Линия гребня... Черная рощица... Стрелять по команде! Огонь!" Дружный залп сотрясает воздух. Под деревьями воцаряется тишина. Раздается новый залп. Затем слышатся разрозненные выстрелы, все более и более многочисленные. Все, кто находился близ опушки, обернулись в сторону луга, и, не ожидая команды, счастливые, что могут что-то сделать, вскидывают винтовки и стреляют наудачу сквозь листву. Молодой солдатик, только что спавший у дерева, теперь стоит на коленях в ногах носилок и непрерывно, усердно стреляет, пристроив винтовку в развилке двух веток. Каждый выстрел хлещет Жака, словно удар кнута, но он уже не в силах открыть глаза.
Справа вдруг раздается конский топот... Группа офицеров верхом, два майора, полковник, врываются в лес, с треском ломая кустарник. Визгливый голос покрывает трескотню выстрелов: "Кто отдал команду? Вы что - с ума сошли? Что это за стрельба? Хотите, чтобы нащупали всю бригаду?" Унтер-офицеры кричат со всех сторон: "Прекратить огонь! Стройся!" Шум сразу прекращается. Повинуясь общему порыву, все эти сбившиеся в кучу люди, казалось застрявшие здесь навсегда, находят в себе силу преодолеть инерцию и повернуться в одну сторону. Они толкаются, налетают друг на друга, молча награждают друг друга пинками и вскоре словно стая перелетных птиц, медленно трогаются к югу, вслед за группой старших офицеров. Позвякивание кружек, котелков, манерок, сопровождаемое глухим топотом солдатских башмаков по мягкой, точно устланной войлоком почве, наполняет лес неясным шумом, будто идет стадо. Смолистая пыль рыжим облаком поднимается меж елей.
"А мы, начальник?" Бригадир уже принял решение: "Мы пойдем за ними!" "Со Стеклянным?" - "А как же иначе? Ну!.. За мной, марш!" И, не дожидаясь, словно идя в атаку, он вливается в поток, а за ним и два свободных жандарма. Двое других поспешно поднимают Жака. "Готово, Маржула?" - шепчет Паоли. Он пытается проскользнуть в ряды, но людской поток все еще так плотен, что при каждой попытке носилки безжалостно отталкивают назад. "Надо подождать, пока немного поредеет", - советует Маржула... "Баста! - говорит корсиканец, резко бросая свой конец носилок. - Пойду догоню начальника и скажу, чтобы он подождал..." - "Эй, Паоли, не бросай меня здесь!" - кричит старый жандарм, тоже отпуская носилки. Но Паоли уже не слышит; быстрый, как угорь, он пробрался в толпу, и его синее кепи, короткая загорелая шея моментально исчезли. "Вот так штука!" - восклицает Маржула. Он наклоняется к Жаку, как тогда, когда давал ему пить. Огонек ярости загорается в его глазах. "Все из-за тебя, сволочь!" Но Жак не слышит его. Он потерял сознание.
Жандарм раздвигает ветки и делает попытку схватить за плечо какого-то пехотинца: "Помоги мне нести это!" - "Я не санитар", - отвечает солдат, резко отталкивая его руку. Жандарм видит светловолосого толстяка, добродушного на вид. "Подсоби немного, старина!" - "Еще чего!.." - "Что же мне делать с этой падалью?" - бормочет Маржула. Он вынимает платок и машинально вытирает лицо.
Вскоре поток редеет. Если бы Паоли вернулся, они бы смогли двинуться вперед, это бесспорно! "Господин капитан!" - робко окликает Маржула. Ведя лошадь под уздцы, мимо проходит офицер; он смотрит прямо перед собой и даже не поворачивает головы... Те, которые проходят теперь, это отставшие. Они идут вразброд, опустив голову, измученные, волоча ноги, обеспокоенные тем, что находятся в хвосте, стараясь из последних сил двигаться быстрее. Нечего и пытаться: никто из них не согласится обременять себя носилками...
Вдруг на лугу, по другую сторону опушки, раздаются голоса, быстрые шаги... Маржула оборачивается, весь позеленев; его пальцы инстинктивно расстегивают кобуру, хватаются за револьвер. Нет! Это французская речь: "Сюда! Сюда!.." Между елками появляется раненый. Он бежит, как лунатик, у него повязка на лбу, иссиня-бледное лицо. За ним врывается в лесок человек десять пехотинцев без ранцев, без винтовок: это тоже легкораненые - у кого рука на перевязи, у кого забинтовано колено. "Скажи, старина, нам сюда? Здесь можно пройти?.. Они ведь недалеко, знаешь?" - "Не... недалеко?" заикаясь, бормочет Маржула.
Ветки снова раздвигаются. Появляется военный врач: он пятится задом, прокладывая дорогу двум санитарам, которые на переплетенных руках, как в кресле, несут толстого человека с обнаженной головой, с мертвенно-бледным лицом, с закрытыми глазами. Его офицерский мундир расстегнут; четыре галуна; живот выпирает из-под испачканной кровью рубашки. "Осторожней... осторожней..." Врач замечает жандарма и Жака у его ног. Он быстро оборачивается: "Носилки! Кто это? Штатский? Раненый?" Маржула, стоя навытяжку, бормочет: "Шпион, господин военный врач..." - "Шпион? Этого только недоставало! Носилки нужны для майора. Живо! Шевелись!"
Жандарм начинает послушно расстегивать ремни, развязывать веревки. Жак вздрагивает, шевелит рукой, открывает глаза... Кепи полкового врача? Антуан?.. Он делает нечеловеческое усилие, чтобы понять, чтобы вспомнить. Сейчас его освободят, дадут ему пить... Но что с ним делают? Носилки поднимаются. Ой!.. Тише! Ноги!.. Нестерпимая боль: несмотря на лубки, раздробленные берцовые кости впиваются ему в тело, раскаленные иглы пронизывают мозг... Никто не видит его губ, искривленных от боли, его глаз, расширившихся от ужаса... Сваленный с носилок, точно мусор из опорожняемой тачки, он с хриплым стоном падает набок. Внезапный холод, холод, идущий от ног, со смертельной медлительностью поднимается к сердцу...
Жандарм не протестует. Он со страхом озирается по сторонам. Врач рассматривает карту, а санитары торопливо укладывают на носилки майора, глаза у него закрыты, а рубашка сделалась красной. Маржула бормочет: "Так они недалеко, господин врач?" Вдруг резкий, протяжный вой раздирает воздух, а вслед за ним, совсем близко раздается взрыв, от которого, кажется, сотрясается мозг в черепной коробке. И почти сейчас же со стороны луга доносится трескотня ружейных залпов.
- Вперед! - кричит врач. - Мы попадем между двух огней... Если мы останемся здесь - нам крышка!
В момент взрыва Маржула распластался на земле, как и остальные. Он с трудом поднимается на ноги. Он видит, как уносят носилки, как группа раненых углубляется в лес. И голосом, осипшим от страха, он вопит: "Как же так? А я? А Стеклянный?.." Старый унтер с перевязанной рукой, замыкающий шествие, не останавливаясь, оборачивается к нему. "А я? - умоляюще повторяет Маржула. Не уходи... Что я буду делать с этой падалью?" Унтер - сверхсрочник, бывалый солдат колониальных войск, с обветренным лицом, складывает рупором здоровую руку: "Да кому он нужен, твой шпион? Прикончи его, дурак! И удирай, если не хочешь, чтобы тебя поймали, как крысу!"
- Дьявол, дьявол, дьявол! - вопит жандарм.
Теперь он один - один с этим полутрупом, лежащим на боку, с закрытыми глазами. Кругом торжественная, неестественная тишина... "Они недалеко... Прикончи его..." Трусливо озираясь, он сует руку в кобуру. Он моргает. Страх попасть к немцам борется в нем со страхом перед убийством. Он никогда еще никого не убивал, даже животных... Возможно, что если бы в эту минуту глаза раненого еще раз приоткрылись, если бы Маржула пришлось выдержать живой взгляд... Но это мертвенно-бледное лицо, из которого как будто уже ушла жизнь, этот профиль, этот висок, как будто поставленный под... Маржула не смотрит. Он зажмуривается, сжимает челюсти и вытягивает руку. Дуло прикасается к чему-то... К волосам? К уху?.. Чтобы подбодрить себя, чтобы оправдаться перед самим собой, он, стиснув зубы, кричит:
- Дерьмо!
Крик и выстрел раздаются одновременно.
Свободен! Жандарм выпрямляется и, не оглядываясь, бросается в глубь леса. Ветки хлещут его по лицу, хворост трещит под ногами. Отступление оставило за собой в чаще длинный след, проложило путь. Товарищи близко... Спасен!.. Он бежит. Бежит от опасности, от одиночества, от совершенного убийства... Он задерживает дыхание, стараясь мчаться еще быстрее, и, чтобы дать выход своей злобе и своему страху, при каждом новом прыжке он кричит, не разжимая зубов:
- Дерьмо!.. Дерьмо!.. Дерьмо!..
ЭПИЛОГ
I
- Пьере! Телефон! Не слышишь?
Пьере, вестовой при канцелярии клиники, пользуясь свободными часами, когда врачи и больные, занятые процедурами, не заходят в нижний этаж, стоял, опершись о перила террасы и вдыхал утренний запах жасмина. Он бросил сигарету и подбежал к телефону.
- Алло!
- Алло! Говорит грасский телеграф. Примите телеграмму в клинику Мускье.
Телефонистка уже начала диктовать:
- "Париж - третьего мая тысяча девятьсот восемнадцатого года - семь часов пятнадцать минут. - Доктору Тибо - Клиника для отравленных газами Мускье под Грассом - Приморские Альпы". Записали?
- При-мор-ские, - повторил вестовой.
- Продолжаю: "Тетя Вез... Виктор-е-з... тетя Вез скончалась - Похороны приюте воскресенье десять часов - Целую. Подпись Жиз". Все. Повторяю...
Пройдя вестибюль, вестовой направился к выходу. В дверях канцелярии показался старик санитар в белом фартуке, с подносом в руках.
- Идешь наверх, Людовик? Занеси-ка телеграмму в пятьдесят третью палату.
В пятьдесят третьей пусто, постель застлана, комната убрана. Людовик подошел к открытому окну и выглянул в сад: военного врача Тибо нигде не было видно. Несколько ходячих больных в голубых пижамах и ночных туфлях, в солдатских или офицерских кепи, оживленно разговаривая, прогуливались на солнышке; другие, растянувшись в шезлонгах под кипарисами, читали газеты.
Санитар взял поднос, на котором остывал стакан с отваром, и вошел в палату к пятьдесят седьмому. Уже больше двух недель пятьдесят седьмой не вставал с постели. Полусидя в подушках, с потным, худым лицом, небритый, он дышал трудно, и хрип его был слышен в коридоре. Людовик налил в стакан две ложки лекарства, поддержал больному голову, чтобы удобнее было пить; вылил содержимое плевательницы в умывальник; потом, сказав несколько ободряющих слов, отправился на розыски доктора Тибо. Для очистки совести, прежде чем спуститься вниз, он заглянул в палату номер сорок девять. Полковник, откинувшись на спинку плетеного шезлонга, поставив плевательницу рядом с собой, играл с тремя офицерами в бридж. Доктора Тибо и здесь не оказалось.
- Он, должно быть, на ингаляции, - сказал доктор Бардо, встретившийся Людовику внизу у лестницы. - Дай мне, я туда иду.
Больные, закрыв головы полотенцами, сидели перед ингаляторами. Густо пахнувший мятой и эвкалиптом пар наполнял маленькую, сильно нагретую комнату, где царили молчание и полумрак.
- Антуан, тебе телеграмма.
Антуан высунул из-под полотенца побагровевшее лицо, по которому капельками бежал пот. Он отер глаза, удивленно взял из рук Бардо телеграмму, прочел ее.
- Что-нибудь важное?
Антуан отрицательно покачал головой. Глухим, сдавленным, беззвучным голосом он с трудом произнес:
- Родственница... старуха... умерла!
И, засунув телеграмму в карман пижамы, снова скрылся под полотенцем.
Бардо тронул его за плечо.
- У меня готов твой анализ. Приходи, когда кончишь.
Доктор Бардо принадлежал к тому же поколению, что и Антуан. Они были знакомы давно, еще по Парижу, с тех пор как поступили на медицинский факультет. Но потом Бардо пришлось прервать учение и уехать на два года лечиться в горы. Он поправился, но, вынужденный беречься и не доверяя парижской зиме, защищал диплом в Монпелье и специализировался на легочных заболеваниях. В самый момент объявления войны он был директором санатория в Ландах. В 1916 году Сегр, профессор медицинского факультета в Монпелье, учитель доктора Бардо, пригласил его в клинику для отравленных газами, которую Сегру поручено было организовать на юге, и они вместе создали в Мускье под Грассом это заведение, где сейчас находилось на излечении шестьдесят - семьдесят солдат и около двадцати человек командного состава.
Сюда-то и попал в начале зимы Антуан, отравленный ипритом в ноябре 1917 года во время инспекционной поездки по фронту в Шампани; он выбрал Мускье, перепробовав без всякого результата чуть ли не десяток тыловых госпиталей.
В отделении для офицерского состава Антуан был единственным военным врачом, пострадавшим от газов. Общие юношеские воспоминания, естественно, сблизили Бардо и Антуана, вопреки различию их темпераментов: Бардо был скорее мечтатель; дотошный, безынициативный, слабовольный; но так же, как и Антуан, он был страстно предан медицине и потому чрезвычайно строг к себе как к врачу. Они поняли, что их многое сближает, и вскоре стали друзьями. Бардо, на которого профессор Сегр взвалил всю работу по госпиталю, не очень-то благоволил к своему ассистенту, доктору Мазе, бывшему врачу колониальных войск, прикомандированному к клинике в Мускье после тяжелого ранения. Поэтому он особенно охотно поверял Антуану свои мысли, свои сомнения, советовался с ним, посвящал в свои труды в совершенно новой области терапии, где было еще так много белых пятен. Конечно, и речи не могло быть о том, чтобы Антуан помогал Бардо в его повседневной работе; слишком серьезно он был болен, слишком занят самим собою, слишком его беспокоили рецидивы болезни, а главное - он был угнетен бесконечными лечебными процедурами, неизбежными при его состоянии; но это не мешало Антуану интересоваться "случаями" других, и как только к нему возвращались силы, как только он мог хоть немного сосредоточиться, когда выпадали сносные дни, он присутствовал на приемах у Бардо, делал вместе с ним опыты, иной раз даже участвовал в совещаниях, ежедневно происходивших в кабинете профессора Сегра при участии Бардо и Мазе. Благодаря тому, что он находился здесь не только на положении больного, но отчасти и на положении врача, специфическая атмосфера клиники тяготила его меньше, чем прочих пациентов, он не был полностью лишен того, что в продолжение пятнадцати лет, в мирное время и во время войны, составляло подлинный и единственный смысл его существования.
Закончив ингаляцию, Антуан укутал шею шарфом, чтобы предохранить себя от слишком резкой перемены температуры, и отправился разыскивать доктора Бардо, который каждое утро в специальной пристройке лично руководил упражнениями дыхательной гимнастики, назначаемой некоторым больным.
Бардо с благожелательным вниманием дирижировал целой какофонией одышливых хрипов. Он был на полголовы выше самых высоких своих пациентов. Преждевременная лысина увеличивала лоб. Ширина плеч была под стать росту: этот человек, когда-то перенесший туберкулез, выглядел колоссом. Могучий, почти квадратный торс, туго обтянутый халатом, приобретал со спины еще более внушительные размеры.
- Я очень доволен, - сказал он, уводя Антуана в раздевалку, где никого не было. - Я боялся, что... Да нет, реакция на белок отрицательная, это хороший признак.
Из-за обшлага он вытащил бумажку. Антуан взял ее, пробежал глазами.
- Я отдам ее тебе вечером, только спишу для себя. (С первого дня заболевания Антуан вел в специальной тетради очень подробную клиническую историю своей болезни.)
- Ты слишком долго сидишь на ингаляции, - проворчал Бардо. - Смотри не уставай!
- Нет, нет, - ответил Антуан. - Я придаю ингаляции большое значение. Говорил он слабым прерывающимся голосом, но отчетливо. - Утром, когда я просыпаюсь, - полная афония: глотка густо покрыта мокротой. А сейчас она хорошо прочищена паром, и голос, как видишь, заметно лучше.
Но Бардо настаивал на своем:
- А все-таки не надо злоупотреблять... Афония, как бы ни была она неприятна сама по себе, это все-таки меньшее зло. Продолжительные ингаляции в иных случаях могут слишком резко прервать кашель. - Как многие южане, он слегка растягивал слова, и от этого выражение его глаз казалось еще мягче, серьезнее.
Бардо сел и усадил Антуана. Он старался создать у больных впечатление, что нисколько не торопится, что готов слушать их без конца, что ничто не интересует его так, как чужие недуги.
- Я бы посоветовал тебе снова начать принимать отхаркивающее, - сказал он, расспросив Антуана о том, как он провел вчерашний день и ночь. Попробуй терпин или настойку росянки. Да, да, средство народное... Обильно пропотеть перед сном, - только, конечно, смотри не простудись, - ничего не может быть лучше! - Манера оттенять некоторые гласные, некоторые дифтонги, певуче растягивать окончания слов напоминала тягучее движение смычка на басовых струнах виолончели.
Он обожал давать советы, свято верил в действие своего лечения и никогда не унывал от неудач. Особенно же ему нравилось наставлять Антуана, превосходство которого Бардо признавал охотно, без мелочной зависти.
- И потом, - продолжал он, не отводя глаз от своего пациента, - почему бы не попробовать несколько дней сернисто-мышьяковое лечение, чтобы уменьшить ночные выделения? Как вы думаете? - обратился он к доктору Мазе, входившему в комнату.
Проходит двадцать минут. Колонна не продвинулась и на десять метров. Направо пехотные части отступают к западу, прямо по полям. Бригадир нервничает. Он знаком подзывает жандармов. Их головы сближаются над носилками для конфиденциального разговора. "Черт побери, не можем же мы, на самом деле, торчать здесь весь день и разыгрывать храбрецов... Если начальству угодно, чтобы мы шли за колонной, пусть заставит ее двигаться вперед... У меня особое задание - так ведь? К вечеру я должен доставить эту падаль в жандармерию корпуса... Ответственность я беру на себя. Живо! За мной!" Не теряя ни секунды, жандармы выполняют приказ: расталкивая окружающих, они хватают носилки, перепрыгивают через ров, взбираются на откос и устремляются напрямик через поля, покинув шоссе и парализованные обозы.
Прыжок через ров, подъем на откос исторгают у Жака долгий хриплый стон. Он пытается повернуть шею, приоткрыть распухшие губы... Новый толчок... Еще один... Небо, деревья - все качается... Аэроплан горит: ступни Жака - два факела; смерть, жестокая смерть хватает его за ноги, за бедра, доходит до сердца... Он теряет сознание.
Резкий толчок приводит его в чувство. Где он? Носилки стоят в траве. Давно? Ему кажется, что это бегство длится уже много дней... Освещение изменилось, солнце стоит ниже, день кончается... Умереть... Чрезмерность боли притупляет его ощущения, словно наркотик. Ему кажется, что он погребен под землей на такой глубине, куда толчки, звуки, голоса доходят лишь приглушенные, далекие. Видимо, он спал, видел сон... У него осталась в памяти роща акаций, где щипала траву белая коза, болотистый луг, где увязали сапоги жандармов, забрызгивая его грязью... Он широко открывает глаза, пытаясь хоть что-нибудь увидеть. Маржула, Паоли, бригадир стоят, опустившись на одно колено. Впереди, в нескольких метрах, какая-то большая шевелящаяся куча: это залегла пехотная рота. Ранцы, приставленные один к другому, образуют панцирь гигантской черепахи, которая вздрагивает в траве.
Капитан, стоя позади солдат, рассматривает местность в бинокль. Слева косогор; на его отлогом склоне луг; сине-красный батальон расположился здесь веером и лежит, похожий на карты, разбросанные по зеленому сукну...
"Чего же мы ждем, начальник?" - "Приказа". - "А если придется бежать бегом, - говорит Маржула, - как мы со Стеклянным поспеем за другими?"
Капитан подходит к бригадиру и дает ему посмотреть в бинокль. Вдруг справа несутся галопом кони, кавалерийский взвод с драгунским унтер-офицером во главе. Всадники привстали на стременах, конские гривы развеваются на ветру. Унтер-офицер останавливается возле капитана. У него детское лицо с оживленным, радостным выражением. Левой, затянутой в перчатку рукой он показывает вправо: "Они там... За этим холмом... В трех километрах... Прикрытие, должно быть, уже вступило в бой!"
Он сказал это громко. Жак заметил его. Образ Даниэля в каске пробивается сквозь его оцепенение.
Металлический лязг оглашает воздух: не дожидаясь команды, солдаты последнего ряда, услышавшие эти слова, примкнули штыки. Их движение постепенно повторяется всеми - от одного к другому, и вдруг из земли вырастает целое поле блестящих стеблей. Все головы поднимаются, все взгляды обращены к зловещему "холму", над которым позолоченное солнце, мирное, чистое небо... Унтер-офицер делает знаки кавалеристам, чьи лошади топчут сочную траву, и взвод рысью мчится дальше. Капитан кричит ему вслед: "Передайте, чтобы нам прислали распоряжения! - Он обращается к бригадиру: Ну, видали вы что-нибудь подобное? Слева - связи нет! Справа - тоже! Какого дьявола можно сделать в этой неразберихе?" Он отходит к своим солдатам. "Послушайте, начальник, уйдем отсюда..." - бормочет Маржула. "Глядите-ка, там зашевелились!" - говорит Паоли. В самом деле, ряд за рядом батальон, лежавший в траве, перебежками взбирается на гребень косогора и, опять-таки ряд за рядом, исчезает на противоположной стороне. "Вперед!" - кричит капитан. "И мы тоже - вперед!" - говорит бригадир.
Носилки поднимают, трясут. Жак стонет. Никто не слушает его, никто не слышит. О, пусть его оставят... пусть дадут ему умереть здесь... Он закрывает глаза. О, эти толчки... Через каждые пять-десять метров носилки резко падают в траву; жандармы, опустившись на колени, с минуту переводят дух и снова трогаются в путь. Справа, слева солдаты перебежками взбираются по очереди на косогор. Наконец и жандармы добираются почти до самого гребня, - им осталось несколько метров. Капитан здесь. Он объясняет: "По ту сторону, на дне оврага, должны быть лес и дорога... Думаю, что лесом мы пройдем к юго-западу. Но надо будет поторопиться... После гребня мы окажемся на виду..." Наступила очередь последнего пехотного взвода. "Вперед!" - "За ними!" - кричит бригадир. Носилки еще раз отрываются от земли и достигают гребня. Перерезанный кустарником луг спускается к лесистому ущелью, за которым начинается лес, загораживающий горизонт. "Надо кубарем скатиться вниз, напрямик, самым коротким путем, и все тут! Вперед!" И вдруг долгий свист раздирает воздух; скрежещущий, сверлящий звук, все громче, громче... Носилки еще раз тяжело падают в траву. Жандармы распластались на земле, среди солдат. У каждого одна мысль: сделаться как можно более плоским, вдавиться, уйти в землю, подобно тому как уходят в песок подошвы ног после отлива. Глухой мощный взрыв раздается впереди, по ту сторону оврага, в лесу. На всех лицах выражение панического страха. "Нас нащупали!" - "Живо вперед!" - "В лесу-то нас и перебьют!" - "В овраг! В овраг!" Солдаты вскакивают и большими прыжками сбегают по склону, пользуясь малейшим кустиком, малейшей неровностью почвы, чтобы сплющиться на земле перед новой перебежкой. Жандармы бегут за ними, раскачивая, тряся носилки. Они достигают наконец опушки леса. Жак теперь - лишь неподвижная груда окровавленного мяса. Во время спуска вся тяжесть тела давила на его сломанные ноги. Ремни впились ему в руки, в ляжки. Он уже ничего не сознает. В ту секунду, когда носилки, словно снаряд, пробиваются сквозь ели опушки, он на миг приоткрывает глаза; его хлещут ветки, колют иглы, сдирая кожу с лица, с рук. И вдруг успокоение. Ему кажется, что жизнь уходит от него так, как у человека вытекает кровь, - теплой, вызывающей тошноту струей... Головокружение... Падение в пустоту... Аэроплан, листовки...
Свист гранаты раздается в воздухе, приближается, проносится мимо... Жак открывает и закрывает глаза... Гул голосов... Тень, неподвижность...
Носилки лежат под деревьями на земле, усыпанной хвоей. Вокруг какое-то неопределенное движение... Тесно прижатые друг к другу, словно слитые в одну сплошную массу, пехотинцы, сутулясь в своей неудобной одежде, связанные винтовками и ранцами, цепляющимися за ветки, топчутся на месте, не в силах ни двинуться вперед, ни повернуть назад. "Не напирайте!" - "Чего мы ждем?" "Выслали дозор". - "Надо проверить, безопасно ли в лесу". Офицеры и унтер-офицеры выходят из себя, но никак не могут перегруппировать своих солдат. "Тише!" - "Шестая, ко мне!" - "Вторая!." Недалеко от носилок какой-то солдат прислонился к елке, и сон вдруг сморил его, мертвый сон. Он молод; у него ввалившиеся щеки, серое лицо, одеревеневшая рука бессознательно прижимает винтовку к бедру: он как будто взял на караул. "Говорят, третий батальон отправлен во фланговое охранение, чтобы прикрыть..." - "Сюда, ребятки, сюда!" Это кричит капрал, коренастый крестьянин, который входит в лес, ведя за собой свое звено, словно курица цыплят.
Через носилки перешагивает лейтенант. У него тот заносчивый и испуганный вид, какой бывает у начальника, когда он растерян и готов на все, лишь бы сохранить свой престиж. "Унтер-офицеры, велите всем замолчать! Будете вы повиноваться, черт вас возьми! Первый взвод, стройся!" Солдаты с хмурым видом пытаются сдвинуться с места; они и сами хотят найти свое начальство, своих товарищей и снова почувствовать себя рядовыми нормальной воинской части. Некоторые смеются, наивно успокоенные тем, что деревья замыкают горизонт: словно война осталась там, по другую сторону опушки, в открытом поле. Время от времени какой-нибудь связной, весь потный, запыхавшийся, злой, вечно не находя того, кого он ищет, с руганью пробивает себе дорогу и скрывается за кустами и людьми, сердито бросив на ходу номер полка или имя полковника. Новый свист, более глухой, более короткий, раздается над деревьями. Все затихают, плечи съеживаются, затылки приникают к ранцам. На этот раз взрыв происходит справа... "Это семидесятипятимиллиметровый!" - "Нет! Это семидесяти семи!" Жандармы, обступившие носилки, словно они-то и придают смысл их существованию, образуют неподвижный островок, о который разбивается людская волна.
Внезапно на опушке раздается голос: "Прицел тысяча восемьсот метров!.. Линия гребня... Черная рощица... Стрелять по команде! Огонь!" Дружный залп сотрясает воздух. Под деревьями воцаряется тишина. Раздается новый залп. Затем слышатся разрозненные выстрелы, все более и более многочисленные. Все, кто находился близ опушки, обернулись в сторону луга, и, не ожидая команды, счастливые, что могут что-то сделать, вскидывают винтовки и стреляют наудачу сквозь листву. Молодой солдатик, только что спавший у дерева, теперь стоит на коленях в ногах носилок и непрерывно, усердно стреляет, пристроив винтовку в развилке двух веток. Каждый выстрел хлещет Жака, словно удар кнута, но он уже не в силах открыть глаза.
Справа вдруг раздается конский топот... Группа офицеров верхом, два майора, полковник, врываются в лес, с треском ломая кустарник. Визгливый голос покрывает трескотню выстрелов: "Кто отдал команду? Вы что - с ума сошли? Что это за стрельба? Хотите, чтобы нащупали всю бригаду?" Унтер-офицеры кричат со всех сторон: "Прекратить огонь! Стройся!" Шум сразу прекращается. Повинуясь общему порыву, все эти сбившиеся в кучу люди, казалось застрявшие здесь навсегда, находят в себе силу преодолеть инерцию и повернуться в одну сторону. Они толкаются, налетают друг на друга, молча награждают друг друга пинками и вскоре словно стая перелетных птиц, медленно трогаются к югу, вслед за группой старших офицеров. Позвякивание кружек, котелков, манерок, сопровождаемое глухим топотом солдатских башмаков по мягкой, точно устланной войлоком почве, наполняет лес неясным шумом, будто идет стадо. Смолистая пыль рыжим облаком поднимается меж елей.
"А мы, начальник?" Бригадир уже принял решение: "Мы пойдем за ними!" "Со Стеклянным?" - "А как же иначе? Ну!.. За мной, марш!" И, не дожидаясь, словно идя в атаку, он вливается в поток, а за ним и два свободных жандарма. Двое других поспешно поднимают Жака. "Готово, Маржула?" - шепчет Паоли. Он пытается проскользнуть в ряды, но людской поток все еще так плотен, что при каждой попытке носилки безжалостно отталкивают назад. "Надо подождать, пока немного поредеет", - советует Маржула... "Баста! - говорит корсиканец, резко бросая свой конец носилок. - Пойду догоню начальника и скажу, чтобы он подождал..." - "Эй, Паоли, не бросай меня здесь!" - кричит старый жандарм, тоже отпуская носилки. Но Паоли уже не слышит; быстрый, как угорь, он пробрался в толпу, и его синее кепи, короткая загорелая шея моментально исчезли. "Вот так штука!" - восклицает Маржула. Он наклоняется к Жаку, как тогда, когда давал ему пить. Огонек ярости загорается в его глазах. "Все из-за тебя, сволочь!" Но Жак не слышит его. Он потерял сознание.
Жандарм раздвигает ветки и делает попытку схватить за плечо какого-то пехотинца: "Помоги мне нести это!" - "Я не санитар", - отвечает солдат, резко отталкивая его руку. Жандарм видит светловолосого толстяка, добродушного на вид. "Подсоби немного, старина!" - "Еще чего!.." - "Что же мне делать с этой падалью?" - бормочет Маржула. Он вынимает платок и машинально вытирает лицо.
Вскоре поток редеет. Если бы Паоли вернулся, они бы смогли двинуться вперед, это бесспорно! "Господин капитан!" - робко окликает Маржула. Ведя лошадь под уздцы, мимо проходит офицер; он смотрит прямо перед собой и даже не поворачивает головы... Те, которые проходят теперь, это отставшие. Они идут вразброд, опустив голову, измученные, волоча ноги, обеспокоенные тем, что находятся в хвосте, стараясь из последних сил двигаться быстрее. Нечего и пытаться: никто из них не согласится обременять себя носилками...
Вдруг на лугу, по другую сторону опушки, раздаются голоса, быстрые шаги... Маржула оборачивается, весь позеленев; его пальцы инстинктивно расстегивают кобуру, хватаются за револьвер. Нет! Это французская речь: "Сюда! Сюда!.." Между елками появляется раненый. Он бежит, как лунатик, у него повязка на лбу, иссиня-бледное лицо. За ним врывается в лесок человек десять пехотинцев без ранцев, без винтовок: это тоже легкораненые - у кого рука на перевязи, у кого забинтовано колено. "Скажи, старина, нам сюда? Здесь можно пройти?.. Они ведь недалеко, знаешь?" - "Не... недалеко?" заикаясь, бормочет Маржула.
Ветки снова раздвигаются. Появляется военный врач: он пятится задом, прокладывая дорогу двум санитарам, которые на переплетенных руках, как в кресле, несут толстого человека с обнаженной головой, с мертвенно-бледным лицом, с закрытыми глазами. Его офицерский мундир расстегнут; четыре галуна; живот выпирает из-под испачканной кровью рубашки. "Осторожней... осторожней..." Врач замечает жандарма и Жака у его ног. Он быстро оборачивается: "Носилки! Кто это? Штатский? Раненый?" Маржула, стоя навытяжку, бормочет: "Шпион, господин военный врач..." - "Шпион? Этого только недоставало! Носилки нужны для майора. Живо! Шевелись!"
Жандарм начинает послушно расстегивать ремни, развязывать веревки. Жак вздрагивает, шевелит рукой, открывает глаза... Кепи полкового врача? Антуан?.. Он делает нечеловеческое усилие, чтобы понять, чтобы вспомнить. Сейчас его освободят, дадут ему пить... Но что с ним делают? Носилки поднимаются. Ой!.. Тише! Ноги!.. Нестерпимая боль: несмотря на лубки, раздробленные берцовые кости впиваются ему в тело, раскаленные иглы пронизывают мозг... Никто не видит его губ, искривленных от боли, его глаз, расширившихся от ужаса... Сваленный с носилок, точно мусор из опорожняемой тачки, он с хриплым стоном падает набок. Внезапный холод, холод, идущий от ног, со смертельной медлительностью поднимается к сердцу...
Жандарм не протестует. Он со страхом озирается по сторонам. Врач рассматривает карту, а санитары торопливо укладывают на носилки майора, глаза у него закрыты, а рубашка сделалась красной. Маржула бормочет: "Так они недалеко, господин врач?" Вдруг резкий, протяжный вой раздирает воздух, а вслед за ним, совсем близко раздается взрыв, от которого, кажется, сотрясается мозг в черепной коробке. И почти сейчас же со стороны луга доносится трескотня ружейных залпов.
- Вперед! - кричит врач. - Мы попадем между двух огней... Если мы останемся здесь - нам крышка!
В момент взрыва Маржула распластался на земле, как и остальные. Он с трудом поднимается на ноги. Он видит, как уносят носилки, как группа раненых углубляется в лес. И голосом, осипшим от страха, он вопит: "Как же так? А я? А Стеклянный?.." Старый унтер с перевязанной рукой, замыкающий шествие, не останавливаясь, оборачивается к нему. "А я? - умоляюще повторяет Маржула. Не уходи... Что я буду делать с этой падалью?" Унтер - сверхсрочник, бывалый солдат колониальных войск, с обветренным лицом, складывает рупором здоровую руку: "Да кому он нужен, твой шпион? Прикончи его, дурак! И удирай, если не хочешь, чтобы тебя поймали, как крысу!"
- Дьявол, дьявол, дьявол! - вопит жандарм.
Теперь он один - один с этим полутрупом, лежащим на боку, с закрытыми глазами. Кругом торжественная, неестественная тишина... "Они недалеко... Прикончи его..." Трусливо озираясь, он сует руку в кобуру. Он моргает. Страх попасть к немцам борется в нем со страхом перед убийством. Он никогда еще никого не убивал, даже животных... Возможно, что если бы в эту минуту глаза раненого еще раз приоткрылись, если бы Маржула пришлось выдержать живой взгляд... Но это мертвенно-бледное лицо, из которого как будто уже ушла жизнь, этот профиль, этот висок, как будто поставленный под... Маржула не смотрит. Он зажмуривается, сжимает челюсти и вытягивает руку. Дуло прикасается к чему-то... К волосам? К уху?.. Чтобы подбодрить себя, чтобы оправдаться перед самим собой, он, стиснув зубы, кричит:
- Дерьмо!
Крик и выстрел раздаются одновременно.
Свободен! Жандарм выпрямляется и, не оглядываясь, бросается в глубь леса. Ветки хлещут его по лицу, хворост трещит под ногами. Отступление оставило за собой в чаще длинный след, проложило путь. Товарищи близко... Спасен!.. Он бежит. Бежит от опасности, от одиночества, от совершенного убийства... Он задерживает дыхание, стараясь мчаться еще быстрее, и, чтобы дать выход своей злобе и своему страху, при каждом новом прыжке он кричит, не разжимая зубов:
- Дерьмо!.. Дерьмо!.. Дерьмо!..
ЭПИЛОГ
I
- Пьере! Телефон! Не слышишь?
Пьере, вестовой при канцелярии клиники, пользуясь свободными часами, когда врачи и больные, занятые процедурами, не заходят в нижний этаж, стоял, опершись о перила террасы и вдыхал утренний запах жасмина. Он бросил сигарету и подбежал к телефону.
- Алло!
- Алло! Говорит грасский телеграф. Примите телеграмму в клинику Мускье.
Телефонистка уже начала диктовать:
- "Париж - третьего мая тысяча девятьсот восемнадцатого года - семь часов пятнадцать минут. - Доктору Тибо - Клиника для отравленных газами Мускье под Грассом - Приморские Альпы". Записали?
- При-мор-ские, - повторил вестовой.
- Продолжаю: "Тетя Вез... Виктор-е-з... тетя Вез скончалась - Похороны приюте воскресенье десять часов - Целую. Подпись Жиз". Все. Повторяю...
Пройдя вестибюль, вестовой направился к выходу. В дверях канцелярии показался старик санитар в белом фартуке, с подносом в руках.
- Идешь наверх, Людовик? Занеси-ка телеграмму в пятьдесят третью палату.
В пятьдесят третьей пусто, постель застлана, комната убрана. Людовик подошел к открытому окну и выглянул в сад: военного врача Тибо нигде не было видно. Несколько ходячих больных в голубых пижамах и ночных туфлях, в солдатских или офицерских кепи, оживленно разговаривая, прогуливались на солнышке; другие, растянувшись в шезлонгах под кипарисами, читали газеты.
Санитар взял поднос, на котором остывал стакан с отваром, и вошел в палату к пятьдесят седьмому. Уже больше двух недель пятьдесят седьмой не вставал с постели. Полусидя в подушках, с потным, худым лицом, небритый, он дышал трудно, и хрип его был слышен в коридоре. Людовик налил в стакан две ложки лекарства, поддержал больному голову, чтобы удобнее было пить; вылил содержимое плевательницы в умывальник; потом, сказав несколько ободряющих слов, отправился на розыски доктора Тибо. Для очистки совести, прежде чем спуститься вниз, он заглянул в палату номер сорок девять. Полковник, откинувшись на спинку плетеного шезлонга, поставив плевательницу рядом с собой, играл с тремя офицерами в бридж. Доктора Тибо и здесь не оказалось.
- Он, должно быть, на ингаляции, - сказал доктор Бардо, встретившийся Людовику внизу у лестницы. - Дай мне, я туда иду.
Больные, закрыв головы полотенцами, сидели перед ингаляторами. Густо пахнувший мятой и эвкалиптом пар наполнял маленькую, сильно нагретую комнату, где царили молчание и полумрак.
- Антуан, тебе телеграмма.
Антуан высунул из-под полотенца побагровевшее лицо, по которому капельками бежал пот. Он отер глаза, удивленно взял из рук Бардо телеграмму, прочел ее.
- Что-нибудь важное?
Антуан отрицательно покачал головой. Глухим, сдавленным, беззвучным голосом он с трудом произнес:
- Родственница... старуха... умерла!
И, засунув телеграмму в карман пижамы, снова скрылся под полотенцем.
Бардо тронул его за плечо.
- У меня готов твой анализ. Приходи, когда кончишь.
Доктор Бардо принадлежал к тому же поколению, что и Антуан. Они были знакомы давно, еще по Парижу, с тех пор как поступили на медицинский факультет. Но потом Бардо пришлось прервать учение и уехать на два года лечиться в горы. Он поправился, но, вынужденный беречься и не доверяя парижской зиме, защищал диплом в Монпелье и специализировался на легочных заболеваниях. В самый момент объявления войны он был директором санатория в Ландах. В 1916 году Сегр, профессор медицинского факультета в Монпелье, учитель доктора Бардо, пригласил его в клинику для отравленных газами, которую Сегру поручено было организовать на юге, и они вместе создали в Мускье под Грассом это заведение, где сейчас находилось на излечении шестьдесят - семьдесят солдат и около двадцати человек командного состава.
Сюда-то и попал в начале зимы Антуан, отравленный ипритом в ноябре 1917 года во время инспекционной поездки по фронту в Шампани; он выбрал Мускье, перепробовав без всякого результата чуть ли не десяток тыловых госпиталей.
В отделении для офицерского состава Антуан был единственным военным врачом, пострадавшим от газов. Общие юношеские воспоминания, естественно, сблизили Бардо и Антуана, вопреки различию их темпераментов: Бардо был скорее мечтатель; дотошный, безынициативный, слабовольный; но так же, как и Антуан, он был страстно предан медицине и потому чрезвычайно строг к себе как к врачу. Они поняли, что их многое сближает, и вскоре стали друзьями. Бардо, на которого профессор Сегр взвалил всю работу по госпиталю, не очень-то благоволил к своему ассистенту, доктору Мазе, бывшему врачу колониальных войск, прикомандированному к клинике в Мускье после тяжелого ранения. Поэтому он особенно охотно поверял Антуану свои мысли, свои сомнения, советовался с ним, посвящал в свои труды в совершенно новой области терапии, где было еще так много белых пятен. Конечно, и речи не могло быть о том, чтобы Антуан помогал Бардо в его повседневной работе; слишком серьезно он был болен, слишком занят самим собою, слишком его беспокоили рецидивы болезни, а главное - он был угнетен бесконечными лечебными процедурами, неизбежными при его состоянии; но это не мешало Антуану интересоваться "случаями" других, и как только к нему возвращались силы, как только он мог хоть немного сосредоточиться, когда выпадали сносные дни, он присутствовал на приемах у Бардо, делал вместе с ним опыты, иной раз даже участвовал в совещаниях, ежедневно происходивших в кабинете профессора Сегра при участии Бардо и Мазе. Благодаря тому, что он находился здесь не только на положении больного, но отчасти и на положении врача, специфическая атмосфера клиники тяготила его меньше, чем прочих пациентов, он не был полностью лишен того, что в продолжение пятнадцати лет, в мирное время и во время войны, составляло подлинный и единственный смысл его существования.
Закончив ингаляцию, Антуан укутал шею шарфом, чтобы предохранить себя от слишком резкой перемены температуры, и отправился разыскивать доктора Бардо, который каждое утро в специальной пристройке лично руководил упражнениями дыхательной гимнастики, назначаемой некоторым больным.
Бардо с благожелательным вниманием дирижировал целой какофонией одышливых хрипов. Он был на полголовы выше самых высоких своих пациентов. Преждевременная лысина увеличивала лоб. Ширина плеч была под стать росту: этот человек, когда-то перенесший туберкулез, выглядел колоссом. Могучий, почти квадратный торс, туго обтянутый халатом, приобретал со спины еще более внушительные размеры.
- Я очень доволен, - сказал он, уводя Антуана в раздевалку, где никого не было. - Я боялся, что... Да нет, реакция на белок отрицательная, это хороший признак.
Из-за обшлага он вытащил бумажку. Антуан взял ее, пробежал глазами.
- Я отдам ее тебе вечером, только спишу для себя. (С первого дня заболевания Антуан вел в специальной тетради очень подробную клиническую историю своей болезни.)
- Ты слишком долго сидишь на ингаляции, - проворчал Бардо. - Смотри не уставай!
- Нет, нет, - ответил Антуан. - Я придаю ингаляции большое значение. Говорил он слабым прерывающимся голосом, но отчетливо. - Утром, когда я просыпаюсь, - полная афония: глотка густо покрыта мокротой. А сейчас она хорошо прочищена паром, и голос, как видишь, заметно лучше.
Но Бардо настаивал на своем:
- А все-таки не надо злоупотреблять... Афония, как бы ни была она неприятна сама по себе, это все-таки меньшее зло. Продолжительные ингаляции в иных случаях могут слишком резко прервать кашель. - Как многие южане, он слегка растягивал слова, и от этого выражение его глаз казалось еще мягче, серьезнее.
Бардо сел и усадил Антуана. Он старался создать у больных впечатление, что нисколько не торопится, что готов слушать их без конца, что ничто не интересует его так, как чужие недуги.
- Я бы посоветовал тебе снова начать принимать отхаркивающее, - сказал он, расспросив Антуана о том, как он провел вчерашний день и ночь. Попробуй терпин или настойку росянки. Да, да, средство народное... Обильно пропотеть перед сном, - только, конечно, смотри не простудись, - ничего не может быть лучше! - Манера оттенять некоторые гласные, некоторые дифтонги, певуче растягивать окончания слов напоминала тягучее движение смычка на басовых струнах виолончели.
Он обожал давать советы, свято верил в действие своего лечения и никогда не унывал от неудач. Особенно же ему нравилось наставлять Антуана, превосходство которого Бардо признавал охотно, без мелочной зависти.
- И потом, - продолжал он, не отводя глаз от своего пациента, - почему бы не попробовать несколько дней сернисто-мышьяковое лечение, чтобы уменьшить ночные выделения? Как вы думаете? - обратился он к доктору Мазе, входившему в комнату.