Я уже не решался глядеть на мадам Розу – она прямо на глазах разрушалась. Остальные мальцы уже убрались восвояси, а когда заявлялась очередная мамаша обговорить плату за пансион, то ей сразу становилось ясно, что старуха буквально вся разваливается, и у нее пропадала охота оставлять ей своего пацана. Самое паршивое, что нарумянивалась мадам Роза все краснее и краснее, а иногда даже пыталась строить глазки и вытворять разные штуки губами, словно еще работала на панели. Это уж было чересчур, такого мне видеть не хотелось. Я уходил и болтался целыми днями на улице, а мадам Роза оставалась совсем одна зазывать никого своими краснющими губами и всякими ужимками. Иногда я садился на тротуар и заставлял весь мир раскручиваться назад, как в зале дубляжа, только еще дальше. Люди выходили из дверей, а я заставлял их входить задом наперед, а еще становился на мостовую и заставлял машины мчаться от меня задним ходом, и никто не мог ко мне приблизиться. Чего уж там, не был я в олимпийской форме, это точно.
   К счастью, нам здорово помогали соседи. Я вам рассказывал про мадам Лолу, которая жила на пятом и боролась за жизнь в Булонском лесу перевертышем и перед тем, как ехать туда – у нее была своя машина, – часто заходила к нам подсобить по хозяйству. Ей было всего тридцать пять лет, и впереди ее ждало еще много успеха. Она приносила нам шоколад, копченую лососину и шампанское, а ведь все это стоит недешево, потому-то те, кто борется за жизнь, никогда не имеют денег про запас. В то время распространился орлеанский слух, будто у североафриканских рабочих холера, за которой они специально ходили в Мекку, и первым делом мадам Лола всегда мыла руки. Она терпеть не могла холеры за то, что та против гигиены и любит грязь. Лично я с холерой незнаком, но думаю, что она не может быть такой сволочной, как считает мадам Лола, – она просто болезнь и за свои действия не отвечает. Иногда мне даже хотелось вступиться за холеру, потому что та по крайней мере не виновата, что она такая, она отродясь не думала стать холерой, это случилось с ней само.
   Мадам Лола всю ночь колесила на машине по Булонскому лесу и говорила, что она такая единственная из Сенегала и пользуется большим успехом, потому что, когда распахивает одежду, у нее одновременно и груди, и все мужское. Груди она себе выкормила искусственно, как цыплят, и была до того могуча благодаря своему боксерскому прошлому, что могла поднять стол за одну ножку, но платили ей вовсе не за это. Мадам Лола мне здорово нравилась, потому что была ни на что не похожа и не имела никакого отношения к нормальным людям. Я сразу смекнул, что она интересуется мной, поскольку хочет иметь детей, которых она при своей профессии иметь не могла ввиду отсутствия самого необходимого. Она носила белокурый парик и груди, какие у женщины очень ценятся, – их она ежедневно подкармливала гормонами, – и мучилась, расхаживая на высоких каблуках и виляя бедрами, чтобы приманивать клиентов, но она и впрямь человек не как все и сразу внушает доверие. Не понимаю, почему людей вечно сортируют по всем этим органам и придают им такое значение, ведь они не могут причинить зла. Я немного ухаживал за мадам Лолой, потому что мы в ней чертовски нуждались: она подбрасывала нам деньжат и стряпала, пробуя подливку со всякими ужимками и с выражением блаженства, и серьги болтались у нее в ушах, когда она переступала с ноги на ногу на своих шпильках. Она рассказывала, что когда была молодой в Сенегале, то три раза подряд побила знаменитого Кида Говеллу, но всегда была несчастлива как мужчина. Я говорил ей: «Мадам Лола, второй такой, как вы, на свете не сыщешь», и ей это было приятно, она отвечала: «Да, малыш Момо, я сказочное существо». И верно, она похожа на голубого клоуна или на моего Артура, те тоже совсем особенные. Еще она добавляла: «Когда вырастешь, ты увидишь, что бывают внешние признаки, которые на самом деле ничего не значат, которые просто ошибка природы, например…» Мадам Роза сидела в кресле и умоляла ее выражаться аккуратней, ведь я еще ребенок. Нет, правда, она что надо, потому что вся совершенно наоборот и незлая. Когда она готовилась к вечернему выезду, в своем белокуром парике, и на высоких каблуках, и с серьгами, и с красивым лицом с боксерскими шрамами, и в белом свитере, который очень красиво подчеркивал грудь, и с розовым шарфом вокруг шеи – из-за кадыка, который у перевертышей очень плохо котируется, и в юбке с таким разрезом на боку, что видны резинки от чулок, это было и впрямь сказочное зрелище, чего уж там. Иногда она сутками пропадала где-то в окрестностях вокзала Сен-Лазар и возвращалась измочаленная, с полустертой краской на лице, сразу ложилась и принимала снотворное, потому что неправда, что в конце концов ко всему привыкаешь. Однажды к ней заявилась полиция искать наркотики, но это уж была полная несправедливость, просто ее оговорили приятельницы из ревности. Я вам сейчас рассказываю про ту пору, когда мадам Роза еще могла разговаривать и голова у нее была в порядке, разве что иногда она, бывало, замолкнет на полуслове и глядит перед собой с открытым ртом и с таким видом, словно не понимает, где она и что здесь делает. Такое доктор Кац называет помрачнением. Мадам Роза мрачнела куда сильнее, чем остальные, и это накатывало на нее регулярно, но она все еще очень хорошо готовила своего карпа по-еврейски. Мадам Лола заглядывала к нам каждый день и, когда дела в Булонском лесу шли удачно, ссужала нас деньгой. В округе ее очень уважали, а те, кто себе позволял, получали по морде.
   Не знаю, что стало бы с нами на нашем седьмом, не будь шести других этажей с жильцами, которые не искали на свою голову неприятностей и никогда не доносили на мадам Розу в полицию, даже когда у нее бывало до десятка сорванцов, которые устраивали на лестнице погром.
   На третьем жил даже француз, который вел себя будто не у себя дома. Он был длинный, тощий и с тростью и жил себе поживал, ничем себя не обнаруживая. Узнав, что мадам Роза приходит в негодность, он однажды поднялся к нам на четыре этажа выше и постучал в дверь. Вошел, поздоровался с мадам Розой – мадам, примите мои уверения, – сел, положив шляпу на колени, очень прямой, с поднятой головой, и вытащил из кармана конверт с маркой и со своей фамилией, надписанной на нем печатными буквами.
   – Меня зовут Луи Шарметт, как здесь указано. Вы сами можете прочесть. Это письмо от моей дочери, она пишет мне раз в месяц.
   Он показал нам письмо со своей фамилией, словно хотел доказать, что она у него еще имеется.
   – Я административный служащий государственных железных дорог в отставке. Вот узнал, что вы занемогли, после двадцати лет, прожитых в одном со мной доме, и решил воспользоваться случаем.
   Я вам говорил, что мадам Роза, даже не считая ее болезни, много пожила, и от этого ее порой бросало в холодный пот. Тем более когда происходило что-то ускользающее от ее понимания – ведь когда стареешь, непонимание все копится и копится. Так что этот француз, который дал себе труд подняться на четыре этажа, всего лишь чтобы с ней поздороваться, произвел на нее окончательное впечатление, как будто все окончилось и наступил ее смертный час, а это официальный представитель. К тому нее одет он был очень строго: черный костюм, рубашка и галстук. Не думаю, чтобы мадам Розе так уж хотелось жить, но умирать ей тоже не хотелось – мне кажется, тут не было ни того ни другого, просто жить она привыкла. Лично я считаю, что можно найти занятие и получше.
   Этот самый мосье Шарметт выглядел очень значительным и серьезным – сидел весь такой прямой и неподвижный, и мадам Розе стало страшно. Между ними произошло долгое молчание, а потом они так и не нашли что сказать один другому. Если хотите знать мое мнение, то этот мосье Шарметт поднялся к нам потому, что тоже был одинок и хотел посоветоваться с мадам Розой на предмет того, чтобы действовать сообща. Начиная с определенного возраста человека навещают все реже и реже, если только у него нет детей, которых обязывает закон природы. Я думаю, оба они нагоняли друг на дружку страх и смотрели один на другого так, словно хотели сказать: «После вас, нет-нет, после вас, пожалуйста». Мосье Шарметт был старее мадам Розы, но он высох, а ее расперло, и болезням было в ней куда привольней. Старой женщине, которая вдобавок уродилась еврейкой, всегда достается больше, чем служащему государственных железных дорог.
   Она сидела в кресле с веером в руке, который сохранился от ее прошлого, когда ей делали подарки как женщине, и не знала, что сказать, до того была ошарашена. Мосье Шарметт смотрел на нее, прямой, со шляпой на коленях, как будто прибыл специально за мадам Розой, и у старухи тряслась голова и по лицу со страху тек пот. Смешно вот так воображать, будто смерть может войти и сесть, положив шляпу на колени, и глядеть тебе в глаза, давая понять, что час настал. Я-то хорошо видел, что это всего-навсего какой-то француз, которому не хватает соотечественников и который теперь ухватился за возможность оповестить о себе, прознав, что мадам Роза уже никогда не сойдет вниз, – эта новость настолько распространилась в обществе, что достигла тунисской бакалейной лавки мосье Кейбали, куда стекаются все важные известия.
   Этому мосье Шарметту на лицо уже набежала тень, особенно вокруг глаз, которые первыми как-то проваливаются и одиноко живут в отведенном для них месте с выражением «почему, по какому праву, что со мной делают?». Я очень хорошо его помню, я помню, как он очень прямо сидел напротив мадам Розы, со спиной, несгибаемой благодаря ревматизму, который набирает силу с возрастом, особенно когда ночи прохладные, что нередко случается весной и осенью. Он, должно быть, прослышал в лавке, что мадам Розы надолго не хватит, что у нее повреждены основные органы, которые уже ни на что не годятся, и решил, что такой человек скорее его поймет, чем те, кто еще невредим, и поднялся на четыре этажа. Старуха впала в панику, ведь она впервые принимала у себя французского католика, да еще такого несгибаемого, который теперь молчал, сидя напротив нее. Они помолчали еще и еще, а потом мосье Шарметта вдруг прорвало и он принялся суровым голосом рассказывать мадам Розе обо всем, что сделал за свою жизнь для французских железных дорог, и что ни говори, а это было чересчур для старой, сильно изношенной еврейки, которую и так подстерегал сюрприз за сюрпризом. Они оба боялись, потому что неправда, что природой все устроено хорошо. Природа устраивает что угодно и кому угодно и сама не знает, что творит: иногда получаются цветы и птицы, а иногда – старая еврейка на седьмом этаже без лифта, которая уже не в состоянии сойти вниз. Этого мосье Шарметта мне даже жалко стало, потому что было ясно, что с ним то же самое – ничего и никого, несмотря на все его социальное обеспечение. По-моему, чего всегда не хватает, так это предметов первейшей необходимости.
   Старики не виноваты, что под конец на них всегда все обрушивается, и потому я не такой уж сторонник законов природы.
   Это было что-то – слушать мосье Шарметта, толкующего про поезда, вокзалы и расписания, словно он еще надеялся выпутаться, сев в нужный момент на нужный поезд и сделав удобную пересадку, тогда как на самом деле прекрасно знал, что уже прибыл на конечную и остается только сойти.
   Так у них продолжалось еще порядком, и я начал беспокоиться за мадам Розу, видя, что она прямо-таки ошалела от такого важного посещения, словно ей пришли воздать последние почести.
   Я открыл для мосье Шарметта коробку шоколадных конфет, которую дала нам мадам Лола, но он к ним не притронулся – видно, его органы запрещали сахар. В конце концов он ушел вниз на свой третий этаж, и от его визита лучше не стало: мадам Роза лишний раз убедилась, что люди к ней все добрее и добрее, а от этого хорошего не жди.
   Отсутствия становились у мадам Розы все продолжительней, и иногда она проводила в бесчувствии целые часы. Мне на ум приходило объявление, которое вывешивал мосье Реза, сапожник, чтобы известить, что в случае его отсутствия следует обращаться к другому, но я так и не понял, к кому же надо обращаться, ведь даже в Мекке, обращаясь к Богу, бывает, подцепляют холеру. Я просто садился на табурет рядом с ней, брал ее за руку и дожидался ее возвращения.
   Мадам Лола помогала нам чем могла. Она приезжала из Булонского леса совершенно разбитая усилиями, приложенными по своей специальности, и спала иногда до пяти часов дня. Вечером она поднималась к нам подсобить. Изредка у нас еще бывали пансионеры, но мало – на жизнь их все равно не хватало, и мадам Лола говорила, что профессия приходит в упадок из-за дармовой конкуренции. Шлюх, которые за так, полиция не трогает, она преследует только тех, кто чего-то стоит. У нас был случай шантажа, когда один сутилер, на поверку оказавшийся самым обыкновенным сводником, грозился донести на одного сына шлюхи в Призрение с последующим лишением ее родительских прав за проституцию, если она не согласится уехать в Дакар, и мы десять дней укрывали пацана, которого против всех правил звали Альфонс, но потом дело уладилось, потому что за него взялся мосье Н’Да Амеде. Мадам Лола вела хозяйство и помогала мадам Розе содержать себя в чистоте. Я не собираюсь по этому поводу осыпать ее цветами, но я никогда не видывал человека, который проявил бы себя лучшей матерью семейства, чем мадам Лола, и очень жалко, что природа этому воспротивилась. Это вопиющая несправедливость, потому что если где и могли быть счастливые дети, так это там. Но она даже не имела права никого усыновить, потому что перевертыши, они слишком особенные, а этого не прощают. От этого мадам Лола иной раз ходила сама не своя.
   Я могу вам сказать, что весь дом хорошо воспринял известие о смерти мадам Розы, наступление которой ожидалось в благоприятный момент, когда все ее органы объединят свои усилия в этом направлении. Взять, к примеру, четверых братьев Заом, которые были перевозчиками мебели и первейшими силачами в округе по части пианино и шкафов, – я всегда смотрел на них с восхищением, мечтая быть, как они, вчетвером. Они пришли и сказали нам, что мы можем рассчитывать на них в смысле спуска и подъема мадам Розы всякий раз, когда ей захочется прогуляться. В воскресенье, когда никто не переезжает, они взяли мадам Розу, снесли ее вниз, как пианино, усадили в свой фургон, и мы поехали на Марну, чтобы она подышала свежим воздухом. Весь тот день голова у нее была в порядке, и она даже начала строить планы на будущее, потому что не хотела религиозных похорон. Поначалу я подумал, что старуха боится Бога и рассчитывает разминуться с ним, устроив себе похороны без религии. Но это оказалось не так. Бога она не боялась, а сказала, что просто сейчас уже слишком поздно, что сделано, то сделано, и ему нет надобности являться ей и просить прощения. Я думаю, что мадам Роза, когда голова у нее была в порядке, хотела умереть по-настоящему, а не так, чтобы потом еще где-то там странствовать.
   На обратном пути братья Заом сделали круг, прокатив ее по Центральному рынку, по улицам Сен-Дени, Фурси, Блонделя, Трюандери, и она расчувствовалась, особенно когда увидела на улице Прованса небольшую гостиницу, где она еще молодой взбегала по лестнице раз сорок на день. Она сказала нам, что ей приятно снова увидеть знакомые тротуары и уголки, где она когда-то боролась за жизнь, и у нее такое чувство, что она честно выполнила контракт. Она улыбалась, и я видел, что прогулка подняла ее моральный дух. Она пустилась в разговоры о добром старом времени и уверяла, что это была самая счастливая пора ее жизни. Когда она после пятидесяти прожитых лет завязала, у нее еще были постоянные клиенты, но она решила, что в ее возрасте это уже неэстетично и пора переквалифицироваться. Мы остановились на улице Фрошо, пропустили по стаканчику, и мадам Роза съела пирожное. Потом мы вернулись домой, братья Заом внесли ее на седьмой этаж как пушинку, и она была так восхищена прогулкой, что прямо на несколько месяцев помолодела. Дома оказался Мойше – он пришел нас повидать и сидел под дверью. Я сказал ему: «Привет» – и оставил с мадам Розой, которая была вполне в форме. А сам спустился в кафе внизу, чтобы встретиться с одним парнем, который обещал мне кожаную курточку с настоящего американского склада и без булды, но его там не оказалось. Я побыл немного с мосье Хамилем, находившимся в добром здравии. Он сидел над пустой чашечкой кофе и умиротворенно улыбался стене напротив.
   – Все в порядке, мосье Хамиль?
   – Здравствуй, малыш Виктор, я рад тебя слышать.
   – Скоро изобретут очки для любых глаз, мосье Хамиль, и вы снова сможете видеть.
   – Надо веровать в Господа.
   – Еще немного, и появятся потрясающие очки, каких еще никогда не бывало, и действительно можно будет видеть все, мосье Хамиль.
   – Что ж, малыш Виктор, хвала Господу, ведь это он позволил мне дожить до таких лет.
   – Мосье Хамиль, меня зовут не Виктор. Меня зовут Мухаммед. Виктор – это другой ваш приятель.
   Он удивился.
   – Ну конечно же, малыш Мухаммед… Тава кальтпу’ала алъ Хайи элладри ла ямут…Веру свою вселил я в Живущего, что неподвластен смерти… Как я назвал тебя, малыш Виктор?
   Вот же чертовщина.
   – Вы назвали меня Виктором.
   – Как я мог? Ты уж меня прости.
   – Ерунда, одно имя стоит другого, какая разница. Как ваши дела со вчерашнего дня?
   Он крепко задумался. Я видел, что он вовсю старается вспомнить, но все его дни стали похожи друг на друга как капли воды, с тех пор как он перестал проводить свою жизнь с утра до вечера в торговле коврами, и оттого в голове у него пробел налезал на пробел. Правую руку он держал на маленькой затрепанной Книге, которую написал когда-то Виктор Гюго, и Книга, должно быть, очень привыкла чувствовать эту руку, которая на нее опиралась, как это часто бывает со слепыми, когда им помогают перейти на ту сторону.
   – Говоришь, со вчерашнего дня?
   – Со вчерашнего или сегодняшнего – это неважно, мосье Хамиль. Просто время проходит.
   – Что ж, весь сегодняшний день я провел здесь, малыш Виктор…
   Я посмотрел на Книгу, но сказать было нечего: уже многие годы они были вместе.
   – Когда-нибудь я тоже напишу настоящую книгу, мосье Хамиль. Внутри у нее будет обо всем. Какая книга у него самая лучшая, у этого мосье Виктора Гюго?
   Мосье Хамиль глядел далеко-далеко и улыбался. Его рука с дрожащими пальцами шевелилась на Книге, словно ласкала ее.
   – Не задавай мне слишком много вопросов, малыш…
   – Мухаммед.
   – …не задавай мне слишком много вопросов, я сегодня немного устал.
   Я взял Книгу, и мосье Хамиль почувствовал это и забеспокоился.
   Я посмотрел название и вернул ему. Я положил его руку сверху.
   – Вот, мосье Хамиль, она здесь, вы можете ее потрогать…
   Я видел, как его пальцы ощупывают Книгу.
   – Ты не такой ребенок, как другие, малыш Виктор. Я всегда это знал.
   – Когда-нибудь я тоже напишу отверженных, мосье Хамиль. Тут найдется кому проводить вас к себе?
   –  Инш’алла. Обязательно найдется, ибо я верую в Господа, малыш Виктор.
   Мне это уже начало слегка надоедать, потому что его хватало только на того, другого.
   – Расскажите мне что-нибудь, мосье Хамиль. Расскажите, как вы совершили большое путешествие в Ниццу, когда вам было пятнадцать лет.
   Он помолчал.
   – Я? Я совершил большое путешествие в Ниццу?
   – Когда вы были молодым.
   – Не помню. Совсем не помню.
   – Ну ладно, я сам вам расскажу. Ницца – это оазис на берегу моря с мимозовыми лесами и пальмами, и там русские и английские принцы сражаются цветами. Там клоуны пляшут на улицах и конфетти сыплются с неба на всех и на каждого. Когда-нибудь я тоже поеду в Ниццу, когда стану молодым.
   – Как это, когда станешь молодым? Разве ты стар? Сколько тебе лет, малыш? Ты ведь малыш Мухаммед, разве не так?
   – А-а, об этом никто ничего не знает, и о моем возрасте тоже. Я живу без дня рождения. Мадам Роза говорит, что у меня никогда не будет настоящего возраста, потому что я особенный и всегда буду особенным. Вы помните мадам Розу? Она скоро умрет.
   Но тут мосье Хамиль совсем заблудился внутри самого себя, потому что жизнь заставляет людей жить и жить, но не очень-то задумывается над тем, что с ними при этом случается. В доме напротив жила одна дама, мадам Халауи, которая приходила за ним перед закрытием и укладывала в постель, потому что у нее тоже никого не было. Понятия не имею, знали ли они друг дружку или это просто чтобы не пропадать в одиночестве. У нее была витрина с земляными орехами на бульваре Барбэса, а еще – отец, пока не умер. Тогда я сказал:
   – Мосье Хамиль, мосье Хамиль! – просто так, чтобы напомнить ему, что есть человек, который его любит и знает его имя, и что оно у него еще есть.
   Я побыл с ним еще, давая пройти времени – не тутошнему, французскому, а которое идет медленно.
   Мосье Хамиль часто говорил мне, что медленное время приходит из пустыни со своими караванами верблюдов и не торопится, потому что везет на себе вечность. Но все-таки куда веселей слышать, как тебе про это рассказывают, чем видеть это на лице старика, который каждый день позволяет еще немного себя обокрасть, и если вы хотите знать мое мнение, то вообще-то времени самое место среди ворья. Хозяин кафе, которого вы наверняка знаете, потому что это мосье Дрисс, пришел на нас взглянуть. Мосье Хамилю время от времени нужно было по-маленькому, и тогда его следовало отвести в уборную, пока не поздно. Но не думайте, будто мосье Хамиль уже не отвечал за свои действия и ничего не стоил. Старики имеют такую же ценность, как и все прочие, даже если ссыхаются. Они чувствуют так же, как и мы с вами, а иногда это даже причиняет им еще большие страдания, чем нам, потому что они уже не могут себя защитить. Но на них набрасывается природа, которая бывает порядочной скотиной и заставляет их подыхать как на медленном огне. А у нас еще поганей, чем в природе, потому что запрещено избавляться от стариков, которых постепенно душит природа, и глаза у них при этом вылазят из орбит. Правда, у мосье Хамиля случай был не тот, он мог стареть еще долго и помереть, может, в сто десять лет, и даже стать чемпионом мира. Он еще полностью отвечал за свои действия и говорил «пи-пи» когда нужно и раньше, чем это произойдет, и мосье Дрисс брал его под руку и лично сопровождал в уборную. У арабов, когда человек очень стар и скоро избавится от жизни, ему оказывают уважение, потому что на том свете это зачтется, – какой-никакой, а доход. И все-таки было грустно, что мосье Хамиля водят в уборную, и за этим занятием я их оставил, потому что считаю, что грусть искать ни к чему.
 
   Я был еще на лестнице, когда услышал рев Мойше, и вприпрыжку взбежал по ступенькам, боясь, как бы с мадам Розой не приключилось чего неладного. Я вошел и поначалу подумал, что это не на самом деле. Я даже закрыл глаза, чтобы после открыть их поудачней.
   Прогулка мадам Розы в машине по тем уголкам где она боролась за жизнь, оказалась для нее чудодейственной, и все прошлое ожило у нее в голове. Она стояла посреди комнаты нагишом и одевалась чтобы идти на работу, как тогда, когда она еще боролась за жизнь. Ладно, пускай я еще ничего не видел в жизни и не имею особого права говорить что ужасно, а что не ужасней прочего, но клянусь вам, что мадам Роза нагишом, в кожаных сапогах с кружевными черными панталонами на шее потому что она перепутала верх с низом, и с грудями, которые превосходили всякое воображение и возлежали на животе, – клянусь, такого нельзя увидеть больше нигде, даже если оно и существует. Вдобавок мадам Роза пыталась вертеть бедрами, как в sex-shop, но поскольку они у нее перешли границы человеческого… ох! Думаю, тогда я впервые в жизни пробормотал молитву – ту, которая за помешанных, – но она продолжала корячиться с плутовской ухмылкой и с такой растительностью на пузе какой я никому не пожелаю. Я прекрасно понимал, что это действие шока который она получила, снова повидав места, где была счастлива, но иной раз от понимания легче не становится, наоборот. Она была до того накрашена что в остальных местах казалась еще голей, а губы складывала этакой мерзопакостной куриной гузкой. Мойше скулил, забившись в угол, а я сказал: «Мадам Роза, мадам Роза» – и кинулся прочь, кубарем скатился по лестнице я припустил бегом. Не для того чтобы спастись, нет, от такого не спасешься, а просто чтобы не быть там больше.
   Пробежал я порядком и когда почувствовал что мне полегчало, уселся в темной подворотне, за кучей отбросов, ожидавших своей очереди. Реветь я не стал, в этом уже не было толку. Я зажмурился спрятал лицо в коленях, до того мне было стыдно, подождал немного и призвал к себе фараона. То был самый сильный фараон, какого вы только можете вообразить. Он был в тыщи раз здоровей всех остальных, но еще больше у него было вооруженных сил, чтобы воцарять безопасность. В его распоряжении были даже броневики, и с ним мне уже нечего было бояться, самозащита мне была обеспечена. Я чувствовал, что могу быть спокоен, ответственность он берет на себя. Он отечески обнял меня за плечи своей всемогущей рукой и спросил, нет ли у меня ран от выстрелов, которые я получил. Я ответил, что есть, но в больницу ехать нет смысла. Он обнимал меня, и я чувствовал, что он теперь обо всем позаботится и будет мне вместо отца. Мне стало полегче, и я начал понимать, что самое для меня лучшее – это отправиться жить туда, где все не взаправду. Мосье Хамиль, когда еще не был от нас так далеко, не раз говорил мне, что другой мир создают поэты, и я вдруг улыбнулся, вспомнив, как он называл меня Виктором, – может, это сам Господь давал мне обещание. После я увидел шарики – бело-розовых птиц, надувных и с веревочкой на конце, для того чтобы улетать с ними вместе в дальние страны, – и уснул.