необходимым количеством иронии и, между двумя приглашениями на ужин, вновь
напускали на себя важность. Тем не менее С... продолжал приглашать их: он
не шел на поводу ни у их подхалимства, ни у своего собственного тщеславия,
которому льстило, что они вращаются вокруг него, будто под воздействием
некой силы тяготения. Он называл их "мои подделки", и когда они сидели за
столом или скользили на водных лыжах за быстроходными катерами, которые он
предоставлял в их распоряжение, он, наблюдая за ними из окна своей виллы,
улыбался и с благодарностью поднимал глаза на какую-нибудь редкую вещь из
своей коллекции, умиротворяющую подлинность которой ничто не могло ни
поколебать, ни подвергнуть сомнению.
В свою кампанию против купленной Баретта картины Ван Гога он не вложил
ни капли личной озлобленности: человек, начавший с небольшой бакалейной
лавки в Неаполе и стоявший сегодня во главе крупнейшего пищевого треста
Италии, был ему скорее симпатичен. Он с пониманием относился к этой
потребности покрыть следы от сыра и колбас на стенах холстами великих
мастеров - единственными гербами, которыми еще можно попытаться украсить
деньги. Но Ван Гог был фальшивый. Баретта прекрасно это знал. Однако,
упорно стремясь доказать его подлинность, покупая экспертов или их
молчание, он попадал в сферу влияния чистой силы и поэтому заслуживал
предупреждения со стороны тех, кто еще бдительно следит за соблюдением
правил игры.
- У меня на столе результаты экспертизы Фолькенгеймера, - сказал С... -
Я не знал, что с ними делать, но, выслушав вас... Сегодня же я передам это
прессе. Недостаточно, дорогой друг, иметь возможность приобретать
великолепные картины: у нас у всех есть деньги. Нужно еще проявлять к
подлинным произведениям искусства элементарное уважение, если не хватает
сил на настоящий пиетет... Ведь это, в сущности, предметы культа.
Баретта стал медленно вставать с кресла. Он хмурил брови и сжимал
кулаки. С... с удовольствием наблюдал за непримиримым, убийственным
выражением на его лице: оно его молодило. Оно напоминало ему о том
времени, когда приходилось с боем вырывать каждое дело у конкурента, -
времени, когда у него еще были конкуренты.
- Я вам это попомню, - проворчал итальянец. - Можете не сомневаться. Мы
с вами прошли примерно одинаковый жизненный путь. Скоро вы убедитесь, что
на улицах Неаполя обучают ударам таким же подлым, как и на улицах Смирны.
Он бросился вон из кабинета... Не чувствуя себя неуязвимым, С...,
однако, не совсем представлял, какой удар может нанести ему пусть даже
очень богатый человек. Он зажег сигару, быстро проиграл в уме все свои
дела, дабы убедиться, что все бреши надежно закупорены и идеальная
герметичность обеспечена. После того, как полюбовно был улажен конфликт с
американской налоговой администрацией, а в Панаме открыто
представительство его плавучей империи, ему ничто больше не угрожало. И
тем не менее после разговора с Баретта на душе у него остался неприятный
осадок: снова эта скрытая неуверенность в себе, от которой он никак не мог
избавиться. Он оставил свою сигару в пепельнице, встал и отправился в
голубую гостиную к жене. Тревога никогда не покидала его совсем, но когда
он брал руку Алфиеры в свою или касался губами ее волос, он испытывал
чувство, которое, за отсутствием лучшего определения, называл
"уверенностью" - миг абсолютного доверия, единственный, который он не
ставил под сомнение, когда наслаждался им.
- Вот и вы, наконец, - сказала она. Он склонился к ее лицу:
- Меня задержал один досадный... Ну, как все прошло?
- Мать нас, разумеется, потащила в дом мод, но отец заупрямился. Мы
закончили в Морском музее. Скучища.
- Надо уметь и скучать немножко, - сказал он. - Иначе вещи теряют свою
привлекательность...
К Алфиере из Италии приехали родители, погостить месяца три. С...
любезно - но и без колебаний - снял апартаменты в отеле "Ритц".
Со своей молодой женой он познакомился в Риме, два года назад, на
приеме в посольстве Ливана. Она только прибыла из своей семейной усадьбы
на Сицилии, где выросла и которую покидала впервые. Не без помощи матери
она за несколько недель взбудоражила видавшее виды столичное общество. Ей
тогда едва исполнилось восемнадцать, и она отличалась редкой, в прямом
смысле этого слова, красотой, как будто природа сотворила ее, чтобы
закрепить свою верховную власть и принизить все сделанное рукой человека.
Копна черных волос, лоб, глаза, губы в своей гармонии представлялись как
некий вызов жизни искусству, а нос, изящество которого не исключало,
однако, твердости характера, придавал лицу легкость, спасая его от
холодности, которая почти всегда сопутствует чересчур смелым поискам
совершенства; достичь его, а возможно, избежать, удается только природе в
ее великие моменты вдохновения или же благодаря таинственной игре случая.
Шедевр - таково было единодушное мнение всех, кто смотрел на лицо Алфиеры.
Несмотря на все оказываемые ей почести, комплименты, вздохи и прочие
восторги в ее адрес, девушка отличалась необыкновенной скромностью и
робостью, за что, несомненно, были в ответе и монахини монастыря, где она
воспитывалась. Она всегда выглядела смущенной и удивленной, слыша этот
льстивый говор, который преследовал ее везде, где бы она ни появилась; под
пылкими взглядами мужчин она бледнела, отворачивалась, ускоряла шаг, а на
лице ее читалась робость и даже смятение, достаточно неожиданное у
ребенка, которому никогда ни в чем не отказывали; трудно было представить
существо более очаровательное и при этом почти не осознающее всей степени
своей красоты.
С... был на двадцать два года старше Алфиеры, но ни мать девушки, ни ее
отец - один из тех герцогов, которыми изобилует юг Италии и на чьих
гербах, со стертым серебром, сохранились лишь изображения жалких остатков
латифундии, общипанных козами, - не нашли ничего аморального в этой
разнице возрастов. Напротив, чрезмерная робость, неуверенность девушки в
себе, от которой ее не могли излечить ни почести, ни восхищенные взгляды
терявших голову поклонников, как бы подталкивали к союзу с сильным и
опытным мужчиной; а репутация С... в этом плане была известна. Сама
Алфиера принимала его ухаживания с явным удовольствием и даже с
благодарностью. Свадьбу сыграли без помолвки, три недели спустя после
первой встречи. Никто не ожидал, что С..., этот, как его неизвестно почему
называли, "авантюрист", этот "пират", постоянно висевший на телефоне,
держа связь со всеми биржами мира, в один миг "остепенится" и станет
преданным мужем, посвящающим обществу молодой жены больше времени, чем
своим делам или коллекциям. С... был влюблен, искренне и глубоко, но те,
которые хвастались близким знакомством с ним и которые тем охотнее
выдавали себя за его друзей, чем они больше его критиковали, не уставали
напоминать, что, вероятно, не одной любовью объясняется тот торжествующий
вид, какой появился у него после женитьбы, и что ость в сердце этого
любителя искусства радость иного рода, менее чистая, а именно: то, что он
похитил у других шедевр более безупречный и более ценный, нежели все его
Веласкесы и Эль Греко вместе взятые. Супружеская чета обосновалась в
Париже, в бывшем особняке послов Испании, в квартале Марэ. На целых
полгода С... забросил дела, друзей, картины; его суда продолжали бороздить
океаны, а его представители во всех частях света исправно телеграфировали
ему отчеты о своих находках и готовящихся крупных аукционах, однако было
очевидно, что он безразличен ко всему, кроме Алфиеры; счастье его было
таким полным, что мир, казалось, становится для него спутником, далеким и
не представляющим интереса.
- Вы выглядите озабоченным.
- Да, я озабочен. Всегда неприятно поражать человека, не сделавшего
тебе ничего плохого, в его самую чувствительную точку: тщеславие... Однако
именно это я собираюсь сделать.
- Почему же?
С... немного повысил голос, как всегда, когда он бывал раздражен, более
заметным стал певучий акцент.
- Дело принципа, моя дорогая. С помощью миллионов пытаются устроить
молчаливый заговор вокруг фальшивого произведения искусства, и если мы не
наведем в этом порядок, очень скоро никого не будет волновать разница
между настоящим и поддельным, и самые прекрасные коллекции потеряют всякое
значение...
Он не сдержался и величавым жестом указал на "Каирский пейзаж" Беллини,
висевший над камином. Молодая жена как будто смутилась. Она опустила
глаза, и выражение неловкости, почти грусти тенью легло на ее лицо. Она
робко положила ладонь на руку мужа.
- Не будьте слишком жестоки...
- Иногда это необходимо.
Примерно месяц спустя после того, как публикацией в большой прессе
сокрушительного отчета группы экспертов во главе с Фолькенгеймером была
поставлена финальная точка спорам о "Неизвестном Ван Гоге", С... нашел в
своей почте фото, не снабженное никаким комментарием. Он рассеянно
посмотрел на него: лицо очень юной девушки, и самая примечательная черта
его - огромный нос, похожий на клюв хищной птицы. Он бросил фото в корзину
для бумаг и забыл о нем. На следующий день он получил новую копию, и в
течение недели, всякий раз, когда секретарша приносила почту, он находил
фотографию, с которой на него смотрело лицо с уродливым носом-клювом.
Наконец, вскрыв однажды утром конверт, он обнаружил приложенную к
отправлению записку. Отпечатанный на машинке текст был краток: "Шедевр из
вашей коллекции - подделка". С... пожал плечами: он не понимал, какой
интерес может представлять для него этот причудливый снимок и какое
отношение имеет он к его коллекции. Он собирался уже выбросить фотографию,
как вдруг его задело сомнение: глаза, рисунок губ, что-то в овале лица
смутно напоминало ему Алфиеру. Это казалось смешным: никакого реального
сходства не было, угадывались, да и то с трудом, лишь отдаленные
родственные черты. Он исследовал конверт: письмо было отправлено из
Италии. Он вспомнил, что у жены на Сицилии осталась куча двоюродных
сестер, которых он содержал в течение многих лет. С... решил поговорить с
ней об этом. Он сунул фото в карман и забыл о нем. И только вечером, за
ужином - он пригласил ее родителей, уезжавших на следующий день, - неясное
сходство вновь пришло ему на память. Он взял фото и протянул его жене.
- Посмотрите, дорогая. Я нашел это в почте сегодня утром. Трудно
представить более неудачный носовой отросток...
Лицо Алфиеры стало мертвенно-бледным. Губы ее задрожали, на глазах
выступили слезы; она бросила на отца умоляющий взгляд. Герцог, сражавшийся
со своей рыбой, едва не подавился костью. Его щеки вздулись и побагровели.
Его глаза полезли из орбит, его густые, тщательно подкрашенные черные усы,
которые гораздо лучше смотрелись бы на лице какого-нибудь карабинера, а не
истинного потомка короля обеих Сицилий, встопорщились, готовые атаковать;
он издал несколько сердитых звуков, поднес к губам салфетку и так резко
изменился в лице, что обеспокоенный дворецкий наклонился к нему с самым
участливым, на какой только был способен, видом. Герцогиня, только что
вынесшая окончательное суждение о последнем выступлении Каллас в Парижской
Опере, застыла с разинутым ртом и поднятой кверху вилкой; ее чрезмерно
напудренное лицо, окруженное огненно-рыжей шевелюрой, исказилось и
отправилось на поиски своих черт среди жировых утолщений. Совершенно
неожиданно С... не без некоторого удивления обнаружил, что нос его тещи,
не будучи таким же причудливым, чем-то все же похож на нос с фотографии:
он раньше заканчивался, но шел, бесспорно, в том же направлении.
Внимательно посмотрев на него, он не смог удержаться, чтобы с некоторой
тревогой не перевести взгляд на лицо жены: но нет, к счастью, в этих
пленительных чертах не было никакого сходства с чертами ее матери. Он
положил нож и вилку, наклонился, взял руку Алфиеры в свою.
- В чем дело, дорогая?
- Я чуть не подавился, вот в чем дело, - заявил герцог с пафосом. - С
рыбой всегда надо быть крайне осторожным. Я очень сожалею, дитя мое, что
так взволновал тебя...
- Человек вашего положения должен быть выше этого, - вставила герцогиня
весьма некстати, так, что С... даже не понял, намекает она на кость или
подхватывает разговор, нить которого, возможно, от него ускользнула. - Вам
слишком завидуют, и вряд ли стоит обращать внимание на эти сплетни. В них
нет ни одного слова правды!
- Мама, прошу вас, - сказала Алфиера упавшим голосом.
Герцог выдал целую серию ворчливых звуков, которым позавидовал бы самый
чистокровный бульдог. Дворецкий и оба лакея ходили вокруг да около с
безразличным, как будто бы, видом, плохо скрывая живейшее любопытство.
С... заметил, что ни жена, ни ее родители не смотрят на фотографию.
Наоборот, они старательно отводили взгляд от лежавшего на скатерти
предмета. Алфиера сидела неподвижно как статуя; она бросила салфетку и,
казалось, вот-вот вскочит из-за стола; она пристально смотрела на мужа
округлившимися глазами, в которых читалась немая мольба; когда тот сжал ее
руку в своей, она разразилась рыданиями. С... дал знак лакеям оставить их
одних, встал, подошел к, жене, наклонился к ней:
- Дорогая, я не понимаю, почему эта смешная фотография...
На слове "смешная" Алфиера вся напряглась, и С... с ужасом обнаружил на
этом несказанно красивом лице выражение затравленного зверя. Когда он
хотел ее обнять, она вдруг вырвалась из его рук и убежала.
- Вполне естественно, что у человека вашего положения есть враги, -
сказал герцог. - У меня самого...
- Вы счастливы вдвоем, и это главное, - сказала его жена.
- Алфиера всегда была необычайно впечатлительной, - сказал герцог. -
Завтра от этого не останется никаких следов...
- Ее надо простить, она еще так молода...
С... встал из-за стола, намереваясь пройти к жене; он нашел дверь
спальни запертой и услышал всхлипывания. Когда он постучал, всхлипывания
только усилились. Все его просьбы открыть оказались тщетными, и он
удалился к себе в кабинет. Он совсем забыл о фотографии и недоумевал, что
же могло привести Алфиеру в такое состояние. Он чувствовал неясную тревогу
- какой-то безотчетный страх - и пребывал в сильном замешательстве. Так
прошло около четверти часа, как вдруг зазвонил телефон. Секретарша
сообщила, что с ним хочет говорить синьор Баретта.
- Скажите ему, что меня нет.
- Он настаивает. Говорит, это очень важно. Речь идет о какой-то
фотографии.
- Дайте его мне.
Баретта на другом конце провода был само добродушие, но С... слишком
хорошо чувствовал интонацию, чтобы не уловить в голосе своего собеседника
нюанс почти злобной насмешки.
- Что вы от меня хотите?
- Вы получили фото, друг мой?
- Какое фото?
- Вашей жены, черт побери! Мне стоило таких трудов раздобыть его! Семья
приняла все меры предосторожности. Они никому не разрешали фотографировать
свою дочь до операции. Тот снимок, что я вам послал, сделали в монастыре
Палермо монахини; групповая фотография, я специально попросил ее
увеличить... Ее нос был полностью видоизменен одним миланским хирургом,
когда ей было шестнадцать лет. Теперь вы видите, фальшивый не только мой
Ван Гог: таков же и шедевр из вашей коллекции. Доказательство у вас перед
глазами.
Раздался грубый смех, затем - щелчок: Баретта повесил трубку.
С... остался совершенно неподвижно сидеть за своим рабочим столом.
Kurlik! Старое жаргонное словечко, популярное в Смирне, оскорбительный
термин, который употребляют турецкие и армянские торговцы, обозначая тех,
кто позволяет себя обирать, всех наивных, доверчивых простофиль, сотрясло
тишину кабинета своим явным, полным издевки, акцентом. Kurlik! Его
одурачила парочка убогих сицилийцев, и не нашлось ни одного человека среди
тех, кто называл себя его друзьями, чтобы раскрыть ему обман. Наверняка
они смеялись у него за спиной, радуясь, что он попал впросак, видя, с
каким обожанием он относится к подделке, он, человек, прослывший
обладателем безупречного вкуса и не допускавший никаких компромиссов в
вопросах подлинности... "Шедевр из вашей коллекции - подделка..." Висевший
напротив этюд к "Толедскому распятию" на миг вызвал у него раздражение
бледностью желтых и глубиной зеленых тонов, затем помутнел, исчез, оставив
его одного в презрительно-враждебном мире, так по-настоящему и не
принявшем его, видящем в нем лишь выскочку, которого достаточно долго
эксплуатировали, чтобы с ним надо было церемониться! Алфиера! Единственный
человек, которому он полностью доверял, на кого мог положиться в трудную
минуту... Она послужила инструментом в руках затравленных жуликов, скрыла
от него свое истинное лицо, и в течение двух лет нежной близости ни разу
не нарушила заговора молчания, не сделала даже и попытки признаться хотя
бы из жалости... Он попробовал взять себя в руки, подняться над этими
гнусностями: пора было забыть, наконец, о своих сокровенных обидах,
избавиться раз и навсегда от еще сидевшего в нем жалкого чистильщика
сапог, который просил милостыню на улицах, спал под витринами и которого
любой мог обругать и унизить...
Он услышал слабый шум и открыл глаза: в дверях стояла Алфиера. Он
встал. Он усвоил привычки высшего света, обучился хорошим манерам; он знал
слабости человеческой натуры и был способен их прощать. Он встал и, надев
на себя маску снисходительной иронии, которую так хорошо умел носить,
сделал попытку вернуться к роли терпимого светского человека, которую ему
удавалось играть с такой легкостью. Но когда он попытался улыбнуться, все
его лицо исказилось; он хотел показаться невозмутимым, но его губы
дрожали.
- Почему вы мне не сказали?
- Мои родители...
Он с удивлением услышал свой презрительный, почти истеричный голос,
кричавший где-то очень далеко:
- Ваши родители - бессовестные люди...
Она плакала, положив ладонь на ручку двери, не решаясь войти,
повернувшись к нему с выражением ошеломляющей мольбы на лице. Он хотел
подойти к ней, обнять, объяснить... Он знал, что нужно проявить
великодушие и понимание, что уязвленное самолюбие - ничто рядом с этими
вздрагивающими от рыданий плечами, рядом с таким горем, и, разумеется, он
бы все простил Алфиере, но не Алфиера стояла перед ним: это была другая
женщина, посторонняя, с которой он даже не был знаком, которую ловкость
фальсификатора скрыла от его взглядов. Какая-то сила настойчиво понуждала
его восстановить на этом очаровательном лице уродливый нос, похожий на
клюв хищной птицы, с жадно зияющими ноздрями; он шарил по лицу
пронзительным взглядом, выискивая детали, следы, которые выявили бы обман,
выдали бы руку шарлатана... Что-то жесткое, неумолимое шевельнулось в его
сердце. Алфиера закрыла лицо руками.
- О, пожалуйста, не смотрите на меня так...
- Успокойтесь. Вы все же должны понять, что в сложившейся ситуации...
С... не сразу удалось получить развод. Причина, на которую он вначале
сослался, произвела в газетах сенсацию - подлог и использование заведомо
подложного документа. Все это возмутило суд, в первой инстанции в иске ему
отказали, и только ценою тайного соглашения с семьей Алфиеры - точную
цифру так никогда и не узнали - он смог удовлетворить свою потребность в
подлинности. Сейчас он живет достаточно уединенно и целиком посвящает себя
своей коллекции, которая постоянно растет. Только что он приобрел "Голубую
Мадонну" Рафаэля на аукционе в Базеле.
Пер. с фр. - Л.Бондаренко, А.Фарафонов
Высокий, стройный, отличающийся той элегантностью, что так идет к
длинным хрупким кистям с пальцами художника или музыканта, посол граф де
Н... занимал в течение всей своей карьеры важные посты, но - в холодных
краях, вдали от этого Средиземноморья, к которому он стремился с такой
упорной и немного мистической страстностью, словно между ним и латинским
морем существовала некая тесная глубинная связь. Коллеги по
дипломатическому корпусу в Стамбуле упрекали его в некоторой холодности,
казалось бы никак не вязавшейся с пристрастием графа к солнцу и неге
Италии - в чем он, кстати, редко признавался, - а также в недостаточной
общительности; самые проницательные или самые снисходительные видели в
этом признак крайней чувствительности, даже ранимости, которую не всегда
удается скрыть под хорошими манерами. А быть может, его любовь к
Средиземноморью была лишь своего рода переносом чувств, и он дарил небу,
солнцу, шумным играм света и воды все то, что в силу ограничений,
налагаемых его воспитанием, профессией, а также, вероятно, и характером,
он не мог открыто отдать людям или одному человеческому существу.
В двадцать три года он женился на девушке, которую знал с детских лет,
- и это также было для него лишь способом избежать соприкосновения с миром
посторонних. О нем говорили, что он являет собой редкий пример дипломата,
сумевшего уберечь свою личность от чрезмерного поглощения должностными
обязанностями; впрочем, он выказывал легкое презрение по отношению к
людям, которые, говоря его словами, "слишком уж походили на то, что
продавали". "А это, - объяснял он своему старшему сыну, недавно
последовавшему по его стопам, - слишком явно раскрывая возможности
человека, никогда не идет на пользу ни ему самому, ни его делу",
Подобная сдержанность не мешала графу тонко чувствовать свою профессию;
и в пятьдесят семь лет, занимая свой третий по счету посольский пост,
купаясь в почестях и являясь отцом четырех очаровательных детей, он
томился смутным чувством, которое не мог объяснить, - что он всем
пожертвовал ради работы. Жена была для него идеальной спутницей жизни;
некоторая узость мышления, в которой он втайне ее обвинял, возможно,
более, чем что-либо другое, способствовала его карьере, по крайней мере во
всем, что относилось к ее внешней, но отнюдь не маловажной стороне, так
что вот уже двадцать пять лет, как он в значительной мере был избавлен от
всего, что касалось выбора закусок, печенья, подбора цветов, от
любезностей, ритуальных хороводов, благопристойных отсидок и утомительных
фривольностей дипломатической жизни. Она как бы инстинктивно оберегала его
посредством всего, что было в ней педантичного, "комильфо", условного, и
он изумился бы, узнав, сколько любви вмещало в себя то, что он считал
просто узостью кругозора. Они были одного возраста; имения их семей
соседствовали на берегу Балтики; ее родители устроили этот брак, даже и не
подозревая, что она любила его с детства. Теперь это была худая женщина, с
прямой осанкой, одевавшаяся с тем безразличием, в котором было что-то от
самоотречения; она питала слабость к ленточкам из черного бархата вокруг
шеи, которые лишь притягивают внимание к тому, что они пытаются скрыть.
Чересчур длинные серьги причудливо подчеркивали каждый поворот головы и
придавали что-то патетическое ее неженственному облику. Они мало
разговаривали друг с другом, как будто между ними существовал молчаливый
уговор; она стремилась предугадать малейшее его желание и в максимальной
степени избавить его от общения с людьми.
Он пребывал в убеждении, что оба они заключили брак по расчету и что
стать супругой посла было целью и венцом всей ее жизни. Он бы изумился, а
возможно, даже возмутился, когда бы узнал, что она проводит долгие часы в
церквах, прося за него Бога. С самой их свадьбы она ни разу не забывала о
нем в своих молитвах, и они были пылкими и просительными, как будто она
считала, что он постоянно подвергается какой-то скрытой опасности. И
сейчас еще, на гребне примерной жизни, когда дети уже выросли и когда
ничто, казалось бы, не угрожает тому, кого она окружила немой и как бы
мучительной лаской, странным образом скрываемой даже в мгновенья
супружеской близости, и сейчас еще, после тридцати пяти лет совместной
жизни, ей случалось часами простаивать на коленях во французской церкви
Пера [квартал в Стамбуле], сжимая в пальцах кружевной платок, молясь о
том, чтобы не взорвалась внезапно одна из тех бомб замедленного действия,
которые судьба порой закладывает с самого рождения в сердце мужчины. Но
что же могло угрожать изнутри человеку, вся жизнь которого была как один
долгий солнечный день с идеальной видимостью, как процесс неторопливого и
спокойного расцвета личности, нашедшей свое призвание?
Граф провел самую светлую пору своей карьеры в крупных столицах, и если
ему еще чего-то хотелось, так это быть назначенным однажды в Рим - это
сердце Средиземноморья, - о котором он продолжал грезить с пылом
влюбленного. Судьба, однако, как бы отчаянно противилась его желанию.
Неоднократно он был на грани того, чтобы получить назначение в Афины,
затем в Мадрид, но в последний момент какое-нибудь внезапное решение
Администрации отбрасывало его далеко от цели.
То, что граф называл превратностями судьбы, его жена всегда принимала с
некоторым облегчением, хотя никогда в этом и не признавалась. Даже те
несколько недель отпуска, который они ежегодно проводили с детьми на Капри
или в Бордигере, она переносила с трудом: ее привычка к умолчанию, ее
темперамент, чувствовавший себя привольно лишь в разреженном климате,
приятно навевавшем лишенный всяческих страстей покой, даже цвет ее лица,
очень бледный, превосходно сочетавшийся с тяжеловесной скрытностью всегда
задернутых штор, - все способствовало тому, что Средиземноморье
представлялось ей джунглями красок, запахов и звуков, в которые она
напускали на себя важность. Тем не менее С... продолжал приглашать их: он
не шел на поводу ни у их подхалимства, ни у своего собственного тщеславия,
которому льстило, что они вращаются вокруг него, будто под воздействием
некой силы тяготения. Он называл их "мои подделки", и когда они сидели за
столом или скользили на водных лыжах за быстроходными катерами, которые он
предоставлял в их распоряжение, он, наблюдая за ними из окна своей виллы,
улыбался и с благодарностью поднимал глаза на какую-нибудь редкую вещь из
своей коллекции, умиротворяющую подлинность которой ничто не могло ни
поколебать, ни подвергнуть сомнению.
В свою кампанию против купленной Баретта картины Ван Гога он не вложил
ни капли личной озлобленности: человек, начавший с небольшой бакалейной
лавки в Неаполе и стоявший сегодня во главе крупнейшего пищевого треста
Италии, был ему скорее симпатичен. Он с пониманием относился к этой
потребности покрыть следы от сыра и колбас на стенах холстами великих
мастеров - единственными гербами, которыми еще можно попытаться украсить
деньги. Но Ван Гог был фальшивый. Баретта прекрасно это знал. Однако,
упорно стремясь доказать его подлинность, покупая экспертов или их
молчание, он попадал в сферу влияния чистой силы и поэтому заслуживал
предупреждения со стороны тех, кто еще бдительно следит за соблюдением
правил игры.
- У меня на столе результаты экспертизы Фолькенгеймера, - сказал С... -
Я не знал, что с ними делать, но, выслушав вас... Сегодня же я передам это
прессе. Недостаточно, дорогой друг, иметь возможность приобретать
великолепные картины: у нас у всех есть деньги. Нужно еще проявлять к
подлинным произведениям искусства элементарное уважение, если не хватает
сил на настоящий пиетет... Ведь это, в сущности, предметы культа.
Баретта стал медленно вставать с кресла. Он хмурил брови и сжимал
кулаки. С... с удовольствием наблюдал за непримиримым, убийственным
выражением на его лице: оно его молодило. Оно напоминало ему о том
времени, когда приходилось с боем вырывать каждое дело у конкурента, -
времени, когда у него еще были конкуренты.
- Я вам это попомню, - проворчал итальянец. - Можете не сомневаться. Мы
с вами прошли примерно одинаковый жизненный путь. Скоро вы убедитесь, что
на улицах Неаполя обучают ударам таким же подлым, как и на улицах Смирны.
Он бросился вон из кабинета... Не чувствуя себя неуязвимым, С...,
однако, не совсем представлял, какой удар может нанести ему пусть даже
очень богатый человек. Он зажег сигару, быстро проиграл в уме все свои
дела, дабы убедиться, что все бреши надежно закупорены и идеальная
герметичность обеспечена. После того, как полюбовно был улажен конфликт с
американской налоговой администрацией, а в Панаме открыто
представительство его плавучей империи, ему ничто больше не угрожало. И
тем не менее после разговора с Баретта на душе у него остался неприятный
осадок: снова эта скрытая неуверенность в себе, от которой он никак не мог
избавиться. Он оставил свою сигару в пепельнице, встал и отправился в
голубую гостиную к жене. Тревога никогда не покидала его совсем, но когда
он брал руку Алфиеры в свою или касался губами ее волос, он испытывал
чувство, которое, за отсутствием лучшего определения, называл
"уверенностью" - миг абсолютного доверия, единственный, который он не
ставил под сомнение, когда наслаждался им.
- Вот и вы, наконец, - сказала она. Он склонился к ее лицу:
- Меня задержал один досадный... Ну, как все прошло?
- Мать нас, разумеется, потащила в дом мод, но отец заупрямился. Мы
закончили в Морском музее. Скучища.
- Надо уметь и скучать немножко, - сказал он. - Иначе вещи теряют свою
привлекательность...
К Алфиере из Италии приехали родители, погостить месяца три. С...
любезно - но и без колебаний - снял апартаменты в отеле "Ритц".
Со своей молодой женой он познакомился в Риме, два года назад, на
приеме в посольстве Ливана. Она только прибыла из своей семейной усадьбы
на Сицилии, где выросла и которую покидала впервые. Не без помощи матери
она за несколько недель взбудоражила видавшее виды столичное общество. Ей
тогда едва исполнилось восемнадцать, и она отличалась редкой, в прямом
смысле этого слова, красотой, как будто природа сотворила ее, чтобы
закрепить свою верховную власть и принизить все сделанное рукой человека.
Копна черных волос, лоб, глаза, губы в своей гармонии представлялись как
некий вызов жизни искусству, а нос, изящество которого не исключало,
однако, твердости характера, придавал лицу легкость, спасая его от
холодности, которая почти всегда сопутствует чересчур смелым поискам
совершенства; достичь его, а возможно, избежать, удается только природе в
ее великие моменты вдохновения или же благодаря таинственной игре случая.
Шедевр - таково было единодушное мнение всех, кто смотрел на лицо Алфиеры.
Несмотря на все оказываемые ей почести, комплименты, вздохи и прочие
восторги в ее адрес, девушка отличалась необыкновенной скромностью и
робостью, за что, несомненно, были в ответе и монахини монастыря, где она
воспитывалась. Она всегда выглядела смущенной и удивленной, слыша этот
льстивый говор, который преследовал ее везде, где бы она ни появилась; под
пылкими взглядами мужчин она бледнела, отворачивалась, ускоряла шаг, а на
лице ее читалась робость и даже смятение, достаточно неожиданное у
ребенка, которому никогда ни в чем не отказывали; трудно было представить
существо более очаровательное и при этом почти не осознающее всей степени
своей красоты.
С... был на двадцать два года старше Алфиеры, но ни мать девушки, ни ее
отец - один из тех герцогов, которыми изобилует юг Италии и на чьих
гербах, со стертым серебром, сохранились лишь изображения жалких остатков
латифундии, общипанных козами, - не нашли ничего аморального в этой
разнице возрастов. Напротив, чрезмерная робость, неуверенность девушки в
себе, от которой ее не могли излечить ни почести, ни восхищенные взгляды
терявших голову поклонников, как бы подталкивали к союзу с сильным и
опытным мужчиной; а репутация С... в этом плане была известна. Сама
Алфиера принимала его ухаживания с явным удовольствием и даже с
благодарностью. Свадьбу сыграли без помолвки, три недели спустя после
первой встречи. Никто не ожидал, что С..., этот, как его неизвестно почему
называли, "авантюрист", этот "пират", постоянно висевший на телефоне,
держа связь со всеми биржами мира, в один миг "остепенится" и станет
преданным мужем, посвящающим обществу молодой жены больше времени, чем
своим делам или коллекциям. С... был влюблен, искренне и глубоко, но те,
которые хвастались близким знакомством с ним и которые тем охотнее
выдавали себя за его друзей, чем они больше его критиковали, не уставали
напоминать, что, вероятно, не одной любовью объясняется тот торжествующий
вид, какой появился у него после женитьбы, и что ость в сердце этого
любителя искусства радость иного рода, менее чистая, а именно: то, что он
похитил у других шедевр более безупречный и более ценный, нежели все его
Веласкесы и Эль Греко вместе взятые. Супружеская чета обосновалась в
Париже, в бывшем особняке послов Испании, в квартале Марэ. На целых
полгода С... забросил дела, друзей, картины; его суда продолжали бороздить
океаны, а его представители во всех частях света исправно телеграфировали
ему отчеты о своих находках и готовящихся крупных аукционах, однако было
очевидно, что он безразличен ко всему, кроме Алфиеры; счастье его было
таким полным, что мир, казалось, становится для него спутником, далеким и
не представляющим интереса.
- Вы выглядите озабоченным.
- Да, я озабочен. Всегда неприятно поражать человека, не сделавшего
тебе ничего плохого, в его самую чувствительную точку: тщеславие... Однако
именно это я собираюсь сделать.
- Почему же?
С... немного повысил голос, как всегда, когда он бывал раздражен, более
заметным стал певучий акцент.
- Дело принципа, моя дорогая. С помощью миллионов пытаются устроить
молчаливый заговор вокруг фальшивого произведения искусства, и если мы не
наведем в этом порядок, очень скоро никого не будет волновать разница
между настоящим и поддельным, и самые прекрасные коллекции потеряют всякое
значение...
Он не сдержался и величавым жестом указал на "Каирский пейзаж" Беллини,
висевший над камином. Молодая жена как будто смутилась. Она опустила
глаза, и выражение неловкости, почти грусти тенью легло на ее лицо. Она
робко положила ладонь на руку мужа.
- Не будьте слишком жестоки...
- Иногда это необходимо.
Примерно месяц спустя после того, как публикацией в большой прессе
сокрушительного отчета группы экспертов во главе с Фолькенгеймером была
поставлена финальная точка спорам о "Неизвестном Ван Гоге", С... нашел в
своей почте фото, не снабженное никаким комментарием. Он рассеянно
посмотрел на него: лицо очень юной девушки, и самая примечательная черта
его - огромный нос, похожий на клюв хищной птицы. Он бросил фото в корзину
для бумаг и забыл о нем. На следующий день он получил новую копию, и в
течение недели, всякий раз, когда секретарша приносила почту, он находил
фотографию, с которой на него смотрело лицо с уродливым носом-клювом.
Наконец, вскрыв однажды утром конверт, он обнаружил приложенную к
отправлению записку. Отпечатанный на машинке текст был краток: "Шедевр из
вашей коллекции - подделка". С... пожал плечами: он не понимал, какой
интерес может представлять для него этот причудливый снимок и какое
отношение имеет он к его коллекции. Он собирался уже выбросить фотографию,
как вдруг его задело сомнение: глаза, рисунок губ, что-то в овале лица
смутно напоминало ему Алфиеру. Это казалось смешным: никакого реального
сходства не было, угадывались, да и то с трудом, лишь отдаленные
родственные черты. Он исследовал конверт: письмо было отправлено из
Италии. Он вспомнил, что у жены на Сицилии осталась куча двоюродных
сестер, которых он содержал в течение многих лет. С... решил поговорить с
ней об этом. Он сунул фото в карман и забыл о нем. И только вечером, за
ужином - он пригласил ее родителей, уезжавших на следующий день, - неясное
сходство вновь пришло ему на память. Он взял фото и протянул его жене.
- Посмотрите, дорогая. Я нашел это в почте сегодня утром. Трудно
представить более неудачный носовой отросток...
Лицо Алфиеры стало мертвенно-бледным. Губы ее задрожали, на глазах
выступили слезы; она бросила на отца умоляющий взгляд. Герцог, сражавшийся
со своей рыбой, едва не подавился костью. Его щеки вздулись и побагровели.
Его глаза полезли из орбит, его густые, тщательно подкрашенные черные усы,
которые гораздо лучше смотрелись бы на лице какого-нибудь карабинера, а не
истинного потомка короля обеих Сицилий, встопорщились, готовые атаковать;
он издал несколько сердитых звуков, поднес к губам салфетку и так резко
изменился в лице, что обеспокоенный дворецкий наклонился к нему с самым
участливым, на какой только был способен, видом. Герцогиня, только что
вынесшая окончательное суждение о последнем выступлении Каллас в Парижской
Опере, застыла с разинутым ртом и поднятой кверху вилкой; ее чрезмерно
напудренное лицо, окруженное огненно-рыжей шевелюрой, исказилось и
отправилось на поиски своих черт среди жировых утолщений. Совершенно
неожиданно С... не без некоторого удивления обнаружил, что нос его тещи,
не будучи таким же причудливым, чем-то все же похож на нос с фотографии:
он раньше заканчивался, но шел, бесспорно, в том же направлении.
Внимательно посмотрев на него, он не смог удержаться, чтобы с некоторой
тревогой не перевести взгляд на лицо жены: но нет, к счастью, в этих
пленительных чертах не было никакого сходства с чертами ее матери. Он
положил нож и вилку, наклонился, взял руку Алфиеры в свою.
- В чем дело, дорогая?
- Я чуть не подавился, вот в чем дело, - заявил герцог с пафосом. - С
рыбой всегда надо быть крайне осторожным. Я очень сожалею, дитя мое, что
так взволновал тебя...
- Человек вашего положения должен быть выше этого, - вставила герцогиня
весьма некстати, так, что С... даже не понял, намекает она на кость или
подхватывает разговор, нить которого, возможно, от него ускользнула. - Вам
слишком завидуют, и вряд ли стоит обращать внимание на эти сплетни. В них
нет ни одного слова правды!
- Мама, прошу вас, - сказала Алфиера упавшим голосом.
Герцог выдал целую серию ворчливых звуков, которым позавидовал бы самый
чистокровный бульдог. Дворецкий и оба лакея ходили вокруг да около с
безразличным, как будто бы, видом, плохо скрывая живейшее любопытство.
С... заметил, что ни жена, ни ее родители не смотрят на фотографию.
Наоборот, они старательно отводили взгляд от лежавшего на скатерти
предмета. Алфиера сидела неподвижно как статуя; она бросила салфетку и,
казалось, вот-вот вскочит из-за стола; она пристально смотрела на мужа
округлившимися глазами, в которых читалась немая мольба; когда тот сжал ее
руку в своей, она разразилась рыданиями. С... дал знак лакеям оставить их
одних, встал, подошел к, жене, наклонился к ней:
- Дорогая, я не понимаю, почему эта смешная фотография...
На слове "смешная" Алфиера вся напряглась, и С... с ужасом обнаружил на
этом несказанно красивом лице выражение затравленного зверя. Когда он
хотел ее обнять, она вдруг вырвалась из его рук и убежала.
- Вполне естественно, что у человека вашего положения есть враги, -
сказал герцог. - У меня самого...
- Вы счастливы вдвоем, и это главное, - сказала его жена.
- Алфиера всегда была необычайно впечатлительной, - сказал герцог. -
Завтра от этого не останется никаких следов...
- Ее надо простить, она еще так молода...
С... встал из-за стола, намереваясь пройти к жене; он нашел дверь
спальни запертой и услышал всхлипывания. Когда он постучал, всхлипывания
только усилились. Все его просьбы открыть оказались тщетными, и он
удалился к себе в кабинет. Он совсем забыл о фотографии и недоумевал, что
же могло привести Алфиеру в такое состояние. Он чувствовал неясную тревогу
- какой-то безотчетный страх - и пребывал в сильном замешательстве. Так
прошло около четверти часа, как вдруг зазвонил телефон. Секретарша
сообщила, что с ним хочет говорить синьор Баретта.
- Скажите ему, что меня нет.
- Он настаивает. Говорит, это очень важно. Речь идет о какой-то
фотографии.
- Дайте его мне.
Баретта на другом конце провода был само добродушие, но С... слишком
хорошо чувствовал интонацию, чтобы не уловить в голосе своего собеседника
нюанс почти злобной насмешки.
- Что вы от меня хотите?
- Вы получили фото, друг мой?
- Какое фото?
- Вашей жены, черт побери! Мне стоило таких трудов раздобыть его! Семья
приняла все меры предосторожности. Они никому не разрешали фотографировать
свою дочь до операции. Тот снимок, что я вам послал, сделали в монастыре
Палермо монахини; групповая фотография, я специально попросил ее
увеличить... Ее нос был полностью видоизменен одним миланским хирургом,
когда ей было шестнадцать лет. Теперь вы видите, фальшивый не только мой
Ван Гог: таков же и шедевр из вашей коллекции. Доказательство у вас перед
глазами.
Раздался грубый смех, затем - щелчок: Баретта повесил трубку.
С... остался совершенно неподвижно сидеть за своим рабочим столом.
Kurlik! Старое жаргонное словечко, популярное в Смирне, оскорбительный
термин, который употребляют турецкие и армянские торговцы, обозначая тех,
кто позволяет себя обирать, всех наивных, доверчивых простофиль, сотрясло
тишину кабинета своим явным, полным издевки, акцентом. Kurlik! Его
одурачила парочка убогих сицилийцев, и не нашлось ни одного человека среди
тех, кто называл себя его друзьями, чтобы раскрыть ему обман. Наверняка
они смеялись у него за спиной, радуясь, что он попал впросак, видя, с
каким обожанием он относится к подделке, он, человек, прослывший
обладателем безупречного вкуса и не допускавший никаких компромиссов в
вопросах подлинности... "Шедевр из вашей коллекции - подделка..." Висевший
напротив этюд к "Толедскому распятию" на миг вызвал у него раздражение
бледностью желтых и глубиной зеленых тонов, затем помутнел, исчез, оставив
его одного в презрительно-враждебном мире, так по-настоящему и не
принявшем его, видящем в нем лишь выскочку, которого достаточно долго
эксплуатировали, чтобы с ним надо было церемониться! Алфиера! Единственный
человек, которому он полностью доверял, на кого мог положиться в трудную
минуту... Она послужила инструментом в руках затравленных жуликов, скрыла
от него свое истинное лицо, и в течение двух лет нежной близости ни разу
не нарушила заговора молчания, не сделала даже и попытки признаться хотя
бы из жалости... Он попробовал взять себя в руки, подняться над этими
гнусностями: пора было забыть, наконец, о своих сокровенных обидах,
избавиться раз и навсегда от еще сидевшего в нем жалкого чистильщика
сапог, который просил милостыню на улицах, спал под витринами и которого
любой мог обругать и унизить...
Он услышал слабый шум и открыл глаза: в дверях стояла Алфиера. Он
встал. Он усвоил привычки высшего света, обучился хорошим манерам; он знал
слабости человеческой натуры и был способен их прощать. Он встал и, надев
на себя маску снисходительной иронии, которую так хорошо умел носить,
сделал попытку вернуться к роли терпимого светского человека, которую ему
удавалось играть с такой легкостью. Но когда он попытался улыбнуться, все
его лицо исказилось; он хотел показаться невозмутимым, но его губы
дрожали.
- Почему вы мне не сказали?
- Мои родители...
Он с удивлением услышал свой презрительный, почти истеричный голос,
кричавший где-то очень далеко:
- Ваши родители - бессовестные люди...
Она плакала, положив ладонь на ручку двери, не решаясь войти,
повернувшись к нему с выражением ошеломляющей мольбы на лице. Он хотел
подойти к ней, обнять, объяснить... Он знал, что нужно проявить
великодушие и понимание, что уязвленное самолюбие - ничто рядом с этими
вздрагивающими от рыданий плечами, рядом с таким горем, и, разумеется, он
бы все простил Алфиере, но не Алфиера стояла перед ним: это была другая
женщина, посторонняя, с которой он даже не был знаком, которую ловкость
фальсификатора скрыла от его взглядов. Какая-то сила настойчиво понуждала
его восстановить на этом очаровательном лице уродливый нос, похожий на
клюв хищной птицы, с жадно зияющими ноздрями; он шарил по лицу
пронзительным взглядом, выискивая детали, следы, которые выявили бы обман,
выдали бы руку шарлатана... Что-то жесткое, неумолимое шевельнулось в его
сердце. Алфиера закрыла лицо руками.
- О, пожалуйста, не смотрите на меня так...
- Успокойтесь. Вы все же должны понять, что в сложившейся ситуации...
С... не сразу удалось получить развод. Причина, на которую он вначале
сослался, произвела в газетах сенсацию - подлог и использование заведомо
подложного документа. Все это возмутило суд, в первой инстанции в иске ему
отказали, и только ценою тайного соглашения с семьей Алфиеры - точную
цифру так никогда и не узнали - он смог удовлетворить свою потребность в
подлинности. Сейчас он живет достаточно уединенно и целиком посвящает себя
своей коллекции, которая постоянно растет. Только что он приобрел "Голубую
Мадонну" Рафаэля на аукционе в Базеле.
Пер. с фр. - Л.Бондаренко, А.Фарафонов
Высокий, стройный, отличающийся той элегантностью, что так идет к
длинным хрупким кистям с пальцами художника или музыканта, посол граф де
Н... занимал в течение всей своей карьеры важные посты, но - в холодных
краях, вдали от этого Средиземноморья, к которому он стремился с такой
упорной и немного мистической страстностью, словно между ним и латинским
морем существовала некая тесная глубинная связь. Коллеги по
дипломатическому корпусу в Стамбуле упрекали его в некоторой холодности,
казалось бы никак не вязавшейся с пристрастием графа к солнцу и неге
Италии - в чем он, кстати, редко признавался, - а также в недостаточной
общительности; самые проницательные или самые снисходительные видели в
этом признак крайней чувствительности, даже ранимости, которую не всегда
удается скрыть под хорошими манерами. А быть может, его любовь к
Средиземноморью была лишь своего рода переносом чувств, и он дарил небу,
солнцу, шумным играм света и воды все то, что в силу ограничений,
налагаемых его воспитанием, профессией, а также, вероятно, и характером,
он не мог открыто отдать людям или одному человеческому существу.
В двадцать три года он женился на девушке, которую знал с детских лет,
- и это также было для него лишь способом избежать соприкосновения с миром
посторонних. О нем говорили, что он являет собой редкий пример дипломата,
сумевшего уберечь свою личность от чрезмерного поглощения должностными
обязанностями; впрочем, он выказывал легкое презрение по отношению к
людям, которые, говоря его словами, "слишком уж походили на то, что
продавали". "А это, - объяснял он своему старшему сыну, недавно
последовавшему по его стопам, - слишком явно раскрывая возможности
человека, никогда не идет на пользу ни ему самому, ни его делу",
Подобная сдержанность не мешала графу тонко чувствовать свою профессию;
и в пятьдесят семь лет, занимая свой третий по счету посольский пост,
купаясь в почестях и являясь отцом четырех очаровательных детей, он
томился смутным чувством, которое не мог объяснить, - что он всем
пожертвовал ради работы. Жена была для него идеальной спутницей жизни;
некоторая узость мышления, в которой он втайне ее обвинял, возможно,
более, чем что-либо другое, способствовала его карьере, по крайней мере во
всем, что относилось к ее внешней, но отнюдь не маловажной стороне, так
что вот уже двадцать пять лет, как он в значительной мере был избавлен от
всего, что касалось выбора закусок, печенья, подбора цветов, от
любезностей, ритуальных хороводов, благопристойных отсидок и утомительных
фривольностей дипломатической жизни. Она как бы инстинктивно оберегала его
посредством всего, что было в ней педантичного, "комильфо", условного, и
он изумился бы, узнав, сколько любви вмещало в себя то, что он считал
просто узостью кругозора. Они были одного возраста; имения их семей
соседствовали на берегу Балтики; ее родители устроили этот брак, даже и не
подозревая, что она любила его с детства. Теперь это была худая женщина, с
прямой осанкой, одевавшаяся с тем безразличием, в котором было что-то от
самоотречения; она питала слабость к ленточкам из черного бархата вокруг
шеи, которые лишь притягивают внимание к тому, что они пытаются скрыть.
Чересчур длинные серьги причудливо подчеркивали каждый поворот головы и
придавали что-то патетическое ее неженственному облику. Они мало
разговаривали друг с другом, как будто между ними существовал молчаливый
уговор; она стремилась предугадать малейшее его желание и в максимальной
степени избавить его от общения с людьми.
Он пребывал в убеждении, что оба они заключили брак по расчету и что
стать супругой посла было целью и венцом всей ее жизни. Он бы изумился, а
возможно, даже возмутился, когда бы узнал, что она проводит долгие часы в
церквах, прося за него Бога. С самой их свадьбы она ни разу не забывала о
нем в своих молитвах, и они были пылкими и просительными, как будто она
считала, что он постоянно подвергается какой-то скрытой опасности. И
сейчас еще, на гребне примерной жизни, когда дети уже выросли и когда
ничто, казалось бы, не угрожает тому, кого она окружила немой и как бы
мучительной лаской, странным образом скрываемой даже в мгновенья
супружеской близости, и сейчас еще, после тридцати пяти лет совместной
жизни, ей случалось часами простаивать на коленях во французской церкви
Пера [квартал в Стамбуле], сжимая в пальцах кружевной платок, молясь о
том, чтобы не взорвалась внезапно одна из тех бомб замедленного действия,
которые судьба порой закладывает с самого рождения в сердце мужчины. Но
что же могло угрожать изнутри человеку, вся жизнь которого была как один
долгий солнечный день с идеальной видимостью, как процесс неторопливого и
спокойного расцвета личности, нашедшей свое призвание?
Граф провел самую светлую пору своей карьеры в крупных столицах, и если
ему еще чего-то хотелось, так это быть назначенным однажды в Рим - это
сердце Средиземноморья, - о котором он продолжал грезить с пылом
влюбленного. Судьба, однако, как бы отчаянно противилась его желанию.
Неоднократно он был на грани того, чтобы получить назначение в Афины,
затем в Мадрид, но в последний момент какое-нибудь внезапное решение
Администрации отбрасывало его далеко от цели.
То, что граф называл превратностями судьбы, его жена всегда принимала с
некоторым облегчением, хотя никогда в этом и не признавалась. Даже те
несколько недель отпуска, который они ежегодно проводили с детьми на Капри
или в Бордигере, она переносила с трудом: ее привычка к умолчанию, ее
темперамент, чувствовавший себя привольно лишь в разреженном климате,
приятно навевавшем лишенный всяческих страстей покой, даже цвет ее лица,
очень бледный, превосходно сочетавшийся с тяжеловесной скрытностью всегда
задернутых штор, - все способствовало тому, что Средиземноморье
представлялось ей джунглями красок, запахов и звуков, в которые она