Я уже дважды пытался вырваться, скрывшись под псевдонимами: Фоско
Синибальди для "Человека с голубем" -- было продано пятьсот экземпляров, и
Шатан Бога для книги "Головы Стефании", которую начали покупать только
тогда, когда я признался в авторстве.
Итак, я знал, что "Голубчик", первый роман неизвестного писателя, будет
продаваться плохо, но инкогнито было для меня важнее. Поэтому я не стал
посвящать в свой план издателя. Рукопись была прислана из Бразилии
стараниями моего друга Пьера Мишо. С автором, неким молодым скитальцем, он
якобы познакомился в Рио: тот был не в ладах с правосудием, и путь во
Францию ему был заказан.
Рецензия читательского комитета в издательстве Галлимара оказалась
посредственной. Только страстная настойчивость первой рецензентки, которая
читала роман до передачи его августейшему комитету, убедила в конце концов
издателя, решившего отказаться от публикации, все-таки порекомендовать книгу
издательству "Меркюр де Франс". Энтузиазм Мишеля Курно довершил дело.
Пьер Мишо, не имея возможности сослаться на чей-то весомый "авторитет",
вынужден был согласиться на сокращения. Выбросили по нескольку фраз там и
тут, одну главу целиком в середине и одну в конце. Эта последняя
"экологическая" глава была для меня важной. Но, должен признать, что ее
"положительный" аспект, ее "программность" -- там, где герой, превратившись
в питона, оказывается на трибуне экологического митинга, -- действительно
выбивалась из общего тона книги. Поэтому я хочу, чтобы "Голубчик" продолжал
выходить в том виде, в каком он впервые был представлен публике.
"Экологическую" главу можно опубликовать отдельно, если мое творчество еще
будет кому-нибудь интересно.
Книга вышла. Я не ждал ничего. Единственное, чего мне хотелось, это
иногда иметь возможность погладить переплет. Людям нужны друзья.
Что же до парижской критики...
Многие и без меня говорили о "терроре в литературе", о круговой поруке,
о клане "своих", о петухах и кукушках, о возвращении долгов или сведении
счетов... На самом деле все это относится не к критике как таковой, а к
тому, что называется "парижизмом". Вне Парижа нет ничего похожего на это
мелкое стремление к всемогуществу. Давайте в который раз помечтаем здесь о
децентрализации. В Соединенных Штатах не Нью-Йорк, а критики всех больших и
малых городов страны решают участь книги. Во Франции властвует далее не сам
Париж, а парижизм.
Однажды я удостоился в некоем еженедельнике целой полосы похвал -- речь
шла о моем романе "Европа". Через год у меня выходят "Заклинатели". Желчный
разнос на всю страницу той же "критикессы" в том же еженедельнике. Ладно.
Через пару недель, самое позднее через месяц, я встречаю эту даму на обеде у
мадам Симоны Галлимар. Она выглядит смущенной.
-- Вас, наверно, удивила моя суровость по отношению к "Заклинателям"?
-- М-м...
-- Я дала такой прекрасный отзыв о "Европе", а вы меня даже не
поблагодарили...

Красиво, не правда ли?
Вполне понятно, что после подобных случаев и
еще множества других мне стало противно печатать
ся. Моей мечтой, которую я так и не смог никогда
осуществить по материальным причинам, было пи
сать в свое удовольствие и ничего никогда не публиковать при жизни.
Я был у себя в Симарроне, когда мне позвонила Джин Сиберг и сказала,
что "Голубчик" восторженно принят критикой и "Нувель Обсерватер" даже
указывает на Рэймона Кено или Арагона как на вероятных авторов, ибо "это
может принадлежать перу только большого писателя". Вскоре я узнал из газет,
что Эмиль Ажар -- это не кто иной, как Хамиль-Раджа, ливанский террорист.
Что он подпольный хирург, делающий нелегальные аборты, молодой уголовник, а
то и сам Мишель Курно собственной персоной. Что книга -- плод
"коллективного" творчества. Я говорил с одной женщиной, у которой была
любовная связь с Ажаром. По ее словам, он великолепен в постели. Надеюсь, я
не слишком ее разочаровал.
Мне пришлось обратиться к адвокату Жизель Алими, чтобы внести изменения
в договор Ажара с "Меркюр де Франс". Договор был составлен на пять романов,
и, хотя я подписал его вымышленным именем, он тем не менее обязывал меня,
как Ромена Гари, выполнять эти условия. Я выбрал мэтра Жизель Алими, потому
что ее адвокатская деятельность во время войны в Алжире говорила в пользу
невесть как возникшего, но очень меня устраивавшего мифа о ливанском
террористе Хамиль-Радже.
В первый раз мое имя было произнесено только год спустя, когда уже
вышла "Жизнь впереди", с появлением на сцене фигуры Павловича, признанием
его авторства журналом "Пуэн" и открытием нашего родства.
Теперь надо сделать попытку объясниться всерьез. Мне надоело быть
только самим собой. Мне на доел образ Ромена Гари, который мне навязали раз
и навсегда тридцать лет назад, когда "Европейское воспитание" принесло
неожиданную славу молодому летчику и Сартр написал в "Тан модерн": "Надо
подождать несколько
лет, прежде чем окончательно признать "Европейское воспитание" лучшим
романом о Сопротивлении..." Тридцать лет! "Мне сделали лицо". Возможно, я
сам бессознательно пошел на это. Так казалось проще: образ был готов,
оставалось только в него войти. Это избавляло меня от необходимости
раскрываться перед публикой. Главное, я снова затосковал по молодости, по
первой книге, по новому началу. Начать все заново, еще раз все пережить,
стать другим -- это всегда было величайшим искушением моей жизни. Я читал на
обороте обложек своих книг: "...несколько насыщенных человеческих жизней в
одной... летчик, дипломат, писатель..." Ничего, ноль, былинки на ветру и
вкус бесконечности на губах. На каждую из моих официальных, если можно так
выразиться, репертуарных жизней приходилось по две, по три, а то и больше
тайных, никому неведомых, но уж такой я закоренелый искатель приключений,
что не смог найти полного удовлетворения ни в одной из них. Правда
заключается в том, что во мне глубоко засело самое древнее протеистическое
искушение человека -- стремление к многоликости. Неутолимая жажда жизни во
всех ее возможных формах и вариантах, жажда, которую каждое новое испытанное
ощущение лишь разжигает еще сильней. Мои внутренние побуждения были всегда
противоречивы и увлекали меня одновременно в разные стороны. Спасли меня --
я имею в виду мое психическое равновесие, -- пожалуй, только сексуальность и
литература, чудесная возможность все новых и новых воплощений. Сам для себя
я постоянно был другим. И когда я обретал некую константу: сына, любовь,
собаку Санди, то моя привязанность к этим незыблемым опорам доходила до
страсти.
В таком психологическом контексте рождение, короткую жизнь и смерть
Эмиля Ажара, быть может, объяснить легче, чем мне самому поначалу казалось.
Это было для меня новым рождением. Я начинал сначала. Все было подарено
мне еще раз. У меня была полная иллюзия, что я сам творю себя заново.
Моя мечта о "тотальном романе", охватывающем и персонаж, и автора, про
которую я так пространно писал в эссе "В защиту Сганареля", стала наконец
достижима. Поскольку я публиковал одновременно и другие книги, подписывая их
"Ромен Гари", раздвоение было полным. Я заставил лгать название романа "За
этим пределом ваш билет недействителен". Я одержал верх над ненавистными мне
пределами и над "раз и навсегда".
Те, кому сейчас, когда все уже давно закончилось, это еще интересно,
могут заглянуть в прессу тех лет, чтобы представить себе восторги и
любопытство, шум и ярость, которые поднялись вокруг имени Эмиля Ажара после
выхода "Жизни впереди". Сам же я, переживая как бы свое второе пришествие,
невидимый, неизвестный, смотрел словно зритель на свою вторую жизнь. Сначала
я назвал эту книгу "Нежность камней", совершенно забыв, что уже использовал
однажды это название в романе "Прощай, Гари Купер". Мне напомнила об этом
Анни Павлович. Я решил, что все, игра проиграна. И, дабы запутать следы,
нарочно вернулся к этой ошибке в "Псевдо".
Я тогда счел, что мне остался всего один шаг до "тотального романа",
обрисованного на четырех с половиной сотнях страниц эссе "В защиту
Сганареля", и надо лишь пойти чуть-чуть дальше, сделать выдумку еще
правдоподобней и дать жизнь этому picaro*, одновременно автору и персонажу,
которого я там описал. Мне казалось также, что если Эмиль Ажар на некоторое
время продемонстрирует себя во плоти, прежде чем снова растаять в тумане
тайны, то это укрепит миф, окончательно развеет подозрение о "крупном
писателе, затаившемся в тени", которого тщились отыскать журналисты, и я
смогу продолжать писать своих "Ажаров" в полном покое, посмеиваясь в кулак.
Итак, я попросил Павловича, у которого было "лицо" такое, какое надо,
ненадолго взять на себя роль Ажара, с тем чтобы потом исчезнуть, дав прессе
вымышленную биографию и сохраняя строжайшее инкогнито. Его дело объяснить,
если он когда- нибудь пожелает, зачем, давая в Копенгагене интервью "Монду",
он обнародовал свою подлинную биографию и почему, хотя я был против,
позволил напечатать свою фотографию. С этой минуты мифический персонаж,
которого я так старательно создавал, прекратил свое существование и его
место занял Поль Павлович. Выяснить, кто он такой, ничего не стоило -- и
наше родство выплыло на свет. Я защищался, как дьявол, публиковал
опровержение за опровержением, используя в полной мере свое право на
анонимность, и в конце концов сумел убедить пишущую братию, причем даже без
особого труда, поскольку я давно уже всем надоел и им хотелось чего-нибудь
"новенького". Желая понадежнее обезопасить себя, я написал "Псевдо" как
"автобиографический" роман Поля Павловича, и таким образом мне удалось
наконец осуществить замысел романа о юношеской тревоге, о котором я грезил
со времени своих двадцати лет и "Вина мертвецов". Но я уже знал, что Эмиль
Ажар обречен. У меня к тому моменту были написаны семьдесят страниц "Тревоги
царя Соломона", но я тогда отложил их в сторону и вернулся к этому роману
лишь через два года, не устояв перед потребностью в творчестве, которая
оказалась сильнее, чем все разочарования.
Почему -- вероятно, удивится кто-то -- я готов был дать погибнуть
источнику, который еще не иссяк во мне и продолжал приносить идеи и темы?
Черт побери, да потому, что он мне больше не принадлежал. Теперь вместо меня
мою фантастическую эпопею переживал другой. Материализовавшись, Ажар
вытеснил меня из мифа...
Поль Павлович слился с персонажем. Его "ажаровская" внешность,
лукавство, темперамент, вопреки очевидности, всех убедили и отвлекли от меня
всеобщее внимание.
По правде говоря, я не думаю, чтобы полное "раздвоение" было вообще
возможно. Слишком глубоко уходят корни литературных произведений, и как бы
далеко ни вели их ответвления, какими бы несхожими они ни казались, им не
укрыться от настоящего исследования и того, что некогда именовали "анализом
текста". Так, готовя к изданию сборник своих небольших вещей, я наткнулся на
следующий рассказ, напечатанный в "Франс-Суар" в 1971 году:
"Кстати, о возрасте... Мой друг дон Мигель де Монтойя живет в Толедо
под Алькасаром, на одной из тех узких улочек, где когда-то раздавались шаги
Эль Греко. Дону Мигелю 96 лет. Уже три четверти
столетия он вырезает шахматы и фигурки Дон Кихота, который есть
Эйфелева башня испанских сувенирных лотков.
Я торжественно заявляю перед Господом и людьми, что дон Мигель -- самый
непоколебимый оптимист, какого я когда-либо встречал... В свои девяносто
шесть лет он каждый месяц ходит к знаменитой гадалке, которая предсказывает
ему будущее, глядя в хрустальный шар... Я поговорил с ней однажды после его
визита. Она чуть не плакала.
-- Ну что, по-вашему, я могу ему предсказать в его возрасте, как вы
думаете? Новую любовь? Богатство? Счастье и благополучие?
-- А почему вы не скажете ему правду? Почему не скажете, что не видите
НИЧЕГО?
В следующее воскресенье я заехал в Толедо к дону Мигелю, который сам
похож на одного из тех Дон Кихотов, которых он смастерил за свою жизнь тысяч
сто пятьдесят... Он только что вернулся от гадалки. Его дети, внуки и
правнуки выглядели совершенно убитыми, а дон Мигель восседал на зеленом
кожаном чемодане, новеньком, который он только что купил, и весь сиял.
-- Похоже, мне предстоит дальняя дорога, -- объяснил он..."
Это один к одному глава XV, где мсье Соломон идет к гадалке!
Тем временем ко мне уже начали подбираться всерьез. Потому что
существует не только парижская критика, у которой есть дела поважнее, чем
сравнивать тексты: существуют еще все те, у кого находится время читать и
кто не ограничивается скольжением по поверхности последних новинок.
Однажды ко мне пришла молодая красивая журналистка из "Матч", Лор Буле.
Ей нужно было сделать несколько снимков и взять у меня интервью по поводу
"Света женщины". Когда беседа для печати была закончена, эта юная и
застенчивая с виду женщина в два счета доказала мне, что Ромен Гари и Эмиль
Ажар -- одно и то же лицо. Ее анализ был краток и беспощаден: начала она с
моей вечной присказки "Я очень легко привязываюсь", которую она обнаружила в
"Большом Миляге" и в "Обещании на рассвете".
После чего преспокойно продолжала:
-- Эта фраза мадам Розы, которую так часто цитируют критики: "Чтобы
бояться, необязательно иметь причину" -- вы ее уже использовали в "Повинной
голове", когда Матье говорит: "С каких это пор человеку нужна причина, чтобы
бояться?"
...Я вдруг вспомнил, что эту проклятую фразу произносит еще и персонаж,
которого играет Жан-Пьер Кальфон в моем фильме "Птицы улетают умирать в
Перу".
Но я и бровью не повел. Система обороны была у меня наготове. Мне уже
случилось однажды прибегнуть к ней в споре с молодой преподавательницей
французского Женвьев Балмес, дочерью моей подруги юности. Она указала мне на
то, что отношения между Момо и мадам Розой в "Жизни впереди", отношения
между юным Люком Матье и несчастным Тео Вандерпюттом в "Большой раздевалке"
и между мною самим и моей матерью в "Обещании на рассвете" строятся
совершенно одинаково, и в продолжение всего завтрака, на который я ее
пригласил, перечисляла совпадения тем и мелких подробностей у Гари и Ажара,
вплоть до малейших свойственных мне словечек.
Я изобразил авторское тщеславие, которое всегда выглядит убедительно.
-- Вы совершенно правы, -- заявил я. -- Никто до сих пор не заметил,
как велико мое влияние на Ажара. А уж в тех случаях, которые вы назвали,
молено даже говорить о прямом плагиате. Но, в конце концов, это начинающий
автор, и я вовсе не намерен протестовать. Вообще, влияние моего творчества
на молодых писателей не оценено критикой в полной мере. Я рад, что вы это
поняли...
Прекрасные глаза Лор Буле внимательно изучали
меня. Надеюсь, когда эти строки будут опубликованы, сбудется ее мечта
стать выдающейся журна
листкой. На протяжении всего нашего разговора я
был в нее безумно влюблен. Я очень легко привязываюсь.
Не думаю, что мне удалось обмануть ее. Скорее, она из чувства такта
пощадила меня...
Потом это посыпалось со всех сторон. Учитель французского на пенсии
мсье Гордье отметил, что талисман Момо "зонтик Артур" уже был у Жозетты в
"Большой раздевалке"... И что весь Ажар заключен в "Пляске Чингиз-Кона",
вплоть до "еврейской ямы", которая играет там такую же роль, как в "Жизни
впереди"... И что тот кусок, где Момо отдает свою собаку богатой даме, чтобы
собака жила счастливее, чем он сам, это буквальный "рецидив" эпизода из
"Большой раздевалки", где Люк отдает собаку американцу, чтобы тот увез ее с
собой в сказочную страну изобилия.
Я в очередной раз ответил, что для молодого автора это простительно...
-- Поймите, мсье, это вполне естественно, что писатель моего уровня
оказывает влияние на молодых...
Я мог бы привести еще много фрагментов, где совпадения не ускользнули
бы от настоящего специалиста. Вплоть до питона Голубчика, который фигурирует
под именем Пита Душителя в моей автобиографической повести "Белый пес"... Я
подружился с ним в Лос-Анджелесе. Нужно было только одно: читать...
Я не собираюсь заниматься здесь текстологическим анализом собственного
творчества -- теперь, спустя столько времени после моей смерти, у меня
другие заботы. Мне хочется только сказать о том, что мой сын Диего понял в
тринадцать лет, читая "Жизнь впереди": Момо и мадам Роза -- это он и его
старая гувернантка-испанка Эухения Мунос Лакаста, которая так же нежно
любила его. Со своими больными, изуродованными флебитом ногами она без конца
сновала вверх и вниз по лестнице, ведущей из комнат моего сына в мои. Как и
мадам Роза, "она заслуживала лифта".
Какими бы разными ни казались "Голубчик" и "Корни неба", обе эти книги
-- один и тот же вопль одиночества. "Людям нужны друзья", -- говорит Морель,
и то, что Кузен в конце концов отождествляет себя с питоном, беззащитным, по
сути дела, существом, объясняется тем, что и в "Корнях неба",
Только благодаря настойчивости мэтра Жизель Алими я поручил Павловичу
"отказаться" от премии.
Я глубоко признателен всем своим близким. Ибо их было много --
посвященных в тайну и сохранивших ее до конца. Это, прежде всего, Мартин
Карре, моя секретарша, которой я диктовал все романы Ажара или отдавал
перепечатывать их по рукописям. Это, разумеется, Пьер Мишо и его сын Филипп.
Друзья моей юности Рене, Роже и Сильвия Ажид. Джин Сиберг, моя бывшая жена,
и ее муж Денис Берри. А также все те, кто, не нарушая, естественно,
профессиональной тайны, хранил рукописи и юридические документы: мэтр
Шарль-Андре Жюно в Женеве, мэтры Сидней Дэвис и Роберт Ланц в Нью-Йорке,
мэтр Арриги, для которого это было одним из последних его дел, и его молодой
сотрудник мэтр Репике. Мой сын Диего, который, несмотря на юный возраст,
довольствовался тем, что подмигивал мне, когда по телевидению критик из
"Лир", не оставив камня на камне от творчества Гари, которого защищала
Женвьев Дорманн, вос
кликнул: "Ах! Ажар все-таки несравнимо талантливее!"
Бывали и смешные моменты. Например, когда Павлович потребовал у меня
рукописи, чтобы не зависеть от меня, и я дал ему только первые черновые
наброски и то, сняв предварительно с них копию, чтобы не зависеть от него.
Сцена, когда Джин Сиберг упаковывала вышеупомянутые рукописи, которые я по
частям относил в сейф, была достойна пера Куртелина.
Или, например, слухи, доходившие до меня со светских обедов, где жалели
беднягу Гари, который, конечно, не без грусти и некоторой зависти следит за
успехами своего племянника, взлетевшего на литературный небосклон со
скоростью метеора, в то время как его собственная звезда закатилась, что он
и признал в романе "За этим пределом ваш билет недействителен"...
Я славно повеселился. До свидания и спасибо.


* Пройдоха, обманщик, герой плутовских романов (исп.).


Ромен Гари
21 марта 1979 г.