победу в водных глубинах тех моральных и духовных ценностей, которые
завещали нам наши предки. Вперед, герои новых рубежей человечества! СЛАВА
НАШИМ ДОБЛЕСТНЫМ ПЕРВОПРОХОДЦАМ!
В толпе поднялся гул одобрения, зазвучал государственный гимн, а
Президент тем временем шагнул вперед и перерезал ленту, натянутую поперек
Триумфальной аллеи. Волнение прошло по рядам первопроходцев; одновременно
задвигались лапы, клешни, усики, щупальца, хвосты, плавники, и Хорас
Мак-Клар, которого толкали со всех сторон одновременно, инстинктивно
втянул голову под панцирь, а потом вытянул шею и дал последние наставления
Билли:
- Держись рядом со мной, Билли. И когда будем в воде, не уплывай
далеко. А главное, не зарывайся в ил. Оставайся там, где дно песчаное.
Вспомни, мой мальчик, чему тебя учили в Аквариуме. И будь осторожен,
поначалу все может оказаться не так просто.
- Вперед и помните, что именно на вас надеется страна! Мы в вас верим!
Мужайтесь! Прочь сомнения! Не забывайте - каждый наш шаг направляют
ученые, поэтому человеческий род выйдет из нынешних суровых испытаний с
честью, как и раньше, а враги обнаружат, что и в океанских глубинах мы
столь же решительны и верны бессмертным идеалам! Вперед, к новым мирным
завоеваниям! СЛАВА НАШИМ ДОБЛЕСТНЫМ ПЕРВОПРОХОДЦАМ!
Тут Хораса Мак-Клара сильно ударили по голове, и он возмущенно
обернулся к соседу.
- Эй вы, нельзя ли поосторожнее? - завопил он, внезапно выплескивая все
раздражение, которое так долго сдерживал, и растерянность от всего, что с
ним произошло. - И что вы, кретин несчастный, собираетесь делать с этой
чертовой клюшкой для гольфа в вашем-то виде, да еще под водой, а?
Стэнли Кубалик, который упрямо сжимал клешнями клюшку для гольфа,
бросил на него злобный взгляд:
- Мой психоаналитик посоветовал мне взять с собой в новую среду
обитания какой-нибудь привычный предмет, хотя бы на первое время, чтобы
спокойнее себя чувствовать. А вам что, жалко? Считайте, что я взял с собой
клюшку для гольфа из сентиментальности. Вот и Президент только что сказал,
что мы должны хранить верность традиционным ценностям, слышали? Надо иметь
рядом что-то надежное. И я не виноват, что вы всем дорогу загораживаете,
старая вы черепаха!
- Господа, господа, не ссорьтесь! - воскликнул пастор Бикфорд, который
пробегал мимо прихрамывая, потому что две лапы у него были заняты двумя
томиками Библии, отпечатанными на пластике, специально для первопроходцев.
- Останемся друзьями, господа, останемся друзьями! У нас ведь у всех
по-прежнему одинаковый мозг! И какой бы странный вид ни приняли наши
конечности, это ведь все те же руки, верно? И наши голосовые связки никуда
не исчезли! Какие тут еще нужны доказательства того, что нас хранит Святое
Провидение? На нас возложен священный долг, и мы...
- Прекратите вы когда-нибудь, пастор, тыкать мне в глаз вашим
пищеводом? - проревел Хорас Мак-Клар.
- О, прошу прощения!
- Кстати, руки, а точнее, пальцы, у нового поколения уже исчезают, -
заметило существо вроде паука, бегущее рядом с Хорасом Мак-Кларом, в
котором тот с трудом узнал своего бывшего научного консультанта Майка
Капровица.
- Это вредные и беспочвенные слухи! - воскликнул пастор Бикфорд. -
Главное - сохранить в целости нашу веру в человека... Важна не внешность,
какой бы она ни была, а душа, ведь это в нее Бог вдохнул жизнь...
- Кстати, еще никто не доказал, что исчезновение рук и интеллекта
положит конец свободному миру, - заявил розовый краб, который, зажав
клешнями портрет Линкольна из нержавейки, пробивал себе дорогу между
другими первопроходцами, расталкивая всех подряд без всякого почтения к
ближним. - Мы еще и не такое видали!
Хорас Мак-Клар уже собрался угостить его в ответ какой-нибудь
колкостью, но вдруг почувствовал под брюшком приятную прохладу, которая
его мгновенно успокоила: он добрался до воды. Для начала он лениво поплыл.
Билли, естественно, исчез. Хорас Мак-Клар взглянул вокруг с некоторой
опаской: тут было множество странных и довольно подозрительных существ.
Передовые представители русских могли спокойно похитить малыша, чтобы
подвергнуть идеологической обработке. С другой стороны, было все же
маловероятно, что им удалось бы подобраться так близко к американскому
побережью. Он вынырнул на поверхность и рассеянно сглотнул пару мух. В
голове у него разлилась блаженная легкость; он медленно погрузился в ил и
поддался приятной и целительной истоме.

* * *

- И в любом случае не позволяйте ему есть мух, - сказал доктор, выходя
из комнаты больного. - Вряд ли это ему полезно. И не оставляйте его в
ванне больше чем на десять минут. Если вы его там оставите, он уже никогда
не захочет выходить. Если позвонят из Белого дома, объясните, что у
пациента кризис и что сейчас невозможно предсказать, к каким последствиям
это приведет и когда...
- Такой выдающийся человек! - вздохнула медсестра. - И занимал такой
ответственный пост... Что мы скажем его жене?
- Скажите, что его организм переживает тяжелый кризис, но у нас есть
надежда. Ему может стать лучше самое раннее дней через пятнадцать. Эти
внезапные трансформации почти всегда тяжело сказываются на психике.
Кстати, попросите доктора Стайна уделить мне сегодня минутку. У меня снова
пробивается чешуя на левом боку, и, я думаю, надо принять какие-то меры.
Еще скажите ему, что у номера пятьдесят шесть очень тяжело идет линька:
смещение плавников и преждевременное, на мой взгляд, отвердение панциря -
очевидно, потребуется операция.
- Ну и времена! - прошептала сестра.
- Да уж, - ответил доктор, - у папочки кончилось терпение.



    Я ЕМ БОТИНОК



Пер. с фр. - В.Козовой

Передо мной расстилалась Аризонская пустыня со своими терновниками и
колючками - жалкая растительность и иссохшая земля. Такой ландшафт вполне
соответствует моему возрасту, душевному состоянию и настроению. Но как раз
под влиянием этого скудного и бесплодного ландшафта я имел неосторожность
рассказать жене случай из своего далекого прошлого. Одним словом, я дал
волю ностальгии и, быть может, определенному возмущению против признаков
старости на моих висках и в моем сердце.
Короче говоря, я принялся рассказывать жене историю своей первой любви.
Я заявляю, право же не хвастая, что в девятилетнем возрасте, подобно
самым великим влюбленным всех времен, совершил ради своей возлюбленной
поступок, которому, насколько мне известно, не было равного. Я съел, чтобы
доказать ей свою любовь, ботинок на резиновой подошве.
Уже не первый раз я съедал ради нее всякие предметы.
За неделю до того я съел целую серию баварских марок, которые с этой
целью украл у дедушки, а за две недели до того, в день нашей первой
встречи, я съел дюжину земляных червей и шесть бабочек.
Теперь следует объясниться.
Я знаю, когда речь заходит о любовных подвигах, мужчины всегда склонны
к бахвальству. Послушать их, так их отвага не знала границ. И попробуйте
усомниться - они не поступятся ни единой мелочью. Вот почему я и не прошу
верить тому, что помимо этого я съел ради своей возлюбленной японский
веер, пять метров шерстяной нитки, фунт вишневых косточек (она ела вишни,
а мне протягивала косточки), а также трех редких рыбок, которых мы поймали
в аквариуме ее учителя музыки.
Моей маленькой подруге было только восемь лет, но требовательность ее
была огромна. Она бежала передо мной по аллеям парка и указывала пальцем
то на кучу листьев, то на гравий, то на клочок газеты, валявшийся под
ногами, и я безропотно повиновался. Помнится, она вдруг стала собирать
маргаритки, и я с ужасом смотрел, как букет рос у нее в руках; но я съел и
маргаритки под ее неусыпным взором, в котором тщетно пытался обнаружить
огонек восхищения. Никак не проявив благодарности, она убежала вприпрыжку,
а через некоторое время вернулась с полудюжиной улиток и протянула их мне
повелительным жестом. Тогда мы спрятались в кустах, чтобы нас не увидели
гувернантки, и мне пришлось повиноваться - улитки проследовали положенным
путем; все это я проделал под ее недоверчивым взглядом, так что о
мошенничестве не могло быть и речи.

* * *

В то время детей еще не посвящали а тайны любви, и я был уверен, что
поступаю как принято. Впрочем, я и сегодня еще не убежден, что был не
прав. Ведь я старался как мог. И, наверное, именно этой восхитительной
Мессалине я обязан своим воспитанием чувств.
Самое грустное заключалось в том, что я ничем не мог ее удивить. Едва я
покончил с маргаритками и улитками, как она проговорила задумчиво:
- Жан-Пьер съел для меня пятьдесят мух и остановился только потому, что
мама позвала его к чаю.
Я содрогнулся.
Я чувствовал, что готов съесть для Валентины - именно так ее звали -
пятьдесят мух, но я не мог вынести мысли, что, стоит мне отвернуться, как
она обманывает меня с моим лучшим другом. Однако я проглотил и это. Я
начинал привыкать.
- Можно, я поцелую тебя?
- Ладно. Но не слюнявь мне щеку, я этого не люблю.
Я поцеловал ее, стараясь не слюнявить щеку. Мы стали на колени за
кустами, и я целовал ее еще и еще. А она крутила серсо вокруг пальца.
- Сколько уже?
- Восемьдесят семь. Можно поцеловать тебя тысячу раз?
- Ладно. Только поскорее. Это сколько - тысяча?
- Я не знаю. Можно, я тебя и в плечо поцелую?
- Ладно.

* * *

Я поцеловал ее и в плечо. Но все это было не то. Я чувствовал, что
должно быть еще что-то, мне неизвестное, но самое главное. Сердце у меня
отчаянно колотилось, я целовал ее в нос и волосы и чувствовал, что этого
недостаточно, что нужно что-то большее; наконец, потеряв голову от любви,
я сел в траву и снял ботинок.
- Я могу съесть его ради тебя, если хочешь.
Она положила серсо на землю и присела на корточки. Я заметил в ее
глазах огонек восхищения. Большего я не желал. Я взял перочинный ножик и
начал резать ботинок. Она глядела на меня.
- Ты будешь есть его сырым?
- Да.
Я проглотил кусок, за ним другой. Под ее восхищенным взглядом я
чувствовал себя настоящим мужчиной. Отрезав следующий кусок, я глубоко
вздохнул и проглотил его; я продолжал это занятие до тех пор, пока сзади
не раздался крик моей гувернантки и она не вырвала ботинок у меня из рук.
Мне было очень плохо в ту ночь, и, поскольку пришлось выкачивать
содержимое моего желудка, все доказательства моейлюбви, одно за другим,
предстали перед родительским взором.
Вот какими воспоминаниями я поделился с женой, сидя на террасе нашего
дома в Аризоне и глядя на скудный ландшафт пустыни, словно с приближением
шестого десятка я ощутил вдруг неодолимую потребность оживить в памяти
свежесть давно минувшей юности. Жена выслушала мой рассказ молча, но я
заметил на ее лице мечтательное выражение, показавшееся мне странным. С
тех пор она почему-то резко переменила отношение ко мне. Она почти со мной
не разговаривала. Быть может, я поступил нетактично, рассказав ей о своих
прошлых увлечениях, но на склоне дней, после тридцати лет совместной
жизни, мне кажется, я заслуживал снисхождения.
Встречая ее взгляд, я читал в нем упрек и даже страдание, а порою глаза
ее наполнялись слезами. Через несколько дней после нашего разговора она
слегла. Она отказалась от врача и лишь смотрела на меня негодующим взором.
Она лежала у себя в комнате, с большой грелкой, свернувшись в клубок;
когда я входил, она бросала на меня оскорбленный взгляд и поворачивалась
спиной, так что мне оставалось лишь смотреть на седые завитки у нее над
ухом. К тому времени обе наши дочери уже вышли замуж и мы жили вдвоем. Я,
как призрак, бродил из комнаты в комнату. Я позвонил старшей дочери в
надежде хоть от нее узнать, в чем же я провинился, - дело в том, что моя
жена и старшая дочь ежедневно целый час обсуждали по телефону мои
недостатки. Но на этот раз дочь не была в курсе дела. По этому поводу она
слышала от матери лишь ничем не примечательную на первый взгляд фразу:
- Твой отец никогда меня по-настоящему не любил.

* * *

Я сошел на террасу, тяжело опустился в кресло и принялся размышлять. Я
глядел на расстилавшийся передо мною ландшафт, с его кактусами, бесплодной
землей и потухшими вулканами, и не спеша, тщательно проверял свою совесть.
Потом я вздохнул. Поднялся, пошел в гараж и сел в машину. Я отправился в
Скоттсдейл и вошел в магазин "Джон и КЬ".
- Мне нужна, - сказал я, - пара ботинок на резиновой подошве.
Что-нибудь полегче. Для мальчика девяти лет.
Я взял сверток и поехал домой. Затем прошел на кухню и добрых полчаса
кипятил ботинки. Затем я поставил их на тарелку и решительным шагом вошел
в комнату жены. Она бросила на меня печальный взгляд, в котором вдруг
зажглось удивление. Она приподнялась на постели. Глаза ее засверкали
надеждой. Торжественным жестом я вынул из кармана перочинный ножик и сел у
нее в ногах. Потом взял ботинок и принялся за него. Проглотив кусок, я
бросил патетический взгляд на жену: в конце концов, мой желудок был уже не
тот, что в те, давние времена. В ее взоре я прочел лишь величайшее
удовлетворение. Я закрыл глаза и продолжал жевать с мрачной решимостью по
поддаваться бегу времени, седине и старческой помощи. Я говорил себе, что,
собственно, нет никаких оснований склонять голову перед недомоганиями,
слабостью сердца и всем прочим, что связано с возрастом. Я проглотил еще
кусок. Я не заметил, как жена взяла у меня из рук перочинный нож. Но
открыв глаза, я увидел, что в руках у нее второй ботинок и она принимается
уже за второй кусок. Она улыбнулась мне сквозь слезы. Я взял ее руку, и мы
долго сидели так в сумерках, глядя на пару детских ботинок, которые стояли
перед нами на тарелке.



    ПИСЬМО К МОЕЙ СОСЕДКЕ ПО СТОЛУ



Пер. с фр. - С.Козицкий

Мадам!
Я в свете новичок. Однако несколько раз я оказывался за столом рядом с
Вами. Вы молоды, красивы, неизменно восхитительно одеты, и Ваши
драгоценности делают честь Вашему мужу.
В первое же наше знакомство - на этапе семги - Вы сообщили мне без
обиняков:
- Я вас ничего не читала.
Я сказал себе: вот так рождается чистая дружба. Ко мне вернулась
надежда, а я вернулся к семге.
Едва только появился омар, Вы обронили многообещающую улыбку:
- Теперь я стану покупать Ваши книги.
Я был счастлив, что всего за несколько движений вилкой сумел Вас
заинтересовать. Но Вы продолжали:
- Скажите, как это к вам приходят все ваши мысли?
Омар, скажу Вам, был великолепен. Свежайший омар: хозяйка дома - жена
министра. Так вот, едва Вы задали мне свой вопрос, омар стал тухнуть прямо
у меня в тарелке. На глазах. Нельзя так поступать с женой министра.
Все же я дотянул до конца ужина. Хотя и не смог объяснить Вам, как мне
приходят в голову мысли: кто ж их знает. Назавтра я узнал от нашей общей
знакомой, принцессы Диди, что я Вас "очень разочаровал".
Неделю спустя я снова попал в Вашу компанию. Вы молниеносно пошли в
наступление:
- Почему вы всегда такой мрачный? Как будто вам все опротивело. У вас
неприятности?
"Всегда" после двух встреч, мне кажется, слегка чересчур. Однако
хотелось бы на этот предмет объясниться. Начнем с того, что у меня такая
физиономия, я тут ни при чем. Она от рождения. Она снаружи и необязательно
отражает глубину натуры.
Вид у меня, как Вы правильно заметили, и правда иной раз такой, будто я
мучаюсь зубами. Видите ли, у меня нервная работа. Легко понять: в романе
десять, двадцать, пятьдесят героев. Если я выгляжу озабоченным, это
означает, что я думаю о своих персонажах. Когда я думаю о себе, я, как
правило, помираю от хохота.
Третьего дня в "Жокей-клубе" я имел беседу с одной из Ваших
приятельниц, графиней Биби. Поболтав чуток, она прямодушно сообщила мне:
- А вы совсем не похожи на то, что про вас говорят.
Я побледнел: я и не подозревал, что это всем известно. Я полагал, что
спрятал труп, который предварительно разрубил на куски, в надежном месте.
ан нет, речь-то, оказалось, о другом:
- Вы скорее милы.
Это был один из чудовищнейших моментов в моей жизни. Сколько
вульгарности, дурных манер и вдобавок семнадцать лет дипломатической
службы, и за пятнадцать минут беседы с таким трудом заработанная репутация
- коту под хвост! Что я мог сделать? На миг я подумал, не укусить ли мне
ее за ухо, но решил, что она может неправильно это истолковать.
Еще одно. Вышло так, что я женат на киноактрисе, да еще и
восхитительной красоты. Позавчера у маркизы Рокепин Вы на миг оторвались
от ванильного мороженого:
- Скажите, вы ревнуете, когда на экране кто-то целует вашу жену?
- Ну что вы, мадам, вовсе нет. Не более чем ваш муж, когда вы
отправляетесь на осмотр к врачу.
Мне показалось, что Вы хотели залепить мне пощечину. За что, Бог мой?
Вы задали мне конкретный вопрос, я дал Вам конкретный ответ. Почему же на
следующий день Вы сказали виконтессе Зизи, что я невежа?
Зизи, кстати, меня защищала. Если я правильно понял, она ответила Вам,
что я никакой не невежа. А просто свинья.
Мадам, я не свинья. Я не открываюсь людям, с которыми едва знаком, вот
и все. Вы покупаете мои книги, прекрасно. Но разрешите мне, мадам,
остаться по крайней мере в бюстгальтере. Чтение моих книг не дает Вам
никакого права раздевать меня, да еще наспех. "В душе вы романтик, да?",
"В душе вы нигилист, да?", "В душе вы разочарованный, да?" И все это между
сыром и фруктами. Мадам, если бы все это было у меня в душе, я бы давно
лег на операцию.
Вчера я нарвался на Вас у Базилеусов. Вы только что прочли мой новый
роман... Там героиня - американка, которая пьет, травится наркотиками и
вообще ничем не брезгует. Я едва успел поцеловать Вам руку, как Вы уже
встали в боевую стойку:
- Эту американку вы писали с вашей жены, да?
Сообщаю, что героиня моего следующего романа - нимфоманка. Давайте,
мадам. Постарайтесь. "Прыгайте к выводам", как говорят в Англии. Но если
моя жена на этот раз даст Вам пару оплеух, то не ограничивайтесь тем, что
обзовете меня невежей. Потребуйте у своего мужа, чтобы он вызвал меня на
дуэль. Я выберу оружие, которое, мне кажется, стало сегодня оружием
"большого света", - кухонный нож!
Мне не хотелось бы закончить это письмо, не ответив на последний
вопрос, который Вы задали мне на другой день у графини Бизи, чей муж
кто-то там по свекле.
Вы упомянули один из моих романов, где все происходит на парижском дне.
- Как же получается, что вы, профессиональный дипломат, так хорошо
знакомы со средой сутенеров, девиц легкого поведения и преступников?
Мадам, откроюсь Вам. Прежде чем стать профессиональным дипломатом, я
был сутенером, девицей легкого поведения и преступником. Единственное, что
меня удивляет: как, идя такими темпами, Вы не обвинили Достоевского в
убийстве старухи процентщицы при помощи топора, а Микеланджело - в
соучастии в распятии Христа?
Примите, мадам, уверения в моей совершеннейшей искренности.



    ПОДДЕЛКА



Пер. с фр. - Л.Бондаренко, А.Фарафонов

- Ваш Ван Гог - подделка.
С... сидел за своим рабочим столом, под своим последним приобретением -
картиной Рембрандта, которую он завоевал в открытом бою на аукционе в
Нью-Йорке, где знаменитейшие музеи мира не раз признавали свое поражение.
Развалившись в кресле, Баретта - серый галстук, черная жемчужина,
совсем седые волосы, сдержанно-элегантный костюм строгого покроя и монокль
на одутловатом лице - вынул из нагрудного кармана платочек и вытер пот со
лба.
- Вы единственный, кто трубит об этом на всех перекрестках. Кое-какие
сомнения, правда, были, в определенный момент... Я этого не отрицаю. Я
пошел на риск. Однако сегодня вопрос решен окончательно: портрет
подлинный. Манера письма бесспорна, узнаваема в каждом мазке...
С... со скучающим видом играл разрезным ножом из слоновой кости.
- Ну так в чем же тогда проблема? Радуйтесь, что обладаете этим
шедевром.
- Я вас прошу только об одном: не высказываться по этому поводу. Не
бросайте свою гирю на весы. С... слегка улыбнулся:
- Я был представлен на аукционе... Я воздержался.
- Продавцы ходят за вами как стадо баранов. Они боятся раздражать вас.
И потом, будем откровенны:самые крупные из них находятся под вашим
финансовым контролем...
- Это преувеличение, - сказал С... - Я всего лишь принял кое-какие меры
предосторожности, чтобы обеспечить себе некоторое преимущество на
распродажах.
Взгляд Баретты был едва ли не умоляющим.
- Не понимаю, что вас настроило против меня в этом деле.
- Мой дорогой друг, будем серьезны. Поскольку я не купил этого Ван
Гога, то мнение экспертов, усомнившихся в подлинности картины,
естественно, получило огласку. Но если бы я ее купил, она бы не досталась
вам. Верно? Что именно вы хотите, чтобы я сделал?
- Вы мобилизовали на борьбу с этой картиной все имеющиеся в вашем
распоряжении силы, - сказал Баретта. - Я в курсе дела: вы используете все
свое влияние, доказывая, что речь идет о подделке. А ваше влияние велико,
ох как велико! Стоит вам только сказать слово...
С... бросил разрезной нож из слоновой кости на стол и встал.
- Сожалею, мой дорогой. Очень сожалею. Вопрос - принципиальный, и вам
следовало бы понять это. Я не стану соучастником подлога, даже через
умолчание. У вас замечательная коллекция, и вы просто-напросто должны
признать, что ошиблись. В вопросах подлинности я не иду ни на какие сделки
с совестью. В мире, где повсюду торжествуют фальсификация и ложные
ценности, единственное, во что остается верить, так это в шедевры. Мы
должны защищать наше общество от всякого рода фальсификаторов. Для меня
произведения искусства священны, подлинность - это моя религия... Ваш Ван
Гог - подделка. Этого трагического гения достаточно предавали при жизни -
мы можем, мы должны защитить его по крайней мере от посмертных
предательств.
- Это ваше последнее слово?
- Я удивляюсь, что такой почтенный человек, как вы, может просить меня
стать участником подобной махинации...
- Я заплатил за нее триста тысяч долларов, - сказал Баретта.
С... презрительно поморщился:
- Я знаю, знаю... Вы умышленно подняли цену на аукционе: ведь если бы
вы получили ее за гроши... Нет, в самом деле, все это шито белыми нитками.
- В любом случае, после того как вы обронили несколько злосчастных
слов, смущенные лица людей, когда они смотрят на мою картину... Все-таки
вы должны понять...
- Я понимаю, - сказал С... - Но не одобряю. Сожгите холст, вот жест,
который не только поднимет престиж вашей коллекции, но и укрепит вашу
репутацию честного человека. И я еще раз повторяю, вы здесь ни при чем:
речь идет о Ван Гоге.
Лицо Баретта одеревенело. С... узнал знакомое выражение: то, что
неизменно появлялось на лицах его соперников в делах, когда он отстранял
их от рынка. "В добрый час, - подумал он с иронией. - Вот так и
приобретают друзей..." Но тут в дело была замешана одна из тех немногих
ценностей, которыми он действительно дорожил, одна из насущнейших его
потребностей - потребность в подлинности. Он и сам не мог бы ответить на
вопрос, откуда у него эта странная ностальгия. Быть может, от полного
отсутствия иллюзий: он знал, что не может верить никому, что всем он
обязан своему необычайному финансовому успеху, приобретенной власти,
деньгам и что живет он, окруженный лицемерием комфорта, которое, хоть и
приглушало всякого рода слухи, не могло, однако, служить надежной защитой
от злых языков.
"Прекраснейшей частной коллекции работ Эль Греко ему мало... он еще
пытается оспаривать подлинность картин Рембрандта из американских музеев.
Не много ли для босяка из Смирны, который занимался воровством с витрин и
продавал непристойные почтовые открытки в порту... Он нашпигован
комплексами, несмотря на свой самоуверенный вид: его погоня за шедеврами
не что иное, как попытка забыть свое происхождение".
Возможно, в этом и была доля правды. Он столь долго пребывал в
состоянии некоторой неуверенности - не зная даже, на каком языке он
думает: английском, турецком или армянском, - что непреложный в своей
подлинности предмет искусства внушал ему такое почтение, какое способны
породить в возвышенных и беспокойных душах лишь абсолютно незыблемые
ценности. Два замка во Франции, роскошнейшие квартиры в Нью-Йорке,
Лондоне, безупречный вкус, самые лестные награды, британский паспорт - и
тем не менее стоило только промелькнуть той певучей интонации, с какой он
бегло говорил на семи языках, да "левантийскому", как его принято
называть, выражению на лице, которое встречается также на лицах скульптур
самых высоких эпох искусства - Шумерской и Ашшурской, - как тут же
начинали подозревать, что его гнетет чувство социальной ущербности
(говорить "расовой" уже избегали). И поскольку его торговый флот был таким
же мощным, как у греков, а в его салонах работы Тициана и Веласкеса
соседствовали с единственным подлинным Вермеером, обнаруженным после
подделок Ван Меегерена, поговаривали, что скоро будет невозможно повесить
у себя работу мастера, не опасаясь прослыть выскочкой.
С... все было известно об этих стрелах - кстати, изрядно потрепанных, -
которые свистели у него за спиной и которые он воспринимал как должные
знаки внимания к своей персоне: он устраивал слишком хорошие приемы, чтобы
высший свет Парижа отказывал ему в своих осведомителях. Последние же, с
особым рвением искавшие его общества, чтобы даром провести отпуск на борту
его яхты или в его имении на мысе Антиб, сами же и высмеивали показную
роскошь, которой они так естественно пользовались; и когда остаток стыда
или просто изворотливость мешала им слишком явно заниматься этими опытами
по психологическому восстановлению, они умело разбавляли свои слова самым