– А почему он так одет?
   Я не для того пришел, чтоб меня оскорбляли. Я и так отлично знал, что я не у себя дома. А тут еще второй вылупился на меня еще больше и спросил:
   – Ты араб?
   Черт меня побери, я никому не позволяю обзывать себя арабом. И к тому же упорствовать не имело смысла, я не ревновал и ничего такого, но это место явно не про меня, и потом, малышка уже при деле, тут ничего не попишешь. У меня вспухла какая-то фигня в горле, я ее сглотнул, а потом выскочил за дверь и задал деру.
   Мы из разных курятников, чего уж там.
   Я остановился у кино, но шел фильм, запрещенный для несовершеннолетних. Даже смешно становится, когда подумаешь о тех вещах, которые для несовершеннолетних запрещены, а после – обо всех других, на которые они имеют полное право.
   Кассирша увидела, что я разглядываю фотографии в витрине, и заорала, чтобы я убирался, оберегая мою юность. Вот же паскуда. Мне уже обрыдли эти запрещения, я распахнул пальто, показал ей свою штуковину и драпанул, потому что для шуток времени не оставалось.
   Я прошел по Монмартру, где один sex-shop налезает на другой, но они тоже охраняются, и потом, мне всякая дрянь ни к чему: если захочется возбудиться, я и так это сделаю. Sex-shop – это для стариков, которые уже не могут возбуждаться сами по себе.
   В тот день, когда моя мать не сделала аборт, было совершено, я считаю, самое настоящее преступление против человечества. У мадам Розы это выражение с языка не сходило, она получила образование и училась в школе.
   Жизнь – она не для всех.
   Больше по дороге домой я уже нигде не останавливался, у меня было теперь только одно желание: сесть рядом с мадам Розой, потому что мы с ней по крайней мере с одной и той же помойки.
   Когда я пришел, то увидел перед домом санитарную машину и подумал: все, крышка, у меня никого больше нет, но это приехали не за мадам Розой, а за кем-то уже помершим. Я испытал такое облегчение, что разревелся бы, не будь я на четыре года старше. А я-то подумал было, что у меня никого не осталось. Тело принадлежало мосье Буаффе. Мосье Буаффа – это тот самый жилец, про которого я вам еще ничего не говорил, потому что про него и сказать было нечего, он редко показывался. У него приключилась какая-то ерунда в сердце, и мосье Заом-старший, который стоял на улице, сказал мне, что никто не заметил, как он умер, – он даже и почты никогда не получал. Я никогда еще так не радовался, что вижу его мертвым, – это я, конечно, не в обиду ему, а в пользу мадам Розы: значит, на этот раз умирать выпало не ей.
   Я взбежал наверх, дверь была открыта, друзья мосье Валумбы ушли, но свет оставили, чтобы мадам Розу было виднее. Она расползлась своими телесами по всему креслу, и вы можете представить себе мою радость, когда я увидел, что по щекам у нее текут слезы, – ведь это доказывало, что она жива. Ее даже слегка сотрясало изнутри.
   – Момо… Момо… Момо… – это все, что она в состоянии была из себя выдавить, но с меня и этого хватило.
   Я подбежал к ней и обнял. Пахла она неважно, потому что не вставала и ходила под себя. Я обнял ее крепче: не хотел, чтобы она вообразила, будто мне противно.
   – Момо… Момо…
   – Да, мадам Роза, это я, на меня вы всегда можете рассчитывать.
   – Момо… Я слышала… Они вызвали санитарную… Они сейчас придут…
   – Это не за вами, мадам Роза, за мосье Буаффой, он уже умер.
   – Мне страшно…
   – Я знаю, мадам Роза. Значит, вы в самом деле живы.
   – Санитарная…
   Ей было тяжело говорить, потому что словам, чтобы выходить наружу, тоже нужны мышцы, а у нее все мышцы донельзя износились.
   – Это не за вами. Про вас они и знать не знают, что вы здесь, клянусь вам в этом Пророком. Хайрем.
   – Они сейчас придут, Момо…
   – Не сейчас, мадам Роза. На вас еще не донесли. Вы вполне живы, ведь ходить под себя могут только живые.
   Она, похоже, немного успокоилась. Я смотрел ей в глаза, чтобы не видеть остального. Вы не поверите, но глаза у этой старой еврейки были неописуемой красоты. Это как ковры мосье Хамиля, про которые он говорил: «Тут у меня ковры неописуемой красоты». Мосье Хамиль считает, что на свете нет ничего прекрасней, чем хороший ковер, потому что сам Аллах на нем восседает. По-моему, это еще не довод, ведь раз Аллах над нами, то он восседает над огромной кучей дерьма.
   – А ведь и правда воняет.
   – Значит, внутри у вас все работает как надо.
   –  Инш’алла, – произнесла мадам Роза. – Скоро я умру.
   –  Инш’алла, мадам Роза.
   – Я рада, что умру, Момо.
   – Мы все рады за вас, мадам Роза. У вас здесь одни только друзья. Все желают вам добра.
   – Нельзя позволить им отвезти меня в больницу, Момо. Ни в коем случае нельзя.
   – Можете быть спокойны, мадам Роза.
   – Они в своей больнице насильно заставят меня жить, Момо. У них на это есть законы. Это настоящий Нюрнберг. Впрочем, откуда тебе про него знать, ты слишком мал.
   – Я никогда не был слишком мал ни для чего, мадам Роза.
   – Доктор Кац донесет на меня в больницу, и они приедут за мной.
   Я не ответил. Раз уж даже евреи начали доносить друг на дружку, то соваться в это нечего. Мне-то на евреев плевать, они такие же люди, как все.
   – В больнице они меня не избавят.
   Я молчал. И держал ее за руку. Хоть в этом не врал.
   – Сколько времени они заставили его мучиться, того чемпиона мира из Америки, Момо?
   Я прикинулся идиотом.
   – Какого еще чемпиона?
   – Из Америки. Я слышала, ты рассказывал о нем мосье Валумбе.
   Вот же хреновина.
   – Мадам Роза, у них в Америке все мировые рекорды, они великие спортсмены. Во Франции, в марсельском «Олимпике» [ 16], одни иностранцы. Там есть даже бразильцы и не знаю еще кто. Вас они не возьмут. В больницу то есть.
   – Ты клянешься мне?
   – Пока я здесь, мадам Роза, больница шиш вас получит.
   Она почти улыбнулась. Между нами говоря, краше она от этого не становилась, скорее наоборот, потому что это подчеркивало все остальное вокруг. Чего ей особенно не хватало, так это волос. В ту пору на голове у нее оставалось не больше трех десятков волосин.
   – Мадам Роза, почему вы мне врали?
   Она, похоже, искренне удивилась.
   – Я? Я тебе врала?
   – Почему вы говорили, что мне десять лет, когда на самом деле четырнадцать?
   Вы не поверите, но она слегка покраснела.
   – Я боялась, что ты меня покинешь, Момо, поэтому сделала тебя чуточку меньше. Ты всегда был для меня маленьким мужчиной. Никого другого я никогда по-настоящему не любила. И вот я считала года и боялась. Я не хотела, чтобы ты вырос слишком быстро. Прости меня.
   Тут я поцеловал ее и, не выпуская ее руки из своей, другой обнял ее за плечи, как будто она была женщиной. Потом пришла мадам Лола со старшим Заомом, и мы ее приподняли, раздели, разложили на полу и помыли. Мадам Лола попрыскала ей везде духами, мы надели на нее парик и кимоно и уложили в чистую постель, и видеть это было одно удовольствие.
   Однако мадам Роза портилась изнутри все больше и больше, и даже не могу вам сказать, до чего это несправедливо, когда живешь только потому, что мучаешься. Ее организм уже никуда не годился, и в нем отказывало если не одно, так другое. Нападают всегда на беззащитных стариков, это легче всего, и мадам Роза тоже стала жертвой этой уголовщины. Все ее составные части были дрянными: сердце, печенка, почки, бронхи – среди них не нашлось бы ни одной доброкачественной. Дома остались только она да я, и вокруг, кроме мадам Лолы, не было никого. Каждое утро я заставлял мадам Розу упражняться в ходьбе, чтобы ее размять, и она шаркала от двери к окну и обратно, опираясь мне на плечо, чтобы окончательно не заржаветь. На время ходьбы я заводил ей еврейскую пластинку, которую она очень любила и которая была не такая грустная, как обычно. У евреев, поди узнай отчего, пластинки всегда очень грустные. Так велит ихний фольклор. Мадам Роза часто говорила, что все ее несчастья исходят от евреев и, не будь она еврейкой, она не познала бы и десятой доли тех бед, что ей выпали. Мосье Шарметт прислал ей похоронный венок, потому что не знал, что умер мосье Буаффа, и решил, что это мадам Роза, как ей все желали для ее же блага, и мадам Роза обрадовалась, потому что это вселяло в нее надежду на скорый конец и к тому же такое случилось впервые, чтобы ей доставляли цветы на дом. Племенные братья мосье Валумбы натащили бананов, цыплят, манго, риса и прочего, как это принято у них, когда в семье ожидается радостное событие. Все заставляли мадам Розу верить, что скоро со всем будет покончено, и ей было не так страшно. К ней наведался даже отец Андре, католический кюре африканских общежитий на улице Биссон, но пришел он не как кюре, а сам по себе. Он не делал мадам Розе никаких авансов и вел себя очень корректно. Мы ему тоже ничего не сказали, потому что вы сами знаете, каково с ним, с Господом. Он что хочет, то и творит, потому что сила на его стороне.
   Теперь отец Андре уже умер от обрыва сердца, но я думаю, что не сам, ему это устроили. Я вам раньше о нем не говорил, потому что мы с мадам Розой не совсем по его части. Его послали в Бельвиль миссионером, заботиться об африканских рабочих-католиках, а мы не были ни тем ни другим. Он был очень добрый и всегда держался немного виновато, словно знал, что его ведомство есть в чем упрекнуть. Я останавливаюсь на нем потому, что он был славный человек и, когда умер, оставил во мне добрую память.
   По отцу Андре было видно, что он побудет здесь еще немного, и я сходил на улицу разузнать об одной неприятной истории, случившейся незадолго перед этим. Обычно парни вместо «героин» говорят «ка-каша», так один восьмилетний лопух прослышал, что ребята постарше делают себе уколы какаши и это мировая вещь, и он сотворил на газетку, загнал себе этого в вену и через то загнулся. За это даже повязали Махута и двух его дружков – они, дескать, неправильно информировали, но лично я считаю, что они вовсе не обязаны были учить восьмилетнего шкета правильно колоться.
   Когда я вернулся домой, то обнаружил рядом с отцом Андре раввина с улицы Шом, где кошерная лавка мосье Рюбена, – он, видать, пронюхал, что вокруг мадам Розы рыщет католический кюре, и испугался, как бы та не устроила себе христианской кончины. Он к нам ногой никогда не ступал, зная мадам Розу еще по тем временам, когда она была шлюхой. Ни отец Андре, ни раввин, которого звали по-другому, уж и не помню как, не желали уступать умирающую, прочно обосновавшись каждый на стуле у ее кровати. Они даже поговорили немного о войне во Вьетнаме, потому что это почва нейтральная.
   Мадам Роза провела хорошую ночь, а я так и не смог заснуть и лежал с открытыми в темноту глазами, стараясь думать о чем-нибудь ни на что не похожем, но понятия не имел, откуда это непохожее взять.
   Наутро пришел доктор Кац провести очередной осмотр мадам Розы, и на этот раз, когда мы с ним вышли на лестницу, я сразу же почувствовал, что несчастье вот-вот постучится в нашу дверь.
   – Ее надо перевезти в больницу. Здесь ей оставаться нельзя. Я вызову санитарную машину.
   – А что они будут делать ей в больнице?
   – За ней будет надлежащий уход. Она сможет прожить еще некоторое время, а может, и довольно долго. Я знавал людей в таком же состоянии, как она, так им сумели продлить жизнь на несколько лет.
   Вот же сволочи, подумал я, но вслух при докторе ничего не сказал. Помявшись, я спросил:
   – Скажите, доктор, а вы не могли бы избавить ее от жизни, ну, промеж своих, евреев?
   Он очень натурально удивился.
   – Как это «избавить от жизни»? Что ты городишь?
   – Ну да, избавить ее, чтоб не мучилась больше.
   Тут доктор Кац до того разволновался, что был вынужден присесть. Он обхватил голову руками и вздохнул много раз подряд, заведя глаза к небесам, как это у них принято.
   – Нет, малыш Момо, этого делать нельзя. Эвтаназия строго запрещена законом. Мы здесь как-никак в цивилизованной стране. Ты сам не знаешь, о чем говоришь.
   – Нет, знаю. Я алжирец, я знаю, о чем говорю. Там у них есть священное право народов распоряжаться собственной судьбой.
   Доктор Кац глянул на меня так, будто я его напугал. Он молчал, разинув рот. Иной раз даже смех берет: не хотят люди понимать, и все тут, хоть кол на голове теши.
   – Ведь существует это самое священное право народов, так или нет, черт меня побери?
   – Конечно, существует. Это великая и прекрасная вещь. Но при чем тут…
   – При том, что если оно существует, то у мадам Розы, как и у всех, есть священное право народов распоряжаться собственной судьбой. И раз она хочет, чтобы ее избавили от жизни, то это ее право. И именно вы должны ей это сделать, потому что тут нужен врач-еврей, чтобы не вышло антисемитизма. Уж промеж-то своих вам бы не стоило друг дружку мучить. Куда это годится?
   Доктор Кац вздыхал все сильней, и на лбу у него даже выступил пот, до того я хорошо говорил. Я впервые почувствовал, что мне и вправду стало на четыре года больше.
   – Ты не знаешь, что говоришь, дитя мое, ты не знаешь, что говоришь.
   – Я не ваше дитя и вообще не дитя вовсе. Я сын шлюхи, и мой отец ухлопал мою мать, а когда знаешь такое, можно сказать, знаешь все и уж никакое ты не дитя.
   Доктора Каца аж трясло, до того его оторопь взяла.
   – Кто тебе это сказал, Момо? Кто рассказал тебе такие вещи?
   – Не имеет значения, кто сказал, доктор Кац, потому что иной раз лучше как можно меньше иметь родителей, уж поверьте моему опыту старика и как я уже имел честь, если говорить словами мосье Хамиля, приятеля мосье Виктора Гюго, который вам, должно быть, небезызвестен. И не смотрите на меня так, доктор Кац, я не психический и не наследственный, и не буду я убивать свою шлюху-мать, это уже сделано, упокой Господь ее тело, которое совершило столько добра на этой земле, и в гробу я вас всех видал, кроме мадам Розы, она единственная, кого я любил на свете, и я не дам ей стать чемпионкой мира среди овощей, только чтобы потрафить медицине, и когда я напишу своих отверженных, я выскажу все, что захочу, никого не убивая, потому что слово может все, и будь вы не бессердечным старым жидом, а настоящим евреем с настоящим сердцем вместо жалкого изношенного органа, то сделали бы доброе дело и сию же минуту спасли бы мадам Розу, избавили бы ее от жизни, которую ей заделал ваш главный еврейский отец, никому не известный и не имеющий даже лица, так ловко он скрывается, и его не разрешается даже изображать, потому что тут работает целая мафия, чтобы не дать ему попасться, и это уголовщина и приговор дерьмовым лекаришкам за неоказание помощи…
   Доктор Кац стал белый как бумага, что ему здорово шло при его изящной белой бороденке и глазах сердечника, и тут я придержал вожжи, потому что если б он умер, то не услышал бы ничего из того, что я когда-нибудь им всем еще выскажу. Но колени у него начали подгибаться, и я помог ему усесться на ступеньку, хотя так и не простил ему ничего и никого. Он поднес руку к сердцу и посмотрел на меня так, словно он кассир банка и умоляет оставить его в живых. Но я только скрестил руки на груди и ощущал себя народом, у которого есть священное право распоряжаться собственной судьбой.
   – Малыш Момо, малыш Момо…
   – Нет тут никакого малыша. Так да или нет, черт побери?
   – Не имею я права этого делать…
   – Вы не хотите ее избавить?
   – Это невозможно, эвтаназия сурово карается…
   И смех и грех. Хотел бы я знать, бывает ли что-нибудь, что не карается сурово, особенно когда карать не за что.
   – Ее надо положить в больницу, это будет гуманно…
   – А меня возьмут вместе с ней в больницу?
   Это его слегка успокоило, и он даже улыбнулся.
   – Ты славный мальчуган, Момо. Нет, тебя не возьмут, но ты сможешь ее навещать. Только скоро она перестанет тебя узнавать…
   Он попытался перевести разговор на другую тему.
   – А кстати, Момо, что будет с тобой? Не можешь же ты жить один.
   – За меня не беспокойтесь. Я знаю уйму шлюх на Пигаль. Я уже получил достаточно предложений.
   Доктор Кац разинул рот, глянул на меня, а потом вздохнул, как они все делают. А я размышлял. Надо было выиграть время, это никогда не помешает.
   – Послушайте, доктор Кац, не вызывайте пока больницу. Дайте мне еще несколько дней. Может, она и сама помрет. И потом, мне надо устроиться. Иначе меня упекут в Призрение.
   Он снова вздохнул. Этот старикан вообще уже не дышал нормально, а только вздыхал. А я был по горло сыт всякими вздыхателями.
   Он посмотрел на меня, но уже иначе.
   – Ты никогда не был таким, как остальные дети, Момо. И ты никогда не будешь таким, как другие, я всегда это знал.
   – Спасибо вам на добром слове.
   – Я действительно так думаю. Ты всегда будешь особенным.
   Я немного поразмыслил.
   – Это, наверное, потому, что у меня отец психический.
   Доктор Кац будто прямо сразу заболел, до того у него стал неважнецкий вид.
   – Вовсе нет, Момо. Я совсем не то хотел сказать. Ты еще слишком молод, чтобы понять, но…
   – Человек никогда ни для чего не бывает слишком молод, доктор, уж поверьте моему опыту старика.
   Он удивился.
   – Где ты слышал это выражение?
   – Так всегда говорит мой друг, мосье Хамиль.
   – Ах вон оно что. Ты очень умный мальчик и очень чувствительный, даже чересчур чувствительный. Я не раз говорил мадам Розе, что ты никогда не будешь как все. Иногда из таких получаются великие поэты, писатели, а иногда… – Он вздохнул. – А иногда бунтари. Но ты не беспокойся, это вовсе не означает, что ты не будешь нормальным человеком.
   – Я очень надеюсь, что никогда не буду нормальным, доктор Кац, одни только сволочи завсегда нормальные.
   – Всегда. Всегда нормальные.
   – Да я в лепешку разобьюсь, доктор, только чтобы не стать нормальным.
   Он снова поднялся, и я подумал, что сейчас самое время кое о чем у него спросить, потому что это начинало не на шутку меня донимать.
   – Скажите, доктор, вы уверены, что мне четырнадцать лет? Мне не двадцать, не тридцать и не сколько-нибудь там еще, а? Сначала мне говорят «десять», потом – «четырнадцать». А может, мне все-таки еще больше? Что, конечно, лучше. Но я случаем не карлик, черт меня побери? Я ни капельки не хочу быть карликом, доктор, пускай даже они нормальные и особенные.
   Доктор Кац улыбнулся в бороду: он был счастлив наконец-то сообщить мне по-настоящему хорошую весть.
   – Нет, ты не карлик, Момо, даю тебе честное врачебное слово. Тебе действительно четырнадцать, просто мадам Розе хотелось как можно дольше удержать тебя при себе, она боялась, что ты ее бросишь, потому и твердила, что тебе только десять. Наверное, мне следовало бы сказать тебе это чуть раньше, но…
   Он улыбнулся и оттого стал еще печальней.
   – …но поскольку это была прекрасная история любви, я ничего не стал говорить. Что касается мадам Розы, то я согласен подождать еще несколько дней, но думаю, ее совершенно необходимо поместить в больницу. Мы не имеем права прекращать страдания, как я тебе уже объяснял. А пока делайте с ней легкую гимнастику, ставьте ее на ноги, заставляйте понемногу гулять по комнате – одним словом, шевелите, иначе у нее появятся пролежни и нарывы. Ей необходимо движение. Итак, два-три дня, но не больше…
   Я позвал одного из братьев Заом, и тот на плечах снес доктора вниз.
   Доктор Кац еще жив, и когда-нибудь я его навещу.
   Я немного посидел на лестнице один, чтоб никто не трогал. Что ни говори, а приятно узнать, что ты не карлик, это уже кое-что. Как-то раз я видел фотографию калеки, который живет без рук и без ног. Я частенько о нем думаю, чтобы почувствовать, что мне лучше, чем ему, – хорошо все-таки иметь руки-ноги. Потом я вспомнил про гимнастические упражнения, которыми надо заниматься с мадам Розой, чтобы ее расшевелить, и пошел звать на подмогу мосье Валумбу, но тот работал со своими отбросами. Я целый день просидел с мадам Розой – она раскладывала карты, чтобы прочесть по ним свое будущее. Когда мосье Валумба пришел с работы, он с приятелями поднялся к нам, они взяли мадам Розу и принялись заниматься с ней легкими упражнениями. Сначала прогуляли ее по комнате, потому что ноги еще худо-бедно ей служили, а потом уложили на покрывало и слегка покачали, чтобы расшевелить ее внутри. Под конец они даже начали смеяться, потому что было забавно видеть мадам Розу в роли большой куклы, с которой они как будто во что-то играют. Это ей здорово пошло на пользу, и она даже нашла для каждого приветливое слово. Потом ее уложили в постель, накормили, и она попросила свое любимое зеркало. Поглядевшись в него, она улыбнулась себе и чуть подправила те тридцать волосин, что у ней еще оставались. Мы все поздравили ее с тем, что она так хорошо выглядит. Она накрасилась, в ней еще оставалась женственность, ведь можно быть страшилищем и все же пытаться измениться к лучшему. Жаль, что мадам Роза не красавица, потому что к этому у нее настоящее призвание и уж тогда бы она просто блистала. Она улыбалась себе в зеркало, и все радовались, что она себе не противна.
   Потом братья мосье Валумбы приготовили ей рис с перцем – они уверяли, что ее надо проперчить, чтобы кровь в ней побежала быстрее. Тут появилась мадам Лола, а с этим человеком к нам всегда будто солнышко входило. Единственное, что меня печалит при мысли о мадам Лоле, – что она мечтает пойти и все себе отрезать, чтобы, как она говорит, окончательно стать женщиной. Лично я считаю, что это уж чересчур, и всегда боюсь, как бы она сама себе не повредила.
   Мадам Лола дала старухе одно из своих платьев – уж она-то знала, насколько женщине важен моральный дух. Еще она принесла шампанского, а уж лучше ничего не бывает. Потом попрыскала мадам Розу духами, в которых та нуждалась все больше и больше, потому что толком уже не могла уследить за своими выпускными путями.
   Мадам Лола – та от природы веселая, потому что благословлена к этому африканским солнцем, и одно удовольствие смотреть, как она сидит на кровати, закинув ногу на ногу, одетая по последней моде. Для мужчины мадам Лола очень красивая, если не считать голоса, приобретенного еще в пору ее чемпионства по боксу в тяжелом весе, но уж с этим она ничего не может поделать, потому что голос напрямую связан с ее мужской частью, которая и есть главная печаль в ее жизни. Зонтик Артур был при мне, я не мог так резко с ним порвать, несмотря на враз заполученные четыре года. Я имел полное право привыкать, ведь другие тратят куда больше времени на то, чтобы постареть на несколько лет, и мне тоже торопиться не стоило.
   Мадам Роза так быстро оклемалась, что сумела встать и даже пройтись без посторонней помощи, – это была эмиссия и надежда. Когда мадам Лола с сумочкой в руке ушла на работу, мы сели перекусить, и мадам Роза отведала цыпленка, которого прислал ей мосье Джамаили, известный лавочник. Сам мосье Джамаили уже скончался, но при жизни между ними были очень хорошие отношения, и родственники продолжали его дело. После она выпила немного чаю с вареньем и впала в задумчивость, и я испугался, решив, что это новая атака маразма. Но за день ее так растрясли, что кровь неплохо справлялась со своими обязанностями и добиралась до головы как полагается.
   – Момо, скажи мне всю правду.
   – Мадам Роза, всей правды я не знаю, я даже не представляю, кто ее вообще может знать.
   – А он что сказал тебе, этот доктор Кац?
   – Он сказал, что вас нужно поместить в больницу и там они позаботятся о том, чтобы не дать вам умереть. Вы еще долго протянете.
   У меня сердце сжималось оттого, что я говорю ей такое, но я даже изобразил улыбку, как будто сообщал ей прекрасную новость.
   – Как оно у них называется – ну, то, что у меня?
   Я сглотнул слюну.
   – Это не рак, мадам Роза, клянусь вам.
   – Момо, как это называется у врачей?
   – С этим можно жить долго-долго.
   – С чем «с этим»?
   Я молчал.
   – Момо, ведь ты не будешь мне врать? Я старая еврейка, со мной сделали все, что только можно сделать с человеком… Я должна знать. Есть вещи, которые никто не имеет право с человеком делать. Я знаю, бывают дни, когда у меня нелады с головой.
   – Это не страшно, мадам Роза, вполне можно жить и так.
   – Как «так»?
   Больше сдерживаться я не мог. Слезы душили меня изнутри. Я бросился к ней, она приняла меня в объятия, и я проорал:
   – Как овощ, мадам Роза, как овощ! Они хотят заставить вас жить овощем!
   Она ничего не сказала, только слегка вспотела.
   – Когда они за мной приедут?
   – Не знаю, может, дня через два, доктор Кац вас очень любит, мадам Роза. Он обещал мне, что нас разлучат только через его труп.
   – Я не поеду, – сказала мадам Роза.
   – Ума не приложу, что нам теперь делать, мадам Роза. Все подонки. Они не хотят вас избавить.
   Она выглядела очень спокойной. Только попросила помыться, потому что сделала немного под себя. Теперь, когда я об этом вспоминаю, мне кажется, что она была очень красивая. Это зависит от того, как о человеке думаешь.
   – Это гестапо, – сказала она. И уж больше ничего не говорила.
   Ночью мне стало холодно, я поднялся и укрыл ее вторым одеялом.
   Наутро я проснулся радостным. Когда я только-только проснусь, я сперва ни о чем не думаю, и потому мне выпадает хорошая минутка. Мадам Роза была жива и даже постаралась мне улыбнуться, желая показать, что у нее все в порядке, вот только у нее болела печень, потому что была гепатической, и левая почка, к которой доктор Кац относился с большим неодобрением, и вообще там было полным-полно всяких неработающих деталей, но не мне вам об этом рассказывать, я в этом ничего не смыслю. Снаружи светило солнце, и я раздернул занавески, чтобы оно вошло, но ей не очень-то понравилось – на свету она была слишком хорошо видна, а это ее удручало. Она взяла зеркало и сказала только: