все посинело.
- Это от холода, - ответил ее спутник и снова вздохнул.
Он порылся в карманах, нашел пудреницу, открыл. Пуховка несколько раз
выпадала из его одеревенелых пальцев.
- Ну вот, - проговорил он наконец.
- Он посмотрел на меня?
- Кто? - удивился мужчина. - Ах, ну да, - спохватился он. - Конечно, на
тебя все смотрят. Ты очень красивая.
- Мне все равно. Просто не хочу выглядеть чокнутой. Меня всегда красиво
одевали и красиво причесывали. Родители очень за этим следили.
Стая ворон взвилась над пустырем, покружила над площадью и, каркая,
полетела куда-то. Девушка подняла голову и широко улыбнулась.
- Вы слышите? - сказала она. - Мне нравится, как они каркают. Будто
сразу картину видишь.
- Это точно, - согласился мужчина. Он боязливо огляделся, снова извлек
из кармана бутылку и отпил.
- Рождественскую картину, - продолжала девушка, по-прежнему улыбаясь и
глядя в пространство. - Я вижу это так же отчетливо, как если бы видела
взаправду. Трубы... из них в вечереющее небо поднимается дым... Продавец
елок катит свою тележку... И лавки все такие нарядные, аппетитные... А в
окнах огни и белые снежинки...
Ее спутник оторвался от бутылки и вытер губы.
- Ага, - откликнулся он хрипловато. - Все именно так. И еще снеговик: с
трубкой и в цилиндре. Дети вылепили. Мы всегда в детстве снеговика на
Рождество лепили.
- Если уж ко мне действительно должно вернуться зрение, хорошо бы под
Рождество. Все кругом такое белое, чистое...
Старик мрачно уставился в грязную лужу у себя под ногами.
- Это точно, - согласился он.
- Заметьте, я совсем с этим не тороплюсь. Мне и так хорошо.
Старик вдруг заерзал на чемодане, замахал руками:
- Что ты, что ты! Не говори так! Вот потому ты и не видишь. Это
психологическое... Врачи все как один сказали, что лечить тебя придется
долго. И трудно. Но ты обязательно вылечишься. А если ты будешь
упрямиться, то даже профессор Штерн ничего не сможет сделать. Я все
прекрасно знаю, все, что ты видела, что пережила...
Он сидел на своем чемоданчике, говорил и размахивал руками, и концы его
шарфа подпрыгивали в такт.
- Да, конечно, ты пережила шок. Но ведь это же были солдаты... скоты, а
не люди... Не все люди такие. В людей надо верить. И вовсе ты не слепая.
Ты не видишь, потому что не хочешь видеть. Все врачи подтвердили, что это
всего-навсего нервный шок... Если ты сама хоть капельку постараешься, если
перестанешь упрямиться... Если захочешь видеть... Профессор Штерн
обязательно тебя вылечит. Может, даже к следующему Рождеству. Только надо
верить!
- От вас спиртным пахнет, - сказала девушка.
Старик замолк, спрятал руки в рукава и втянул голову в плечи. Он теснее
придвинулся к девушке, и они снова замерли на чемоданчике, а снег танцевал
вокруг них свой робкий танец.
Очередной грузовик, оставив позади руины Певческой школы, выехал на
площадь. Старик снова поднялся. Он не выказал радости, когда грузовик
вдруг затормозил, и вроде даже не огорчился, когда тот дал газ. Машина
везла обломки, и над площадью повисло облако рыжей пыли. Оно коснулось
лица девушки, и она принялась тереть глаза. Старик вынул из кармана
белоснежный платок и с величайшей осторожностью стал вытирать ей лоб и
веки, будто хотел стереть с ее лица малейшие следы грязи.
- Не остановился? - спросила девушка.
- Он нас просто не заметил.
Постепенно их окутал мрак, и снежные хлопья сменились звездами. Сонно
прокаркав, разлетелись последние вороны, и на небо взошла луна, чтобы
слегка приаккуратить мир и развеять тьму. Проехал еще один грузовик: фары
его пристально вперились в путников, но затем равнодушно отвернулись.
- Надо бы пройти чуть дальше, - сказал мужчина. - Они просто едут в
другую сторону. Не менять же им из-за нас направление.
Девушка встала в ожидании. Мужчина засуетился вокруг чемодана.
- Сейчас, сейчас! - Он покосился в ее сторону, вынул из чемодана другую
бутылку, побольше, и приложился к горлышку. Остановился, перевел дух и
приложился снова. Чемодан его был набит игрушками: куклами, плюшевыми
медведями, разноцветными шарами и елочной мишурой. Еще там был костюм Деда
Мороза: красный с белой оторочкой халат, колпак с помпоном и накладная
белая борода. Старик закрыл чемодан, взял девушку за руку и направился к
шоссе. Асфальт от снега стал мокрым, и дорога под ногами блестела. Вскоре
они подошли к столбу с указателем "На Гамбург"; до города было шестьдесят
километров. Посмотрев на табличку, мужчина прибавил шаг.
- Почти уже пришли, - отметил он удовлетворенно.
На дороге сверкнул фарами грузовик и под монотонно нарастающее рычание
широко распахнул горящие глаза. Старик встрепенулся, засуетился, замахал
руками. Грузовик пронесся мимо, потом затормозил и медленно попятился.
Старик засеменил к дверце.
- Нам в Гамбург! - выкрикнул он.
Лица шофера не было видно: из глубины кабины синеватый огонек дежурной
лампочки выхватывал лишь общие очертания фигуры и дрожащие на баранке
руки. Шофер, вероятно, разглядывал путников. Одна рука оторвалась от руля
- знак садиться. В кабине было жарко. Девушка прислонилась к дверце,
сунула руки поглубже в рукава и заснула, не дожидаясь, пока машина
тронется. Старик устроился рядом, втащив чемодан на колени. Он был
настолько мал ростом, что ноги его в грязных, потрескавшихся башмаках
болтались, не доставая до пола. Круглое бесцветное лицо, несмотря на
морщины и седую щетину, казалось совсем детским в синем свете лампочки.
Старика мотало из стороны в сторону, но он изо всех сил старался не
толкнуть и не разбудить девушку. От жары и рева мотора, прибавившихся к
общей усталости и действию шнапса, он совсем разомлел, а разомлев,
сделался словоохотливым и принялся болтать с шофером. Рассказал, что зовут
его Адольф Каннинхен, что он бродячий торговец из Ганновера и что, если бы
у шофера были дети, он мог бы показать ему свой товар... Но шофер будто и
не слушал; лица его было совсем не разглядеть, один только блик от
ночника. Порой он бросал быстрый взгляд на девушку, прикорнувшую в своем
уголке. Старик же болтал без умолку: дела-де у него шли неважнецки,
понадеялся вот на праздники, потратился, накупил всякой всячины для
Рождества да костюм Деда Мороза в придачу; ходил-ходил по улицам в красном
колпаке, с бородой, да только все зря; совсем голодно им обоим стало...
Может, в Гамбурге дело пойдет на лад, большой город все-таки. Так что
теперь они в Гамбург едут. Это все ради девушки. Она... как бы это
сказать... больна, в общем. Родителей у нее убило, а с бедняжкой беда
приключилась. Нет-нет, он не собирается вдаваться в подробности... солдаты
есть солдаты, какой с них спрос. Но для малышки это был настоящий шок: она
вдруг взяла да и ослепла. Вернее, как говорит доктор, у нее случилась
психологическая слепота. Она просто не хочет видеть этот мир - вот и все.
Очень сложный случай. Не то чтобы она по-настоящему была слепа, но это все
равно, что по-настоящему, раз она не может видеть. То есть она не хочет
ничего видеть, но врачи говорят, что это все одно слепота, самая что ни на
есть настоящая, а никакое не притворство. Они говорят, это такая форма
истерии. Вот не хочет видеть - и все тут. Прячется в свою слепоту, вот как
они говорят. И вылечить это совсем непросто: тут чуткость нужна, и
деликатный подход, и даже самоотверженность... Шофер в очередной раз
повернул голубоватый блик своего лица и пристальней посмотрел на девушку,
потом снова уставился на дорогу...
Да, вот ведь какая история, малышка такой хрупкой оказалась, ну прямо
чистое стекло... То бомбежка, то поди проживи на этих развалинах, а потом
еще и солдаты... Да что с них взять, сами не ведали, что творили, война,
знаете, они думали, так и надо... Да только вот с тех самых пор малышка
крепко-накрепко закрыла свои глазки. То есть она их внутри закрыла, а
так-то они у нее всегда открыты. И очень даже, знаете ли, хорошенькие -
голубые-голубые. В общем, все это трудно объяснить, психология, одним
словом. Но ее вылечат, непременно вылечат, наука так стремительно
развивается, оглянитесь вокруг: это же просто чудо, особенно и Германии; у
нас такие замечательные ученые, прямо-таки пионеры нового мира, даже враги
это признают. Правда, доктора говорят, что настоящий специалист есть
только один. Это доктор Штерн из Гамбурга. Таких, как он, больше нет на
свете, это не человек, а событие. Все врачи в один голос так говорят. Он
даже лечит задаром, если случай интересный. А у малышки случай еще какой
интересный, это уж точно. Психологическая слепота - так врачи говорят.
Очень редкий случай, прямо-таки уникальный. Как раз то, что профессору
надо, потому как у него ко всему психологический подход. А с больными он
такой деликатный - деликатность перво-наперво нужна, и не только в этом -
говорит с ними, а сам записи делает, а потом, через несколько месяцев, хоп
- и больной здоров. Только долго это все, вот беда. Тут ведь надо
действовать с величайшей осторожностью. А крошка эта, вы понимаете, ну
прямо как надтреснутое стекло, впору в вате хранить. Мне приходится очень
следить за тем, что и как я ей рассказываю: все в веселых красках -
никаких разрушенных стен, никаких солдат; кругом только славные домики с
красной черепицей, садики-огородики да добрые люди. Я все ей описываю в
розовых тонах, понимаете? И мне, представьте, совсем это нетрудно, я ведь
в душе оптимист. Верю я людям. Я всегда говорил: верьте людям, и они
отплатят вам сторицей. Я вот только чего боюсь: что лечение очень уж
затянется. Ну да ладно, авось люди в Гамбурге до игрушек охочи. Уж
кого-кого, а ребятишек в Германии хватает, это скорей родителей маловато,
вот игрушки никто и не покупает. Но я, знаете ли, все равно оптимист.
Просто мы, люди, еще не" достигли высот, мы еще как бы в начале пути. Но
надо все время идти вперед и вперед, и тогда из этого непременно выйдет
толк. Я лично верю в будущее. Ведь малышка мне не дочка и даже не
племянница, нет, она мне совсем никто, чужая то есть. Если только можно
считать чужим своего ближнего...
Он сидел с чемоданом на коленях и размахивал руками, и лицо его было
совсем синим от света ночника. Шофер снова окинул взглядом девушку,
задержался на нарумяненных щеках, на губах, приоткрытых в сонной улыбке,
на розовой ленточке в светлых волосах. Торговец игрушками продолжал что-то
лепетать, качался все больше и поминутно тыкался подбородком себе в
грудь... Внезапно завизжали тормоза. Старик уже успел заснуть, сложившись
вдвое над своим чемоданом. По инерции он подался вперед, стукнулся лбом о
ветровое стекло и вскрикнул:
- Господи Боже мой, что случилось?
- Вылазь.
- Вы дальше не поедете?
- Вылазь, говорю. Старик засуетился.
- Ну что ж, ничего не поделаешь... И на том спасибо...
Он соскочил на землю, поставил чемоданчик и протянул руки, чтобы помочь
спуститься девушке. Но шофер склонился вбок, захлопнул дверцу у него перед
носом и дал газ. Старик остался стоять на дороге со все еще протянутыми
руками и разинутым ртом. Он проводил глазами уплывающие красные огоньки,
охнул, подхватил чемодан и бросился вдогонку. Снег повалил сильней;
человечек на дороге нелепо дрыгался и размахивал руками под густым
снегопадом. Сначала он долго бежал, потом запыхался и замедлил шаг; затем
остановился, сел на дорогу и заплакал. Снежинки участливо кружились над
ним, садились на волосы, залезали за воротник. Старик перестал плакать, но
начал икать и, чтобы унять икоту, снова принялся колотить себя в грудь.
Наконец он глубоко вздохнул, вытер глаза кончиком шарфа, подобрал
чемоданчик и снова пустился в путь. Так шел он добрых полчаса, как вдруг
заметил впереди знакомую фигурку. Радостно вскрикнув, он бросился к ней.
Девушка неподвижно стояла посреди дороги и, казалось, ждала.
Вытянув руку, она улыбалась: пушистые хлопья таяли у нее на ладони.
Старик обнял ее за плечи.
- Прости меня, - пролепетал он. - Я чуть было не потерял веру... Я так
за тебя испугался! Уже вообразил невесть что... Думал, больше тебя не
увижу.
Розовый шелковый бант на девушке был развязан. Краска на лице
смазалась, помада была растерта по щекам и шее, "молния" на юбке вырвана.
Она неловко придерживала сползавший чулок.
- Кто его знает, а вдруг бы он тебя обидел...
- Не надо все время ожидать худшего, - сказала девушка.
Старик энергично закивал.
- Верно, верно, - согласился он. Он поднял руку и поймал свежинку.
- Ах, если бы только ты могла это видеть! Вот это уж действительно снег
так снег! Завтра все будет белым-белехонько. Все такое белое, новое,
чистое. Ну а теперь в дорогу! Теперь уж, должно быть, рукой подать.
Вскоре они подошли к верстовому столбу, и старик, вытянув шею, прочел:
"Гамбург, сто двадцать километров". Он поспешно сдернул с себя очки и в
растерянности широко распахнул рот и глаза. Этот шоферюга увез их на целых
шестьдесят километров в другую сторону. Ехал-то он, оказывается, вовсе не
в Гамбург. Бедняга, он, наверно, не понял, что от него хотят.
- Вперед, - бодро сказал торговец игрушками, - теперь уж и впрямь
недалеко.
Он взял девушку за руку, и они двинулись вперед сквозь снежно-белую
ночь, нежно льнущую к их щекам.



    КАК Я МЕЧТАЛ О БЕСКОРЫСТИИ



Пер. с фр. - А.Стернина

Только безнадежно очерствевшие люди не смогут понять, почему я в конце
концов решил уйти от цивилизации и поселиться на одном из островов Тихого
океана, на каком-нибудь коралловом рифе, на берегу голубой лагуны, вдали
от меркантильного мира, для которого не существует ничего, кроме бешеного
стремления к обогащению.
Я мечтал о бескорыстии. Я чувствовал, что мне необходимо уйти из этой
атмосферы оголтелого соперничества, жажды наживы, отсутствия
щепетильности, в которой все труднее и труднее обрести душевный покой
такому деликатному человеку, как я.
Да, бескорыстия мне больше всего не хватало. Все мои знакомые знают,
как я ценю это качество, основное и, пожалуй, единственное, которого я
требую от друзей. Я мечтал быть окруженным простыми, услужливыми людьми,
неспособными на мелочные расчеты, которых я мог бы попросить оказать мне
любую услугу, отвечая им искренней дружбой и не опасаясь, что корыстные
соображения испортят наши отношения.
Итак, я ликвидировал все свои дела и в начале лета прибыл на Таити.
Папеэте разочаровал меня.
Город прекрасен, но повсюду видны следы цивилизации, все имеет свою
цену. С выражением "зарабатывать на жизнь" здесь сталкиваешься на каждом
шагу, а я уже сказал, что именно деньги заставили меня бежать как можно
дальше.
Тогда я решил поселиться на Тараторе - одном из затерянных островков
архипелага Маркизских островов, выбранном наугад по карте. Пароход заходит
туда всего три раза в год.
Ступив на остров, я понял, что наконец мечта моя готова осуществиться.
Тысячу раз описанная красота полинезийских пейзажей, еще более
потрясающая, когда видишь ее собственными глазами, открылась мне, как
только я сошел на берег: пальмы, спускающиеся с головокружительной высоты
гор к берегу, неподвижные воды лагун, защищенных коралловыми рифами,
небольшая деревня, состоящая из соломенных хижин, сама легкость которых,
казалось, свидетельствовала о беззаботном характере их обитателей, уже
бежавших ко мне с распростертыми объятиями. Я сразу понял, что
приветливое, дружеское отношение может их заставить сделать все на свете.
Меня встречало все население: несколько сот человек, не тронутых
влиянием торгашеских идей нашего капитализма и абсолютно безразличных к
наживе. Я поселился в лучшей хижине деревни и окружил себя всем самым
необходимым: собственным рыбаком, собственным садовником, собственным
поваром, и все это бесплатно, на основе самых простых и самых трогательных
братских отношений и взаимного уважения.
Всем этим я был обязан удивительной доброте и душевной чистоте
населения, а также особой благосклонности Таратонги.
Таратонга, женщина лет около пятидесяти, окруженная всеобщей любовью,
была дочерью вождя, власть которого в свое время распространялась более
чем на двадцать островов архипелага. Я приложил все усилия, чтобы
заручиться ее дружбой. Впрочем, это получилось совершенно естественно. Я
рассказал ей, почему приехал на остров, рассказал, как ненавижу
торгашеский дух и расчетливость, как мне необходимо найти бескорыстных,
простодушных людей, без которых не может существовать человечество, и как
я рад и благодарен ей, что все это я, наконец, нашел у ее народа.
Таратонга сказала, что она прекрасно меня понимает и что у нее
единственная цель в жизни - не допустить, чтобы деньги развратили душу ее
людей. Я понял намек и торжественно обещал, что за время пребывания на
Тараторе не выну из кармана ни одного су. Я строго выполнял столь
деликатно данный мне приказ и даже спрятал все имевшиеся у меня наличные.
Так я прожил три месяца. Однажды мальчик принес мне подарок от той,
которую я мог теперь называть своим другом Таратонгой.
Это был ореховый торт, собственноручно испеченный ею для меня. Мне
сразу бросилось в глаза полотно, в которое он был завернут, - грубая
мешковина, покрытая странными красками, смутно напоминавшими что-то, но я
не мог сразу сообразить, что именно.
Я более внимательно рассмотрел холст, и сердце мое бешено заколотилось.
Я вынужден был сесть. Я положил холст на колени и стал бережно его
разворачивать. Это был прямоугольный кусок ткани размером 50 на 30
сантиметров; краска, покрывавшая его, вся растрескалась, а местами почти
совсем стерлась.
Какое-то время я недоверчиво рассматривал полотно.
Не могло быть никаких сомнений.
Передо мной была картина Гогена.
Я не слишком большой знаток живописи, но есть художники, которых узнают
сразу, не задумываясь. Трясущимися руками я еще раз развернул полотно и
стал тщательно изучать каждую деталь. На нем были изображены часть
таитянской горы и купальщицы у источника. Цвет, рисунок и сюжет были
настолько знакомы, что, несмотря на плохое состояние картины, ошибиться
было невозможно.
У меня сильно закололо в правом боку, там, где печень, что всегда
бывает со мной, когда я очень волнуюсь.
Картина Гогена на этом затерянном острове! А Таратонга заворачивает в
нее торт! Если ее продать в Париже, она бы стоила пять миллионов франков.
Сколько еще полотен она пустила на обертки и на то, чтобы затыкать дыры?
Какая величайшая потеря для человечества!
Я вскочил и бросился к Таратонге, чтобы поблагодарить за торт.
Она сидела около дома, лицом к лагуне, и курила трубку. Это была полная
женщина с седеющими волосами, и во всей ее до пояса обнаженной фигуре было
разлито величайшее достоинство.
- Таратонга, я съел твой торт. Он был великолепен. Спасибо.
Таитянка, казалось, обрадовалась.
- Я тебе сделаю сегодня другой.
Я раскрыл было рот, но не сказал ничего. Надо быть тактичным. Я не имел
права дать почувствовать этой величественной женщине, что она дикарка,
сворачивающая пакеты из творений одного из величайших гениев мира. Сознаю,
что страдаю излишней чувствительностью, но я не мог допустить, чтобы она
догадалась о своем невежестве. Я промолчал, утешившись тем, что получу еще
один торт, снова завернутый в картину Гогена.
Дружба - это единственное, чему нет цены. Я вернулся к себе в хижину и
стал ждать.
В полдень опять принесли торт, завернутый в другую картину Гогена. Она
была в еще худшем состоянии, чем предыдущая. Казалось, что кто-то скреб ее
ножом. Я чуть не бросился к Таратонге, но сдержал себя. Нужно было
действовать осторожно. Назавтра я пошел к ней и сказал только, что я
никогда в жизни не ел ничего вкуснее ее торта.
Она снисходительно улыбнулась и набила трубку.
В течение восьми следующих дней я получил три торта, завернутых в три
картины Гогена. Я переживал удивительные часы. Душа моя пела - нет других
слов, чтобы описать сильное художественное волнение, овладевшее мною.
Торты продолжали приносить, но уже незавернутые. Я совсем потерял сон.
Больше не было картин или Таратонга просто забывала завернуть торт? Я был
раздосадован и даже немного возмущен. Надо признать, что, несмотря на все
свои достоинства, жители Тараторы не лишены серьезных недостатков, одним
из которых является некоторое легкомыслие, никогда не позволяющее
полностью на них надеяться. Я принял успокоительные пилюли и стал
обдумывать, как бы деликатнее поговорить с Таратонгой, не подчеркивая ее
невежества. В конце концов я решил быть откровенным и направился к своему
другу Таратонге.
- Таратонга, ты мне прислала несколько тортов. Они были изумительны. К
тому же они были завернуты в расписанные красками куски мешковины, очень
заинтересовавшие меня. Я люблю яркие краски. Откуда они у тебя? У тебя
есть еще?
- Ах, эти... - безразлично проронила Таратонга. - У моего дедушки их
была целая куча.
- Целая куча? - пробормотал я.
- Да, они достались ему от француза, жившего на острове. Он развлекался
тем, что покрывал эту рогожу красками. У меня, наверное, еще что-нибудь
осталось.
- Много? - пролепетал я.
- О! Я не знаю. Ты можешь посмотреть. Пойдем.
Она проводила меня в сарай, забитый сушеной рыбой и копрой. На полу,
засыпанном песком, валялась, вероятно, дюжина картин Гогена. Все они были
написаны на мешковине и очень пострадали, впрочем, некоторые из них были
вполне в приличном состоянии. Я побледнел и еле держался на ногах.
"Господи, - подумал я, - сколько бы потеряло человечество, не окажись я
здесь". Они стоили миллионов тридцать.
- Ты можешь их взять, если хочешь, - сказала Таратонга.
Душу мою разрывали страшные сомнения. Я знал, насколько бескорыстны эти
удивительные люди, и не хотел отравлять их сознание такими понятиями, как
цена и стоимость, погубившими столько райских уголков на земле. И все же
предрассудки нашей цивилизации крепко сидели во мне и не позволяли принять
такой подарок, ничего не предлагая взамен. Решительно сорвав с руки
отличные золотые часы, я протянул их Таратонге:
- Позволь и мне сделать тебе подарок.
- Мы не нуждаемся в них, чтобы знать время. Нам достаточно взглянуть на
солнце. Тогда я принял отчаянное решение:
- Таратонга, к сожалению, я должен вернуться во Францию. Интересы всего
человечества требуют этого. Пароход будет через восемь дней, и я вас
покину. Я принимаю твой подарок, но при условии, что ты разрешишь мне
сделать что-нибудь для тебя и твоего народа. У меня есть немного денег,
совсем немного. Позволь мне их оставить, вам ведь могут понадобиться
какие-нибудь инструменты и лекарства.
- Как хочешь, - равнодушно произнесла она.
Я передал ей семь тысяч франков, схватил полотна и бросился к себе.
Неделя в ожидании парохода была беспокойной, я и сам не знал, чего я
боялся, но мне не терпелось уехать. Некоторые поэтические натуры не могут
любоваться прекрасным в одиночку, им совершенно необходимо разделить эту
радость с себе подобными.
Я торопился во Францию, чтобы предложить свое сокровище торговцам
картин. За него можно было получить миллионов сто. Досадно было только,
что процентов тридцать-сорок полученной стоимости уйдет в пользу
государства. Так наша цивилизация вторгается в самую интимную область -
область красоты.
На Таити мне пришлось пятнадцать дней ждать парохода во Францию. Я
старался как можно меньше говорить о своем атолле и Таратонге. Я не хотел,
чтобы рука какого-нибудь промышленника коснулась моего рая. Однако хозяин
отеля, где я остановился, хорошо знал остров и Таратонгу.
- Довольно экстравагантная дамочка, - сказал он однажды вечером.
Я молчал. Я считал слово "дамочка" оскорбительным в применении к самому
благородному человеку, которого я когда-либо знал.
- Она, конечно, показала вам свои картины? Я выпрямился:
- Простите?..
- Она довольно хорошо рисует, ей-Богу. Лет двадцать тому назад она
провела три года в Школе декоративного искусства в Париже. Когда с
появлением разных заменителей цены на копру упали, она вернулась на
остров. Она удивительно имитирует Гогена. У нее постоянный контракт с
Австралией, которая платит ей двадцать тысяч франков за полотно. Она живет
этим... Что с вами, мой друг? Вам нехорошо?
- Пустяки, - невнятно пробормотал я.
Не знаю, как я нашел силы встать, подняться к себе в комнату и
броситься на кровать. Я лежал в какой-то прострации, охваченный глубоким,
непреодолимым чувством отвращения. Мир опять обманул меня. Самые низкие
расчеты разъедают человеческие души и в крупных столицах, и на маленьких
островках Тихого океана.
Воистину мне осталось только удалиться на необитаемый остров и жить
одному.



    СЛАВА НАШИМ ДОБЛЕСТНЫМ ПЕРВОПРОХОДЦАМ



Пер. с фр. - А.Попова

Аэродром Истгемптона, штат Коннектикут, украшали флаги государств
свободного мира, и трудно было сдержать волнение, глядя, как победно они
развеваются в небе: казалось, их наполняет гордость и ликование
человеческого рода, вложившего в сегодняшнее событие всю душу. Лозунги
парили на гигантских воздушных шарах, реяли на верхушках флагштоков,
самолеты вычерчивали их в небесной лазури буквами из белого дыма - это
были приветствия и воодушевляющие призывы - неподдельное выражение доверия
и патриотического пыла - в них звучали всенародная поддержка и одобрение,
адресованные первопроходцам новых рубежей человеческого существования.
Больше всего лозунгов было вдоль Триумфальной аллеи и вокруг почетной
трибуны, возведенной на безукоризненном пляже с белым песком. "Слава нашим